В русских детских книжках с яркими цветными картинками старуху из лесной избушки рисуют смешной: кривой нос крючком, костяная нога в лапте да деревянная ступа, в которой она летает над макушками елей, погоняя помелом. Дети смотрят на эти картинки перед сном и смеются.
Это потому, что детские книжки писали городские люди девятнадцатого века, которые никогда не заходили в северный бурелом дальше грибной опушки и никогда не видели старых погребальных срубов в верховьях Пинеги и Мезени.
Фольклористы и этнографы, ездившие в закрытые экспедиции по вымирающим старообрядческим скитам Архангельской губернии и Коми в тридцатые и пятидесятые годы, знали совсем другую правду, которую не печатали в школьных хрестоматиях.
Они знали, что древнеславянское слово «Яга» (родственное сербскому «језа» — леденящий ужас, болезнь, ночной кошмар, и старославянскому «язя» — недуг, трупная немочь) никогда не означало живую деревенскую старушку-ведунью.
В глубокой древности у лесных племен Севера существовал обычай воздушного и наземного захоронения в мертвецких срубах — «домовинах». На границе человеческих угодий и дикого, первобытного леса, куда запрещалось ходить живым, рубили маленькую тесную избушку без единого окна и без печной трубы. Чтобы весенние паводки не подмывали гниющий сруб, а лесные звери — медведи, росомахи и волки — не растаскивали кости, эту мертвецкую клеть ставили высоко над болотной топью на два или четыре высоких, подрубленных топором сосновых пня с обрубленными толстыми корнями, которые торчали из черного торфа точь-в-точь как исполинские узловатые куриные лапы.
Единственный лаз в такую домовину всегда делали обращенным в сторону чащи — «к лесу передом, к миру живых задом», чтобы мертвец внутри не видел дороги обратно в родную деревню и не пришел ночью к порогу своего прежнего дома.
А хозяйкой этой пограничной полосы между миром людей и миром нави считалась Она.
Та, что лежит внутри тесной домовины на боку, упираясь носом в низкий потолок гроба, потому что ей тесно в человеческом теле. Та, чья одна нога давно истлела до голой белой берцовой кости, потому что одной ногой она стоит в могиле, а другой — ступает по живой земле. Та, что совершенно слепа к дневному свету и узнает живого человека только по запаху теплой крови и немытого тела: «Фу-фу, русским духом пахнет!».
Три дня назад мы вчетвером перешли невидимую черту в двухстах километрах к северо-востоку от Котласа, за старым зимником, где на картах Генштаба тысяча девятьсот семьдесят восьмого года стояла пометка «Урочище Поганый Мох (нежил.)».
Сегодня к полуночи нас осталось двое. И сейчас, сидя на чердаке прогнившего охотничьего лабаза без единого патрона в ружье и слушая, как внизу в черном болотном тумане что-то тяжелое, деревянное и глухое мерно бьет о промерзшую землю, словно огромная песта в гигантской ступе перемалывает сухие сучья и кости, я наконец понимаю, почему в старых сказках путник, переступивший порог её избы, первым делом требовал баню — не чтобы помыться с дороги, а чтобы смыть с кожи запах живого человека и притвориться таким же холодным мертвецом, как она сама.
День первый: Межевой столб с человеческими зубами
Наша группа вышла из последнего жилого поселка лесозаготовителей утром в четверг, шестнадцатого октября.
Мы не были туристами-любителями. Руководителем нашей поисково-археологической партии был сорокапятилетний кандидат исторических наук из Петербурга Вадим Георгиевич Кречетов — человек одержимый, жесткий, который десять лет искал в северных архивах следы так называемого «Черного раскола»: замкнутой лесной общины беглых поморов и чуди, ушедшей в непроходимые болота междуречья в конце семнадцатого века и бесследно исчезнувшей в одну зиму тысяча восемьсот девяносто второго года.
