Квас Мёртвых Рук

Квас Мёртвых Рук

Квас Мёртвых Рук.В августе, когда рожь тяжелеет и клонится к земле, в деревне Осиповка перестали хоронить покойников. Тела складывали в подвал сельпо, где в бочках бродил фирменный «Чернозёмный квас». Через неделю к председателю пришли трое: двое сыновей и брат первого покойного. Они требовали отдать им бродильный чан. А наутро сельпо нашло пустым: ни капли кваса, ни единой живой души. Только на стенке мелом: «НАРОДИЛСЯ».

Глава первая. Гнилой покос

Лето 1987-го выдалось душным, как нутро у печки. Над рекой Смородинкой туман не рассеивался до полудня – липкий, сладковатый, с привкусом прошлогодней прели. Дорогу от Осиповки до райцентра развезло ещё в июне, и теперь деревня висела на сопках, отрезанная от мира, как забытый на чердаке веник.

Пётр Григорьевич Сухорылов, председатель колхоза «Красный луч», стоял на крыльце правления и грыз кулак. Ему было пятьдесят два, но выглядел он на все семьдесят: лицо в глубоких морщинах, точно старая пашня, глаза красные от бессонницы.

– Захар! – крикнул он в раскрытое окно конторы. – Захар Палыч, ты где?

Изнутри выполз счетовод Захар Михайлович Кашкин – мужик лет сорока, с вечно мокрыми подмышками и запахом дешёвого одеколона «Шипр». В руках он держал помятую ведомость.

– Тут я, Пётр Григорьич. А чего орёшь? Привыкли уже.

– К чему привыкли-то? – председатель сплюнул через перила. – К тому, что у нас в подвале уже шестеро мёртвых лежат? Ты скажи, Захар, когда райцентр трактор пришлёт? Морозильник наш – он же на дровах, поленья кончились. Жара. Покойники пухнуть начинают.

Кашкин пожал плечами, отчего пиджак треснул под мышкой.

– По рации обещали. Послезавтра, может.

– Послезавтра они уже, блин, потекут, – Сухорылов шумно вздохнул и спустился во двор. – Ладно. Иди скажи Ефремовне, чтоб холсты принесла. Надо хоть замотать их, что ли.

Подвал сельповского магазина, что притулился к правлению бревенчатой стеной, был единственным прохладным местом в Осиповке. Туда и свозили умерших – сначала двоих стариков, потом троих, кого скрутил сердечный приступ от духоты, а вчера – молодого Семёна Шиша, который полез в овраг за заблудившимся поросёнком, а нашли его с вывернутой шеей и синими губами.

Торговка Зинаида Ильинична Колокольцева, баба лет пятидесяти, грудастая и сварливая, встретила председателя у входа в сельпо.

– Пётр Григорьич, – зашептала она, оглядываясь. – С бочкой-то что? Вчера в подвал ставили бродить новый затор. Квас – по заказу из города велели. Но туда же покойников напихали. Теперь не подступись.

– А ты бочку на улицу выкатила бы, – устало ответил Сухорылов.

– Нельзя. Дрожжи особые, ультра-термофильные. В жару скиснут. Им ровно восемнадцать градусов нужно, ни больше ни меньше. А в подвале – семнадцать с половиной. Ровно по технологии.

Председатель махнул рукой.

– Делай что хочешь. Но чтоб к выходным квас был. Городские едут – потребкооперация проверяет. Если без квасу, нам штраф.

Он ушёл, а Зинаида постояла у двери в подвал, послушала. Тишина. Только где-то капала вода из трубы. Она отодвинула тяжёлый засов и шагнула вниз, по скрипучим деревянным ступеням.

Лампочка на шнуре мигала. Шесть тел лежали на досках, укрытые мешковиной. В углу – дубовая бочка на пятьдесят литров, уже обросшая влажным потом. Из-под крышки доносилось лёгкое шипение. Зинаида подошла, принюхалась. Пахло хлебом, мёдом и чем-то ещё – сладковато-приторным, как от раздавленного жука в малине.

– Квас как квас, – пробормотала она и постучала по дереву. Внутри что-то булькнуло в ответ.

На следующий день рано утром, ещё до петухов, к дому Сухорылова прибежала запыхавшаяся молодуха – Нинка Зайцева, жена тракториста. В ночной рубахе, босиком, с выпученными глазами.

– Пётр Григорьич! Поднимайтесь! Сельпо-то – все стёкла изнутри красные. И квасом несёт – страсть!

Народ собрался к пяти утра. Взошло солнце – тусклое, как медный таз. Сельпо стояло обычной деревянной коробкой, но окна его были мутно-алыми, словно затянутыми плёнкой. Дверь – настежь.

