Сентябрь на реке Светлой заканчивался мокрым снегом пополам с ледяным дождем и пронзительным, пахнущим прелой хвоей и соляркой ветром, который гнал вдоль глинистых яров первую желтую пену осеннего паводка.
Лидия стояла на узкой железной палубе старого почтового теплоходика «Святитель Николай», вцепившись посиневшими без перчаток пальцами в мокрый леер, и смотрела, как из-за крутого поворота реки медленно выплывает деревянная пристань поселка Кедровый Плёс. Позади, за четырьмястами километрами свинцовой воды и бесконечных бурых болот, остался областной центр, ярко освещенные витрины проспектов, теплая родительская квартира с паркетом елочкой и частный медицинский центр «Эстетика Плюс», куда мама три месяца назад уже почти устроила ее по знакомству на должность младшего врача-консультанта.
Лида до сих пор слышала в ушах насмешливый, чуть раздраженный голос своего бывшего однокурсника и жениха Стаса, с которым они провстречались всю ординатуру. Когда в конце августа она положила на стол перед приемной комиссией подписанный контракт по программе «Земский доктор» на три года в самый глухой северный район области, Стас покрутил пальцем у виска прямо в коридоре департамента:
— Лида, ты в своем уме? Какой еще Кедровый Плёс?! Там же девять месяцев в году зима, волки по огородам ходят и удобства во дворе при минус сорока! Ты с красным дипломом педиатрического факультета собираешься лечить сопли лесорубам и вытаскивать занозы у охотников за тридцать тысяч оклада? Да ты сбежишь оттуда с первым же лесовозом, как только у тебя закончится твой любимый зерновой кофе и придется самой топить печку сырыми дровами!
Она тогда ничего не стала ему доказывать. Просто молча вернула подаренные им на день рождения золотые часики, собрала два чемодана самых теплых вещей, какие нашлись в шкафу, а на все свои отпускные и сбережения за два года дежурств в городской детской больнице купила тяжелый ударопрочный кофр с портативным ультразвуковым датчиком, подключающимся к планшету, и набор лучших атравматических хирургических игл — на случай, если в таежной амбулатории из инструментов окажутся только ржавый пинцет да банка зеленки.
Стас не понимал главного: в сияющем стеклом и хромом частном центре, где здоровым богатым людям выписывали витаминные капельницы от скуки, Лида задыхалась. Ей хотелось туда, где врач — это не сфера платных услуг, а последняя линия обороны между человеком и бедой.
Теплоходик глухо проревел тифоном, распугав стаю диких уток над камышами, и с тяжелым скрипом резиновых кранцев привалился бортом к почерневшим от сырости сосновым сваям дебаркадера.
Матрос в брезентовой робе перебросил на причал узкие, скользкие от мокрого снега деревянные сходни.
— Приплыли, докторша! — весело крикнул он из-под капюшона. — Давай разгружайся живей, капитан велел больше десяти минут не стоять: в верховьях уже забереги льдом схватило, неровен час во льдах зазимуем! Это последний рейс в навигацию, до декабря теперь только вертолетом по праздникам!
Лида подхватила в одну руку свой огромный клетчатый баул с зимней одеждой и книгами, а к груди обеими ладонями прижала самое ценное — желтый пластиковый кофр с ультразвуковым аппаратом и оптикой.
Она ступила на обледенелые доски трапа. Тонкая кожаная подошва ее городских полусапожек, совершенно не рассчитанных на северную сентябрьскую кашу, мгновенно предательски скользнула по мокрому горбылю. Лида ойкнула, потеряла равновесие и полетела бы вместе со своим бесценным прибором прямо в черную, бурлящую между бортом и бревнами ледяную воду, если бы снизу, с настила пристани, ей навстречу не метнулась высокая тень.
Большая, железной крепости рука в грубой брезентовой рукавице на лету перехватила ее поперек талии, легко, словно котенка, приподняла над скользкими сходнями и поставила на твердые доски причала, а вторая рука одновременно удержала на весу выскользнувший из ее пальцев тяжелый желтый кофр.
Лида судорожно перевела дыхание, прислонившись на секунду к чужой широкой груди, пахнущей мокрой овчиной, горьким багульником, табаком и хвойным дымом, и подняла глаза.
Перед ней стоял высокий, широкоплечий мужчина лет тридцати четырех в темном промасленном плаще-дождевике поверх толстого вязаного свитера с высоким горлом и в высоких охотничьих броднях. Лицо у него было обветренным, резким, с упрямой складкой между густыми темными бровями и тонким белым шрамом, рассекавшим левую скулу от виска до уголка губ. Но больше всего Лиду поразили его глаза — пронзительно-синие, холодные и прозрачные, как вода в горном озере перед ледоставом.