Кроме Кречетова в группе были мы трое: я — Андрей Полозов, штатный фотограф и оператор георадара; двадцатишестилетняя аспирантка кафедры фольклористики Лена Смирнова и наш проводник из местных — пятидесятилетний молчаливый охотник-зырянин Федор Канев, согласившийся довести нас на своем старом гусеничном вездеходе-болотоходе до сухого водораздела у Черной речки за двойную плату наличными.
Уже на берегу Черной речки, где кончалась старая лежневая дорога из сгнивших бревен и дальше на сорок километров тянулась сплошная нехоженая тайга, Федор Канев заглушил дизель вездехода и наотрез отказался идти с нами пешком за реку.
— Дальше за ручьем — Мертвая пожня, Георгич, — угрюмо сказал охотник, куря самокрутку на гусенице болотохода и глядя на темную, почти черную стену вековых елей на том берегу, с ветвей которых свисали метровые седые бороды лишайника-бородача. — Туда даже зверь не ходит — ни лось, ни медведь. Мы в детстве с отцом зимой за соболем шли, случайно за этот ручей на лыжах перемахнули… Так собаки у нас сразу под брюхо поползли и кровью скулить начали, а на соснах вокруг — куклы тряпичные без лиц висят, старым волосом перевязанные. Я вас тут три дня у ручья подожду. Если к воскресенью к полудню не выйдете — уеду один, поминайте как звали.
Кречетов тогда только посмеялся над «таежными суевериями», мы надели семидесятилитровые экспедиционные рюкзаки, перешли ледяной торфяной ручей по поваленному ветровалом стволу лиственницы и углубились в лес по азимуту.
Лес за ручьем изменился через двести шагов.
Это было похоже на то, как если бы в солнечный осенний день вы вдруг шагнули из жилого дома в глубокий каменный погреб.
Пропали березы, осины и рябины. Вокруг стоял мертвый, первобытный темнохвойный бор-зеленомошник, переходящий в верховое болото. Огромные, в два обхвата черные ели и кривые болотные сосны росли так густо и переплетались лапами так плотно, что даже в полдень внизу стояли зеленоватые, сырые сумерки.
Но самым жутким была тишина.
В обычном октябрьском лесу всегда есть жизнь: шуршит под ногами мышь-полевка, перекликаются в кронах синицы-гаички и поползни, стучит по сухостою дятел.
Здесь, за Черной речкой, не было ни одной птицы. Не было даже муравейников у корней и комаров над водой. Слышно было только, как под нашими ботинками с глухим чавканьем проседает полуметровый слой напитавшегося ледяной водой сфагнового мха, да изредка где-то высоко в кронах со сухим, деревянным скрипом, похожим на скрежет старых несмазанных суставов, терлись друг о друга два наклоненных ствола:
Кр-р-рык… сто-о-он… кр-р-рык…
В четыре часа дня, когда сумерки в лесу сгустились до цвета свинца, мы вышли на край древней лесной гари, поросшей багульником, от тяжелого, дурманящего камфорного запаха которого через полчаса начинала раскалываться голова.
И прямо посреди тропы мы увидели первый пограничный знак.
В черную торфяную землю был вкопан двухметровый, почерневший от вековых дождей и времени четырехгранный столб из мореного дуба, покрытый странной, глубокой спиральной резьбой. Верхушка столба была затесана в форме грубой человеческой головы без глаз и носа — только на месте рта в древесине была выдолблена широкая горизонтальная щель, и в эту щель, прямо в плотное дерево, в два ряда были вколочены камнем настоящие, пожелтевшие человеческие коренные зубы и резцы!
А сверху на темени деревянного идола, насаженный на железный кованый штырь, белел высохший, чисто выскобленный человеческий череп, внутри глазниц которого горели две крошечные, кем-то недавно зажженные плошки с топленым нутряным салом и фитилем из сухого мха!
Сало в черепе было еще теплым — оно едва заметно дымилось на октябрьском холоде и пахло прогорклым медвежьим жиром!