Первым вошёл охотник Фёдор Рыжий, мужик бывалый, в кожаном пиджаке и кирзовых сапогах. За ним – председатель, Захар-счетовод и десяток самых смелых баб с ухватами.

Внутри – никого. Зинаида Колокольцева исчезла. На прилавке – лужа чёрной жижи, а в ней – её очки в стальной оправе. Дверь в подвал – выбита.

– Господи, – перекрестилась Панихида, церковная староста. – Да там же покойники были!

– Были, – глухо сказал Рыжий, подходя к провалу лестницы. – А теперь не знаю кто.

Он зажёг карманный фонарик и шагнул вниз. Остальные ждали наверху, сбившись в кучу. Через минуту Фёдор вышел – бледный, с трясущейся губой.

– Бочка… – выдохнул он. – Бочка открыта. И пустая.

– Как пустая? – Сухорылов подался вперёд. – Там же полсотни литров было!

– Было, – кивнул Рыжий. – А теперь нет. И трупов нет. Ни одного.

Тишина повисла такая, что слышно было, как муха бьётся в мутное окно.

– А на стене, – добавил Фёдор и проглотил комок. – Мелом. Слово одно.

Он не сказал какое. Но бабы, когда спустились сами, увидели и бросились наверх с истошным визгом.

«НАРОДИЛСЯ» – было выведено кривыми печатными буквами на кирпичной кладке.

В тот же день в Осиповке начали пропадать куры. Сначала думали – хорёк. Но хорьки не сворачивают курам шеи так, что голова болтается на одной жилке, и не выпивают из тушек кровь досуха. А тут – каждая тушка как пергамент, даже потроха белые-белые.

Старый пастух Матвей Косой, который пас колхозное стадо за оврагом Смородинки, вернулся в обед без трёх коров. И без голоса – только хрипел и показывал на лес, а когда откашлялся, сказал:

– Там. За лещиной. Красный туман. Идёт. И шевелится.

Мужики собрали ружья. Пошли вдесятером. Лещина стояла стеной, ниже – сухой лог, где даже лопухи пожухли от жары. В низине действительно висело облако – не туман, нет: цветом как застывшая кровь, с прожилками, похожими на вены. И из него доносилось тяжёлое, влажное дыхание. Словно под землёй кто-то огромный переворачивался с бока на бок.

– Квасом пахнет, – шепнул тракторист Серёга Ребров. – Аж в горле першит.

Рыжий поднял ружьё. Красный туман рванулся к ним – не по воздуху, а по земле, как ползучий корень. Фёдор выстрелил. Дробь вошла в облако и… застыла. Полетела обратно? Нет, просто остановилась в воздухе и упала на землю ржавым песком. А туман расступился, и они увидели.

В середине лога стоял человек. Вернее, то, что когда-то было человеком. Ростом под три метра, руки длинные, до колен, лицо белое, как у куклы, но без глазных яблок – в глазницах пузырится и бродит тёмно-бурая жидкость. Из открытого рта вместо языка торчит жирный, витой побег плесени, и он шевелится, как улитка.

– Зинаида? – неуверенно позвал кто-то.

Но это была не Зинаида. Это было все шесть покойников, сбитые в одно тело, перебродившие, как затор. Оно шагнуло вперёд, и земля под ногами захлюпала, пошла красным.

Мужики побежали. Не все. Двое – Серёга Ребров и старый Егор Ступень – застыли на месте, потому что из-под земли вылезли тонкие, как спицы, отростки, обвили ноги и потащили в туман.

Остальные выскочили к деревне с криками: «Закрывайте ставни! Не пейте квас!»

Председатель Сухорылов выбежал на крыльцо с простынёй в руках (хотел подать знак райцентру по семафору, электричество уже отключили). Увидел бегущих мужиков, перекрестился и замер.

В небе над Осиповкой собирались грозовые тучи – редкое дело в эту засуху. Но тучи были не чёрными, а багровыми. И с них не капала вода. С них на деревню сыпался густой, липкий, сладкий дождь, от которого на камнях прорастала чёрная, пульсирующая короста.

– Квас, – прошептал старый Матвей Косой, подставляя лицо. – Это он, родимый. Только теперь он везде.

А из лога, через овраг, через заросли лещины, шло что-то огромное, пахнущее ржаным хлебом и гнилью. И в деревне, одна за другой, начинали открываться двери.