У его ног, спокойно помахивая пушистым кольцом хвоста и с любопытством обнюхивая Лидин чемодан, сидел крупный дымчато-серый кобель восточносибирской лайки с белой грудью и невероятно умными карими глазами.
— Целы? — коротко, негромко и совсем без улыбки спросил незнакомец, ставя ее кофр на сухой ящик у перил.
— Цела… Спасибо вам огромное! — Лида торопливо поправила сбившуюся набок вязаную шапочку, чувствуя, как от стыда за свою неловкость начинают гореть уши. — Там внутри медицинская аппаратура, если бы я ее утопила, меня бы в первый же день без рук оставили.
Мужчина медленно, с плохо скрываемым скепсисом окинул взглядом ее хрупкую фигурку в тонком бежевом пуховичке до колен, узкие джинсы, модельные сапожки на каблуке и тонкие, прозрачные от холода пальцы.
— Так это вы, значит, наш новый главный врач, — в его низком голосе прозвучала глухая, усталая ирония. — А Глафира Петровна со вчерашнего дня печку в амбулатории топит, думала, к нам солидного доктора из района пришлют. В таких сапожках, барышня, у нас только от крыльца до колодца на льду кататься. До следующего катера весной не продержитесь, придется в ноябре санрейсом в город эвакуировать.
Внутри у Лиды тут же распрямилась та самая упрямая пружина, за которую в медицинском институте ее прозвали «маленьким танком». Она выпрямила спину, вскинула подбородок, так что макушка ее шапки едва доставала до его плеча, и холодно ответила:
— Во-первых, не барышня, а Лидия Андреевна Морозова, врач-терапевт и педиатр. Во-вторых, сапоги резиновые с шерстяным вкладышем сорок первого размера на три носка у меня лежат на самом верху вот в этой сумке. А в-третьих, обратно я не собираюсь ни в ноябре, ни весной. Подскажите лучше, в какую сторону идти до больницы, чтобы я не задерживала ваше драгоценное внимание!
Мужчина хмыкнул — уголки его жестких губ впервые дрогнули в тени какого-то странного, почти уважительного интереса.
— Характер имеется, это уже неплохо, — спокойно заметил он и одним движением закинул оба ее неподъемных чемодана на свои широкие плечи, а кофр подхватил свободной кистью. — Идите следом и смотрите под ноги, Лидия Андреевна, тут настил местами подгнил. Я Павел Корсаков, начальник здешнего авиаотделения лесной охраны. А это Туман. УАЗик мой наверху у сельсовета стоит, по нижней улице сейчас тракторами лес таскали — там глина по колено, вы со своим медицинским чемоданом до вечера не дойдете.
Амбулатория Кедрового Плёса стояла на самом высоком месте села — на сухой песчаной гриве, поросшей вековыми, в два обхвата, корабельными соснами и медноствольными кедрами.
Это было длинное, добротное бревенчатое здание, срубленное еще в пятидесятых годах из звонкой сибирской лиственницы, которая от времени и северных ветров стала темно-янтарной и твердой, как кость. Под одной крышей здесь помещались просторная ожидальня с деревянными диванами, кабинет приема, перевязочная-процедурная, крошечная аптека и две светлые палаты дневного стационара на четыре койки. А через крытые сени к больнице примыкала трехкомнатная квартира врача с собственной русской печью и верандой, выходившей прямо в таежный распадок.
На крыльце новую хозяйку уже встречала Глафира Петровна — шестидесятилетняя фельдшерица, женщина могучего сибирского сложения, с зычным командирским голосом, седым пучком волос под накрахмаленным до хруста белым колпаком и глазами, которые видели человека насквозь быстрее любого рентгена.
После того как старый доктор Савельев полтора года назад уехал по болезни к детям в Красноярск, Петровна тянула на себе весь куст из пяти окрестных лесных деревень, двух лесоучастков и дальних охотничьих заимок.
— Господи Исусе, да кого ж это нам из области прислали-то?! — всплеснула руками Глафира Петровна, когда Лида переступила порог теплой, пахнущей сушеным чабрецом, карболкой и сосновыми дровами ожидальни, а Павел молча сгрузил вещи у двери квартиры и, коротко кивнув на прощание, ушел к своей машине. — Девчонка совсем! Тебе самой еще манную кашу по утрам с ложечки есть надо, а не мужиков наших с делянок зашивать! Сколько ж тебе годков-то, пичуга?
— Двадцать пять, Глафира Петровна, — спокойно ответила Лида, снимая мокрый пуховик и с первого взгляда профессионально оценивая идеальную, стерильную чистоту в процедурной, где каждый старый металлический бикс сиял как зеркало. — Закончила клиническую ординатуру по педиатрии и первичную переподготовку по общей врачебной практике и неотложной хирургии. Год отработала на скорой помощи и в приемном покое первой городской больницы. Так что крови я не боюсь, швы накладывать умею и каши по утрам варю себе сама.