Лена Смирнова замерла, схватив меня за рукав штормовки:
— Вадим Георгиевич… Посмотрите на фитиль в глазницах! Его зажгли не больше часа назад! Здесь кто-то живет! И это же классический сказочный «тынок из мертвых костей с горящими черепами» из сборника Афанасьева про Василису Прекрасную!
Кречетов вместо испуга пришел в настоящий исследовательский экстаз: он бросился к столбу с лупой и фонариком, заставляя меня фотографировать каждую зазубрину со вспышкой:
— Потрясающе! Реликтовый этнографический комплекс сохранился в живом ритуальном состоянии! Наверняка здесь в лесу доживает свой век какой-нибудь последний старик-отшельник из местных староверов, поддерживающий дедовские обряды! Значит, само урочище и старое кладбище прямо впереди за гривой! Идем быстрее, пока совсем не стемнело!
Мы прошли за столбом с черепом еще около километра по узкой сухой песчаной гриве среди бездонной трясины — и в пять часов вечера вышли на круглую лесную поляну, окруженную кольцом гигантских мертвых сухостойных сосен с ободранной добела корой.
День первый, сумерки: Изба на корневищах и то, что лежало на лавке
Посреди поляны стояли три старых бревенчатых строения, почерневших от сырости так, что они казались вырубленными из каменного угля: полуразвалившаяся черная банька по-черному у самого края болотной топи, покосившийся амбарчик-лабаз и… Изба.
Когда я увидел эту избу через видоискатель своего фотоаппарата Nikon, у меня внутри всё сжалось от какого-то древнего, генетического ужаса, который сидит в подкорке каждого человека с тех времен, когда наши предки жались у костров в пещерах.
Это не был жилой дом.
Это был длинный, узкий и непропорционально низкий сруб из толстенных вековых бревен без единого окна и без крыльца, крытый сверху тяжелыми плахами бересты и черным дерном.
Весь этот сруб стоял на высоте двух с половиной метров над землей — на трех исполинских, вывороченных наполовину из болота мертвых сосновых пнях, чьи кривые, оголенные от коры и отполированные временем до желтого костяного блеска трехметровые корневища уходили в черную жижу топи, растопырившись в стороны точь-в-точь как три гигантские четырехпалые птичьи лапы с черными когтями!
А прямо в центре подполья, между тремя опорными пнями, в землю был врыт один толстый центральный осевой столб-веретено, смазанный черным дегтем и животным жиром: если навалиться на угол сруба рычагом, вся тесная мертвецкая клеть могла с глухим, протяжным деревянным воем медленно поворачиваться на этом центральном шипе вокруг своей оси!
И сейчас единственная низкая, в полметра высотой дверца-волокуша этого сруба смотрела прямо на стену темного леса, а к нам, вышедшим на поляну с юга, изба стояла глухой, слепой бревенчатой спиной.
— Домовина… Сруб на курьих ножках с поворотным осевым столбом! — прошептал потрясенный Кречетов, снимая рюкзак на землю. — Ребята, это открытие века! Мы нашли подлинное капище лесной Яги семнадцатого века! Андрей, свет и камеру наготове — мы сейчас заглянем внутрь сруба!
— Вадим Георгиевич, не надо туда лазить на ночь глядя! — взмолилась побледневшая Лена, оглядываясь на темнеющий вокруг поляны лес, откуда на нас уже наползал густой, молочно-белый и ледяной болотный туман. — Давайте поставим палатку у сухого лабаза, разведем костер, а осмотр проведем утром при солнце! Мне здесь очень плохо, у меня сердце сейчас остановится!..
Но остановить Кречетова было невозможно.
Он приставил к бревенчатому боку избы поваленную сухую жердь с сучьями, заменявшую лесенку, залез наверх к узкому лазу со стороны леса, монтировкой сорвал старую деревянную задвижку и посветил внутрь своим мощным налобным фонарем.