Глава вторая. Хмельная ночь

Нина Зайцева сидела на печи и смотрела в щель между ставнями. Муж её, Коля, ушёл с мужиками к правлению и не вернулся. Теперь по улице бродили люди. Свои. Соседи. Тётя Паша с пятого дома. Дядя Витя-гармонист. У всех были белые лица и красные полосы на шее – там, где пульс. Они двигались медленно, как во сне, и в руках держали кружки. Из кружек на землю капала тёмная жидкость. Там, куда падала капля, земля начинала дымиться и покрываться белым налётом – вроде инея, но горячим.

– Нина, открой, – раздался голос из-за двери. Голос был Колин, но не совсем. С пришепётыванием, как будто язык распух. – Квасу принёс. Живого. Попробуй.

Нина прижала к лицу подол рубахи и зажмурилась. На печи лежали трое её детей – младшая, Маша, спала, а старшие, Лёшка и Варька, смотрели на мать круглыми глазами.

– Не открывай, мам, – прошептал Лёшка. – У папы рука из локтя сломана. На другую сторону. Я видел в щёлку.

Дверь затряслась. Потом затихла.

А в правлении колхоза между тем догорала свеча. Захар Кашкин, сбивчиво дыша, дописывал в ведомость последние строки – не цифры, нет. Он писал:

*«День седьмой. Квас взошёл. Он не ходит, он течёт. Он нашёл способ из каждого колодца. Мы кипятили воду – он всё равно прорастает внутри, как живые дрожжи. Григорьич выпил утром стакан из-под крана. Через час у него из ушей полезли чёрные колосья. Мы его связали и посадили в амбар. Он стучит головой о стену. Ритмично. Как пульс. Как будто считает. Я понял, что в бочке было. Зинаида использовала споры из склепа, что за старым погостом. Там трофимовские корни – после чумы 1918-го. А квас – это не напиток. Это способ. Способ, чтобы…»

Перо остановилось, потому что Захар поднял глаза и увидел, как из печной заслонки сочится красный пар. Пар складывался в буквы. В те же самые.

«НАРОДИЛСЯ НЕ ОДИН».

Кашкин выронил ведомость. Схватил топор, который лежал у порога, и выскочил на улицу. Деревня горела – не огнём, а тем самым красным свечением, которое шло из земли. Люди стояли в огородах по щиколотку в бродящей жиже и не кричали. Они просто пили. Пили из луж, из вёдер, из ладоней. И на их глазах у них набухали суставы, трескалась кожа, и наружу вылезали тонкие, бледные, как макароны, отростки – новые пальцы, новые суставы, новые рты.

– Зря мы тогда бочку не выкатили, – прошептал Захар и побежал к околице, к лесу, куда не дошёл ещё туман. Бежал он долго, через чужие огороды, через картофельное поле, мимо силосной ямы, в которой что-то влажно шуршало и переливалось. На выезде из деревни стоял покосившийся столб с надписью «Осиповка 42 жителя».

Цифра была старая. Сверху кто-то мелом приписал: «И ОДИН НОВЫЙ».

Захар не стал перечитывать. Он нырнул в рожь, которая вымахала выше человеческого роста, и побежал, разрывая колосья. Вслед ему донеслось – сначала далёкое, потом всё ближе – глухое, ритмичное пение. Сто голосов, которые пели на один лад, не разжимая губ. Слова были не русскими, но смысл угадывался:

«Пей. Расти. Стань больше. Стань многим».

Рожь вокруг Кашкина вдруг наклонилась не от ветра – от того, что по земле пошла рябью чёрная, пульсирующая сеть. Грибница. Она поднималась, обвивала стебли, и на глазах из каждого колоса выползал маленький красный стручок, лопался и выпускал облачко спор. Захар чихнул. Вдохнул. И понял, что оно уже внутри.

На последней странице его истории нет слов. Только вязкий, сладкий вкус во рту. Только счастливая улыбка, когда суставы начинают выворачиваться в разные стороны, а позвоночник тянется вверх, к багровому небу, чтобы стать частью чего-то очень древнего и очень голодного.

В райцентр трактор пришёл только через неделю. Водитель долго стучал в закрытые ворота Осиповки, потом осмелился зайти. Деревня стояла пустая. Но чистая. Ни сора, ни тряпья. И ни одного трупа. Зато в подвале сельпо снова стояла дубовая бочка, полная до краёв тёмной, искрящейся жидкости, и на ней висела табличка: «Чернозёмный квас. Натуральное брожение. Живой».

Водитель налил себе кружку, выпил. Крякнул. И написал в путевке: «Продукция соответствует стандарту. Вкус насыщенный, с кислинкой. Рекомендую к расширению производства».

Бочку погрузили и увезли в город.

А на столбе при въезде осталась надпись, которую дожди так и не смыли:

«Осиповка. 42 жителя. И один новый. Скоро и вы попробуете».

Комментарии: 1