Петровна недоверчиво хмыкнула, но когда через полчаса Лида открыла свои чемоданы и вместо ожидаемых городских нарядов начала выставлять на полки шкафа коробки с дефицитными детскими суспензиями, небулайзер, пульсоксиметры, современные шовные материалы и портативный УЗИ-сканер, суровое лицо старой фельдшерицы заметно смягчилось.
— Ладно, поглядим в деле, какова ты птица, Лидия Андреевна, — проворчала она уже гораздо добрее, ставя на стол в квартире врача чугунок с горячей рассыпчатой картошкой, миску соленых груздей со сметаной и кружку брусничного морса. — Ты на Павла Егоровича, что тебя с пристани привез, зла не держи, коли он тебе чего поперек шерсти буркнул. Мужик он у нас золотой, первый человек в тайге, да только сердце у него на нашу медицину пять лет как запеклось.
И за вечерним чаем под шум дождя за темными стеклами Петровна рассказала Лиде то, о чем в поселке говорили только шепотом.
Пять лет назад, точно в такую же осеннюю распутицу, у молодой жены Павла Корсакова, Марины, ночью случился острый приступ аппендицита. Аномальное расположение отростка, стремительное развитие перитонита. Старый доктор Савельев в те дни сам лежал в районной больнице после инсульта, а на место него прислали на месяц какого-то молодого практиканта из области. Тот испугался брать на себя ответственность, до утра ставил спазмолитики и ждал санитарного вертолета. Но над тайгой трое суток висел непроглядный ледяной туман, борт сесть не смог, а река шла шугой. Когда Павел на своем вездеходе на вторые сутки пробился сквозь топи до районного центра за сто двадцать верст, было уже поздно — Марина умерла на операционном столе за десять минут до того, как он довез ее до дверей хирургии.
С тех пор Павел жил один на краю поселка со своим псом Туманом, сутками пропадая на лесных пожарах, поисках заблудившихся грибников и расчистке зимников, а к дверям амбулатории не подходил ближе чем на сто шагов.
Лида долго сидела в ту ночь у остывающей печки в своей новой комнате, глядя на огонек свечи и вспоминая холодные синие глаза человека со шрамом на скуле. Теперь ей стало понятно, почему он так посмотрел на ее тонкие руки на пристани: он видел в ней очередного растерянного временщика, который в минуту смертельной опасности струсит и будет ждать погоды.
«Я не струшу, — тихо сказала себе Лида, засыпая под гул вековых кедров за стеной. — Вот увидите, Павел Егорович. Я не уеду».
Первые три недели в Кедровом Плёсе оказались куда труднее, чем представлялось в самых суровых студенческих мечтах.
Народ в таежном поселке жил кряжистый, замкнутый и недоверчивый к чужакам. В первые дни, приходя утром в амбулаторию, местные лесорубы, охотники и старушки с окраин заглядывали в открытую дверь врачебного кабинета, видели за большим старым столом хрупкую девушку с русой косой и большими карими глазами в очках, смущенно кашляли в кулак и пятились задом в процедурную к Глафире Петровне:
— Петровна, ты уж сама глянь мою поясницу, чего я буду девчонку малую беспокоить, она, поди, и банок-то ставить не умеет…
Лида не обижалась и не вставала в позу столичного специалиста. Если люди не шли к ней в кабинет — она шла к ним сама.
Каждое утро после короткого приема она надевала те самые зеленые резиновые сапоги с войлочным чулком, закидывала через плечо тяжелую кожаную сумку с красным крестом и портативным УЗИ и до самых сумерек шагала по раскисшим деревянным мосткам поселка от двора ко двору. Она переписала в отдельную тетрадь всех хроников, всех стариков, которые стеснялись жаловаться на давление, и всех сорок двух ребятишек Кедрового Плёса и соседней деревни За오зерной.
Лед недоверия треснул в середине октября, когда со старой лесопилки привезли на телеге шестидесятилетнего кузнеца и пилорамщика деда Кузьму — самого уважаемого и крутого нравом старика в поселке. У него прямо у станка случился тяжелейший гипертонический криз, осложненный отеком легких: старик сидел на лавке синий, хрипящий, не даваясь в руки Петровне и требуя «не тыкать в него иголками, а дать помереть спокойно в своей избе».
Лида не стала уговаривать его ласковыми словами.
В одну секунду из тихой, вежливой городской девочки она превратилась в жесткого, собранного врача скорой помощи. Короткий, властный приказ опешившим мужикам уложить старика с приподнятым изголовьем; наложение венозных жгутов на бедра; точное, с первого движения попадание иглой в спавшуюся вену; ингаляция спиртовым пеногасителем с кислородом из старого подушечного баллона. Два часа она буквально на собственных руках вытаскивала огромного старика с того света, ни на секунду не отпуская его пульс и четко командуя Глафирой Петровной.