Я поднялся по жерди вслед за ним с фотоаппаратом в руке и заглянул через его плечо в черное нутро сруба.
Внутри тесной, длиной всего в три метра и высотой не больше метра с небольшим бревенчатой коробки пахло так, что у меня перехватило горло рвотным спазмом: там стоял концентрированный, вековой дух сухого трупного воска (жировоска), старой звериной шерсти, болотного ила, сушеных мухоморов и холодной печной сажи.
В переднем углу вместо икон висели пучки сушеных птичьих лапок и позвоночников мелких зверей; в углу стояла высокая, выдолбленная из цельного ствола мореного дуба черная деревянная ступа ростом по грудь человеку с окованным кованым железом тяжелым пестом весом пуда в два; а вдоль всей стены, от порога до дальнего угла, на широкой тесаной плахе-лавке лежало Оно.
На первый взгляд в свете фонаря казалось, что это древняя, высохшая мумия, одетая в истлевшее до черных лохмотьев домотканое льняное рубище и обвязанная по поясу лыковым мочалом.
Но мумия была невероятно, анатомически неправильно длинной — её скрюченные ноги упирались в один угол сруба (причем левая нога ниже колена была полностью лишена плоти и кожи, представляя собой голую, желтовато-серую, отполированную о дерево большую и малую берцовые кости со стопой, скрепленные в суставах сухими черными сухожилиями и окованные на пятке железной полосой!), седая, спутанная с лесными репьями и мхом голова упиралась теменем в противоположный угол, а длинный, заостренный хрящевой нос на сером, обтянутом пергаментной кожей лице буквально упирался кончиком в низкую матицу потолка!
Глазные яблоки под полуприкрытыми веками отсутствовали — вместо них зияли две сухие, затянутые белесой пленкой впадины, а длинные, скрученные узлами подагры руки со слоистыми черными ногтями длиной в палец лежали скрещенными на плоской впалой груди, на которой поверх тряпья покоился тяжелый кованый железный серп.
— Мумифицированное погребение жрицы или шаманки в естественном торфяном микроклимате! — задыхаясь от восторга, зашептал Кречетов и, прежде чем я успел схватить его за руку, просунул руку внутрь лаза и снял с груди лежащей старухи кованый железный серп, чтобы рассмотреть клеймо кузнеца при свете фонаря!
В старых северных заговорах и быличках об упырях и заложных покойниках говорится одно железное правило: на грудь «нечистому» мертвецу в домовине кладут железный серп острием к горлу именно для того, чтобы сталь держала его внутри гроба и не давала встать с лавки после захода солнца!
Как только Кречетов снял серп с её груди, в мертвой тишине тесного сруба раздался тихий, сухой, похожий на треск ломающейся бересты звук:
Хр-р-русть…
Сухая, обтянутая серой пергаментной кожей грудная клетка мумии вдруг медленно расширилась, втягивая в себя сырой вечерний воздух с нашей стороны лаза, сухие ноздри длинного носа под самым потолком мелко затрепетали, принюхиваясь к нашему живому теплу и поту, и из глубины её беззубого, черного рта вырвался едва слышный, скрипучий, как трение двух сухих сосновых сучьев на ветру, свистящий шепот:
— Фу-у-у… фу-у-у… Рус-ским ду-хом пах-нет… Кто железо с сердца снял — тот сам на лопату лег…
Кречетов с криком выронил кованый серп прямо на землю под сруб и кубарем слетел с приставной жерди вниз в траву, увлекая меня за собой!
А наверху, внутри черной домовины на трех корневищах, что-то длинное, костлявое и невероятно сильное вдруг с глухим деревянным стуком ударило изнутри в стены сруба, разворачиваясь в тесноте, и вся изба со страшным, протяжным визгом несмазанного осевого столба медленно качнулась и повернулась на сорок пять градусов — черным открытым лазом прямо на нас!