Когда к вечеру отек отступил, дыхание выровнялось и дед Кузьма открыл осмысленные глаза, первое, что он увидел, — это бледное, осунувшееся, но светящееся победной улыбкой лицо маленькой докторши, которая сидела на табуретке у его койки и бережно поправляла сползшее с его плеча одеяло.
— Ишь ты, малая… — сипло выдохнул старик, с уважением глядя на ее тонкие пальцы. — А рука-то у тебя, Андреевна, покрепче моих кузнечных клещей будет. Спасибо тебе, дочка. Не дала старому дураку раньше срока в ящик сыграть.
После этого случая в Кедровом Плёсе словно плотину прорвало.
К «нашей Лидии Андреевне» пошли все: охотники со старыми вывихами и ранами от медвежьих когтей, женщины с больными венами, молодые матери с грудничками. Оказалось, что с помощью ее диковинного маленького прибора на планшете можно прямо в таежной амбулатории увидеть камни в почках, проверить сердце и посмотреть, как бьется крошечное сердечко нерожденного малыша, не трясясь сто двадцать верст по ухабам до района.
А быт вокруг нее тем временем устраивался удивительным, почти сказочным образом.
В первую неделю Лида честно пыталась сама колоть березовые чурки у дровяника. Колун был тяжелым, насаженным на длинное березовое топорище под мужскую руку; он то и дело застревал в суковатых плахах или срывался в сторону, оставляя на ее ладонях кровавые водяные мозоли.
Но на четвертое утро, когда она вышла на крыльцо с кружкой чая, то замерла от изумления: вся огромная гора кругляка у ее сарая была расколота на идеально ровные, звонкие золотистые поленья и сложена под навесом в высокую, плотную поленницу, а на верхней ступеньке крыльца лежала аккуратная связка сухой смолистой лучины для растопки и берестяной туесок, доверху наполненный крупной, прихваченной первым морозцем таежной клюквой.
На свежем снежку у калитки четко отпечатались следы широких охотничьих бродней сорок пятого размера, а рядом с ними — крупные четырехпалые звездочки лап восточносибирской лайки.
Лида улыбнулась, прижала прохладный туесок с клюквой к щеке и посмотрела в сторону края леса, где над крышей бревенчатого дома авиабазы поднимался сизый дымок.
Они встречались с Павлом теперь часто, но как-то вскользь, словно оба боялись нарушить хрупкое равновесие. То он зайдет в амбулаторию поздно вечером, когда уже нет пациентов, чтобы молча, без лишних слов заменить прогоревший колосник в больничной печи и принести мешок кедровых шишек; то она встретит его у колодца, и они постоят десять минут на морозном ветру, пока его пес Туман ласково тычется холодным носом в Лидины ладони, выпрашивая припасенную для него сушку.
С каждым разом синий лед в глазах Павла оттаивал все глубже. Когда он смотрел на то, как она кутает шею в большой пуховый платок, подаренный ей женой спасенного деда Кузьмы, или как серьезно объясняет ему, почему ему нужно мазать старый ушиб на плече согревающей мазью, на его суровом лице со шрамом появлялось такое тихое, затаенное тепло, от которого у самой Лиды начинало сладко и тревожно замирать под ребрами.
Она уже знала, что ни в какой областной центр она отсюда не вернется. Она врастала в эту суровую, чистую землю корнями — так же крепко, как растут на скалистом берегу Светлой молодые кедры.
Испытание, которое должно было расставить всё по своим местам, пришло двенадцатого ноября.
В тот год зима никак не могла окончательно сковать реку. Две недели подряд стояла хмурая, ветреная погода с температурой около нуля, потом за одну ночь ударил двадцатиградусный мороз, а наутро с севера повалил густой, слепой снежный буран с ледяным туманом. Река Светлая встала неровно: вдоль берегов намерзли высокие, в человеческий рост, гряды острых ледяных торосов, а посередине фарватера зияли черные, парящие в морозном воздухе полыньи и шла густая шуга.
Поселок оказался в полной блокаде. Зимник через болота еще не промерз для тяжелых машин, катера уже вытащили на берег, а низкая, лежащая прямо на верхушках сосен свинцовая облачность и штормовой боковой ветер намертво закрыли небо для малой авиации.
Было около одиннадцати вечера.
Лида сидела за столом в своей комнате при свете настольной лампы, заполняя патронажные карты новорожденных, а в печи уютно потрескивали наколотые Павлом березовые поленья. Вдруг снаружи, со стороны больничного двора, сквозь вой ветра прорвался глухой топот конских копыт, отчаянный лай Тумана, а через секунду в ставню врачебного окна что-то тяжело, требовательно ударило.
Лида накинула полушубок поверх шерстяного платья и выбежала в сени, откидывая кованый крюк входной двери.
На крыльце, едва держась на ногах и хватаясь обмороженными руками за резной столбик, стоял молодой охотник-эвенк с дальнего промыслового зимовья Соболиный Ручей — Илья Каюров. Его меховая парка была насквозь пропитана замерзшим конским мылом и снегом, лицо почернело от встречного ветра, а внизу у коновязи, низко опустив голову и судорожно поводя запаленными, покрытыми ледяной коркой боками, стоял его низкорослый таежный конь, из ноздрей которого на снег капала розовая пена.
А со стороны улицы к крыльцу уже бежал с мощным аккумуляторным фонарем в руке Павел Корсаков, услышавший лай своего пса.
— Доктор… Андреевна… — хрипло, срываясь на сухой кашель, выдохнул охотник, вваливаясь в теплое помещение прихожей. — Спасай, ради Христа! Сынишка мой, Ванюшка… семь годков… На заимке за Старым Перевалом! Вечером полез на лабаз за сушеной рыбой, лестница обледенела, сорвался вниз спиной прямо на острый еловый сук от валежника! Сук правый бок под ребрами насквозь пробил! Кровь с пузырями из раны идет, дышать совсем не может, синеет на глазах, грудь раздувает! Я коня напрямую через горельник гнал три часа, чуть не загнал в болоте!
У Лиды внутри мгновенно включился холодный, безошибочный врачебный секундомер.
Проникающее ранение грудной клетки. Клапанный пневмоторакс и, скорее всего, гемоторакс. Счет идет не на сутки — на часы. Если воздух под давлением продолжит сдавливать легкое и смещать средостение, к утру сердце ребенка остановится.
— Рацию включил? — быстро спросил Павел, подхватывая шатающегося охотника под локоть и усаживая на лавку. — Санрейс из района вызывали?
— Вызывал по рации с сопки! — застонал Илья, сжимая голову руками. — Диспетчер сказал — в районе метель стеной, видимость ноль, обледенение винтов, ни один Ми-8 до утра не взлетит даже под расстрелом! Сказали ждать рассвета! А он не доживет до рассвета, Паша, он там у матери на руках задыхается!
В прихожей повисла страшная, звенящая тишина.
Для Павла Корсакова время словно отмоталось на пять лет назад. Та же самая ноябрьская ночь. Тот же самый ответ диспетчера по рации про нелетную погоду. И умирающий человек за перевалом, до которого тридцать пять километров по непроходимому бурелому, замерзающим марям и крутому скальному распадку.
Павел медленно повернул голову и посмотрел на Лиду. В его синих глазах стоял такой темный, затаенный ужас ожидания — ожидания того, что эта маленькая городская девочка сейчас побледнеет, разведет руками и скажет правильные медицинские слова о том, что транспортировка невозможна, а ехать ночью в пургу через болото — верная гибель для всех.
Но Лида даже не смотрела на него — она уже была в процедурной.
Дверцы стеклянных шкафов щелкали сухо и четко, как затвор винтовки:
— Глафира Петровна, открывайте сейф! — голос Лиды звенел металлом, в нем не было ни тени колебания или паники. — Две укладки для дренирования плевральной полости, троакары детские, скальпели, зажимы Бильрота, новокаин, адреналин, шовный материал, плазмозаменители четыре флакона в теплый термос под грелку, чтобы не замерзли в дороге, и портативный отсос на аккумуляторе!
Она выскочила обратно в прихожую с двумя тяжелыми металлическими чемоданами экстренной хирургии, на ходу вдевая руки в рукава своего нового овчинного полушубка и затягивая поверх шапки пуховый платок.
— До Соболиного Ручья сколько верст по старому волоку, Павел Егорович? — бросила она, наклоняясь, чтобы затянуть ремешки на высоких валенках с резиновыми галошами.
— Тридцать две версты через Чертову Гать, — глухо ответил Павел, не сводя с нее расширенных глаз. — Лида, там гать еще не промерзла до дна, а на перевале снег по грудь и ветер валит с ног. На обратном пути коня мы не проведем.
— Значит, пойдем на вашем гусеничном вездеходе до тех пор, пока идут гусеницы, а дальше — на охотничьих лыжах! — отрезала она, поднимаясь во весь свой небольшой рост и глядя ему прямо в лицо. — Мальчику семь лет, Павел Егорович. Если мы не сделаем декомпрессию и не поставим дренаж в ближайшие три часа — к утру спасать будет некого. Заводите машину, я готова через две минуты!
В глазах Павла в эту секунду что-то вспыхнуло — так ярко и горячо, словно после пяти лет полярной ночи в его душе наконец взошло солнце.
— Пять минут, Андреевна! — крикнул он, срываясь с места. — Илья, оставайся здесь у Петровны, отпаивай коня и грейся, в вездеходе место только для двоих и топлива впритык, мы сами дойдем!
Тяжелый гусеничный транспортер ГАЗ-71 ревел дизелем в ночной тайге, как раненый доисторический зверь, проламывая стальной грудью молодой подлесок и вздымая катками тучи колючей снежной пыли.
В тесной, жаркой от раскаленного двигателя кабине пахло горячим трансмиссионным маслом, железом и мокрой овчиной. Лида сидела на правом сиденье, вцепившись одной рукой в железную скобу на приборной панели, а другой прижимая к себе укутанный в тулуп медицинский кофр, чтобы на страшных ухабах не побились ампулы. Рядом с ее ногами, чутко поводя ушами, сидел пес Туман, которого Павел взял с собой на случай, если в пурге придется искать занесенную снегом тропу по верхнему гребню.
Павел вел машину в нечеловеческом напряжении, подавшись вперед к узкому лобовому стеклу, которое дворники едва успевали очищать от залепляющего снег-сырца. Руки его в кожаных крагах намертво сжимали тяжелые стальные рычаги фрикционов.
Первые двадцать пять верст через тайгу и замерзшие моховые болота вездеход прошел за полтора часа — там, где утонул бы любой колесный грузовик, широкие стальные гусеницы шли по тонкому насту и торфяной каше уверенно и мощно.
Но у подножия крутого скального подъема к Старому Перевалу, за которым в трех километрах в лощине стояло зимовье Каюровых, дорогу преградил свежий ветровал.
Буря повалила поперек узкой полки над обрывом три гигантских вековых лиственницы, сцепившихся кронами с обвалившимися сверху гранитными валунами. Объехать завал было невозможно: слева поднималась отвесная каменная стена сопки, справа уходил вниз черный, заваленный буреломом тридцатиметровый обрыв к незамерзшему горному ручью. Пилить трехметровые мерзлые стволы в одиночку бензопилой означало потерять полтора часа драгоценного времени.
Павел заглушил двигатель. В наступившей тишине стало слышно, как неистово, с тонким волчьим визгом сечет по броне вездехода ночная пурга.
Он посмотрел на светящийся циферблат часов: половина второго ночи.
— Дальше хода машине нет, Лида, — тихо сказал Павел, поворачиваясь к ней в полумраке кабины. — До зимовья по охотничьей тропе через хребет три версты в гору. Снег рыхлый, местами по пояс.
— У тебя в кузове две пары широких лыж на камусе, я видела, когда садилась, — спокойно ответила Лида, уже расстегивая верхнюю пуговицу полушубка, чтобы не перегреться на подъеме, и проверяя ремни своего медицинского рюкзака. — Давай самый тяжелый кофр и аккумуляторный прожектор тебе за плечи, а сумку с инструментами и растворами — мне под куртку, чтобы от тела грелись. За сорок минут дойдем.
Павел молча вышел на мороз, снял с крыши вездехода широкие, подбитые лосиным мехом таежные лыжи, помог Лиде затянуть кожаные юксы на валенках, забрал у нее почти весь груз, оставив ей только легкую укладку с ампулами под полушубком, и пустил вперед Тумана.
Эти три километра через ночной перевал Лида запомнила на всю оставшуюся жизнь как один сплошной, бесконечный вдох ледяного воздуха, обжигающего бронхи до крови.
Ветер на открытом хребте бил в грудь с такой яростью, что приходилось сгибаться почти пополам. Павел шел первым, пробивая широкими лыжами глубокую борозду в тяжелом, мокром снегу и закрывая идущую в двух шагах позади него Лиду своей широкой спиной от встречного урагана.
Каждые десять минут он оборачивался, светил на нее налобным фонарем, проверяя, не побелели ли от мороза ее щеки, поправлял сбившийся платок у ее подбородка своими огромными теплыми ладонями и коротко спрашивал:
— Дышишь, маленькая?
— Дышу! Иди, Паша, не стой! — кричала она сквозь свист ветра, хотя ноги в тяжелых валенках казались налитыми чугуном, а сердце колотилось где-то в самом горле.
На самом спуске в лощину Соболиного Ручья, когда до спасительного огонька зимовья оставалось не больше полуверсты, путь им преградил сам ручей — быстрый, горный, не замерзающий даже в тридцатиградусные морозы поток шириной в пять метров, бегущий по скользким черным валунам среди ледяных заберегов. Старый бревенчатый мостик еще вечером снесло верховой водой и забило льдинами.
Лида остановилась на краю обледенелого берега, глядя на черную, клокочущую на перекате воду. В ее коротких валенках сделать шаг туда означало мгновенно набрать полные голенища ледяной воды и отморозить ноги за пять минут.
Она не успела даже подумать, как перебраться на ту сторону: Павел молча отстегнул свои лыжи, перебросил их вместе с рюкзаком через поток в сугроб на том берегу, а затем повернулся к ней и, не спрашивая разрешения, легко, одним движением подхватил ее на руки вместе с ее лыжами и прижал к своей груди.
— Держись за шею крепче, доктор, — выдохнул он прямо в ее заиндевевшую ресницу.
В его высоких прорезиненных броднях, перетянутых ремнями под самым бедром, он шагнул в ледяную, бьющую в колени черную стремнину. Камни на дне катились под подошвами, вода пенилась у пояса, но Павел шел через поток так твердо и непоколебимо, словно под его сапогами был гранитный мост, и прижимал Лиду к себе так бережно и высоко, что ни единая ледяная брызга не коснулась ее полушубка.
На том берегу он не сразу поставил ее на снег — еще несколько секунд удерживал в своих руках, тяжело дыша и глядя в ее глаза с расстояния ладони, а потом бережно опустил на лыжню:
— Вон огонек за ельником. Дошли.
В маленькой, жарко натопленной бревенчатой избе зимовья пахло раскаленным железом печки-буржуйки, сосновой смолой, кровью и тем страшным, неподвижным отчаянием, которое всегда висит в воздухе там, где уходит детская жизнь.
На широких деревянных нарах под меховым одеялом лежал семилетний Ванюшка, а рядом с ним на коленях стояла его мать, Марфа, беззвучно гладя сухими губами его посиневшие пальчики. Мальчик уже почти не стонал — он дышал поверхностно, судорожно, сорок раз в минуту; правая половина его грудной клетки не участвовала в дыхании и была пугающе раздута, шея отекла от подкожной эмфиземы, а вены на висках вздулись синими шнурами.
С той секунды, как Лида сбросила на пороге полушубок и шагнула к рукомойнику, она перестала чувствовать и смертельную усталость перехода, и боль в натертых ногах.
В избе воцарилась абсолютная власть врача.
— Павел Егорович — стол на середину избы под лампу, накрыть чистой клеенкой, протереть спиртом! Прожектор ваш направить сверху на правый бок ребенка! Марфа — кипяток в таз, чистые простыни на весу держать от потолка, чтобы с балок ни пылинки не упало!
Павел, вымыв руки хозяйственным мылом и обработав их по локоть медицинским спиртом из Лидиной фляги, встал по ту сторону стола напротив нее в качестве ассистента и анестезиолога.
Он смотрел на ее руки — маленькие, тонкие руки в белых латексных перчатках, которые только что три часа держали лыжные палки на морозе, а теперь не дрогнули ни на долю миллиметра. Быстрый осмотр портативным ультразвуковым датчиком прямо на столе подтвердил диагноз за тридцать секунд: напряженный пневмоторакс справа, легкое поджато к корню, в плевральной полости около трехсот миллилитров крови, но перикард и крупные сосуды целы — осколок сухого сучка прошел по касательной, пробив межреберные мышцы и плевру.
— Обезболиваю новокаином. Держите его плечи крепко, Павел Егорович, сейчас будет больно одну секунду, но сразу станет легче дышать!
Точный разрез скальпелем во втором межреберье по верхнему краю ребра, чтобы не задеть сосудисто-нервный пучок. Уверенный прокол троакаром.
И едва Лида извлекла стилет, присоединив к трубке клапан, как из грудной клетки мальчика с громким, свистящим шипением вырвался наружу сжатый воздух, который давил на его сердце!
Буквально на глазах у затаивших дыхание Павла и матери синева вокруг губ Ванюшки начала бледнеть, сменяясь живым розовым цветом; ребенок сделал один глубокий, свободный, настоящий вдох всей грудью, потом второй, и стрелка пульсоксиметра на его маленьком пальчике уверенно поползла вверх: восемьдесят пять… девяносто два… девяносто семь!
За следующие сорок минут Лида провела ревизию раны в пятом межреберье, удалила застрявший в мягких тканях острый кусок еловой коры, остановила кровотечение из мелкой межреберной вены, промыла полость теплым антисептиком, установила нижний силиконовый дренаж по Бюлау в банку с фурацилином и наложила аккуратные, ювелирные послойные швы.
Когда была наложена последняя стерильная повязка, подключена капельница с антибиотиком и теплым раствором глюкозы, а Ванюшка, согретый грелками, спокойно и ровно засопел в глубоком, спасительном сне, часы на стене зимовья показывали пять утра.
Марфа, не смея громко плакать, чтобы не разбудить сына, опустилась на колени у порога перед Лидой, уткнувшись лбом в ее перепачканные йодом и кровью ладони. Лида с трудом подняла женщину, усадила ее на лавку рядом с кроваткой мальчика, дала накапанный в кружку пустырник и только после этого, чувствуя, как перед глазами от пережитого напряжения начинают плыть темные круги, вышла в холодные сени глотнуть свежего воздуха.
В сенях было тихо, пахло кедровыми орехами в мешках, сухим веником и утренним морозцем. Сквозь узкое волоковое оконце было видно, как небо над черными зубцами тайги полностью очистилось от ночной хмари: буря стихла, и в бездонной черно-синей вышине горели огромные, колючие ноябрьские звезды.
Лида прислонилась спиной к бревенчатой стене, закрыла глаза и вдруг почувствовала, как ее колени мелко-мелко дрожат от отходящего адреналина.
Дверь из избы тихо отворилась. На пороге сеней с кружкой горячего сладкого чая в одной руке и ее овчинным полушубком в другой появился Павел.
Он молча накинул тяжелый полушубок на ее вздрагивающие плечи, запахивая борта у самого ее горла, поставил кружку на ларь и вдруг остановился прямо перед ней — так близко, что она слышала тяжелый, размеренный стук его сердца.
Лида подняла на него глаза.
В тусклом свете, падавшем из приоткрытой двери избы, лицо сурового начальника таежной охраны было совершенно неузнаваемым. Твердая, каменная складка у рта исчезла, а в его пронзительных синих глазах стояла такая потрясенная, благоговейная нежность, словно он только что своими глазами видел настоящее чудо.
Он осторожно, двумя большими ладонями взял ее маленькие, пахнущие антисептиком и усталостью руки, поднес их к своему лицу и крепко прижался губами и щекой со старым шрамом к ее тонким пальцам.
— Паша, ты чего… — шепотом выдохнула Лида, чувствуя, как от его горячего дыхания на коже у нее перехватывает горло.
— Пять лет, Лида, — глухо, срывающимся голосом заговорил он, не отпуская ее рук от своего лица и глядя ей прямо в глаза снизу вверх. — Пять лет назад я точно в такую же ночь вез Марину через болото и проклинал и эту тайгу, и врачей, и самого себя за то, что не смог спасти. Когда тебя в сентябре привезли на катере — такую маленькую, тоненькую, в легких сапожках, — я боялся даже смотреть в твою сторону. Боялся привязаться, боялся поверить, а потом увидеть, как ты первой же зимой бросишь нас и уедешь обратно в свой большой, светлый город.
Он шагнул к ней вплотную, обнимая ее за плечи поверх полушубка и бережно прижимая ее голову к своей широкой, теплой груди:
— А сегодня ночью на перевале, когда тебя ветром с ног сбивало, а ты молчала и шла вперед со своими коробками… и сейчас у этого стола… Господи, Лида, да я за одну твою сегодняшнюю ночь готов всю жизнь тебе ноги греть, воду носить и на руках через все реки этой тайги перетаскивать! Только не уезжай от меня, родная моя. Останься со мной насовсем.
Лида стояла в кольце его сильных, надежных рук, слушала, как ровно и мощно бьется под грубой шерстью свитера его сердце, и понимала, что все ее прошлые страхи, вся городская суета и чужие насмешки остались где-то в другой, бесконечно далекой жизни.
Здесь, в заснеженных сенях охотничьего зимовья на краю света, где в избе за стеной ровно дышал спасенный ею ребенок, а снаружи под звездами лежали тысячи верст великой, безмолвной тайги, она наконец нашла то, ради чего стоило пройти все дороги земли.
Она подняла руку, ласково провела ладонью по его колючей с мороза щеке, коснувшись пальцами белого шрама на скуле, и тихо, но твердо ответила:
— Я уже осталась, Паша. Еще тогда, на пристани, когда ты меня над водой поймал.
Утром, едва над заснеженными сопками взошло ослепительное, морозное зимнее солнце, в вышине над Соболиным Ручьем радостно зарокотал винтами прилетевший по чистому небу белый санитарный вертолет из районного центра.
Пожилой бортхирург, осмотрев маленького Ванюшку, который уже пил теплый бульон с ложечки и улыбался матери, долго с изумлением рассматривал безупречно установленный плевральный дренаж, аккуратный шов и распечатанный со смартфона Лиды снимок УЗИ, а потом снял шапку перед стоявшей у печки молодой девушкой в больших валенках:
— Ну, коллега, снимаю шляпу. В зимовье, при керосиновой лампе сделать такую чистую торакальную разгрузку ребенку — это высший пилотаж. Нам в районной хирургии остается только наблюдать да выписывать через две недели. Может, переведетесь к нам в центральную больницу в отделение? Нам такие руки позарез нужны!
Лида посмотрела в окно зимовья, где у расчищенной вертолетной площадки стоял Павел, придерживая за ошейник верного Тумана и с теплой, спокойной улыбкой дожидаясь ее, чтобы везти домой на вездеходе, поправила на плечах пуховый платок и светло покачала головой:
— Спасибо вам, доктор. Но у меня здесь свой участок. И меня дома ждут.