Ночь первая: Стук костяной пятки и голос за стенкой лабаза
Бежать назад через ночной лес и трясину в кромешной темноте было равносильно самоубийству — на узкой песчаной гриве между бездонными окнами черной болотной воды мы бы утонули в первые десять минут.
Единственным укрытием на поляне с крепкими стенами и дверью был старый охотничий амбарчик-лабаз на высоком подклете в пятидесяти метрах от домовины.
Мы втроем — белый как мел Кречетов, рыдающая Лена и я — взлетели по ступеням в лабаз, втащили за собой рюкзаки, захлопнули толстую плашчатую дверь из лиственницы, заложили её изнутри тяжелым дубовым брусом-засовом и привалили к двери старую бочку с солью и наши рюкзаки.
У меня в чехле была пятизарядная охотничья двустволка-вертикалка ИЖ-27 двенадцатого калибра, которую я брал в экспедиции на случай встречи с медведем, и патронташ с двенадцатью патронами — восемь с крупной картечью и четыре с тяжелыми свинцовыми пулями Полева. Я трясущимися пальцами переломил ружье, загнал в оба ствола пулевые патроны и встал у единственной узкой вентиляционной щели под крышей лабаза, глядя наружу на залитую белым болотным туманом поляну.
— Это галлюцинация от болотного газа и багульника… — стуча зубами, сидя на полу в углу и обхватив голову руками, твердил как заведенный кандидат наук Кречетов. — Мумия не могла дышать, там просто сошел трупный газ при смещении грудной клетки, а сруб повернулся от того, что мы расшатали гнилую опору…
Он замолчал на полуслове.
Потому что снаружи, со стороны черной домовины в пятидесяти шагах от нас, в густом белом тумане раздался звук, который невозможно было спутать ни с каким газом или ветром.
Сначала что-то длинное и белесое — как огромный паук со сломанной лапой — с сухим стуком вывалилось из черного лаза избы вниз на промерзшую землю.
А потом по утоптанной земле поляны вокруг нашего лабаза пошла поступь.
Это был самый страшный звук, который я слышал в своей жизни:
Мягкий шлепок босой ступни по мху… и следом — сухой, звонкий удар голой кости, окованной железом, о мерзлый камень: ТУК!Шлеп… ТУК!Шлеп… ТУК!
Оно шло к нашему лабазу, волоча за собой по земле что-то круглое, тяжелое и деревянное, что оставляло в мокрой траве широкую борозду, словно санную колею!
В свете бледной луны, пробивавшейся сквозь туман над болотом, я увидел в щель между бревнами её фигуру в двадцати шагах от стены нашего убежища.
Она была выше любого человека — когда она разогнула свою сгорбленную вдвое спину, её седая, свалявшаяся в колтуны с еловыми ветками и сухой травой голова оказалась на уровне крыши нашего лабаза, в двух с половиной метрах над землей!
Её правая нога была распухшей, сине-черной, как у утопленника, а левая нога от самого колена представляла собой голую, сухую, желтую берцовую кость без единого грамма мяса, на конце которой вместо ступни была прикручена ржавой проволокой и железным обручем тяжелая железная пята! При каждом шаге коленный сустав этой мертвой ноги с сухим щелчком выгибался в обе стороны, как у кузнечика или птицы!
В одной длинной, висящей до колен руке она волокла за край ту самую пятипудовую дубовую ступу, а в другой сжимала окованный железом пест.
Она не летала в этой ступе по небу, как врут детские сказки.
Древняя лесная Яга передвигалась по топям и бурелому иначе: подойдя к поваленному дереву или топи, она ставила дубовую ступу на край, опиралась своим костяным протезом и пестом, как гигантским шестом-ходулей, и в один чудовищный четырехметровый прыжок перемахивала через препятствие, с глухим грохотом опускаясь в ступу и отталкиваясь пестом от земли дальше, ломая кусты и молодые березки, как спички!
Она подошла вплотную к бревенчатой стене нашего лабаза.
Внутри сруба запахло могильной сыростью, прелой листвой и старым холодным пеплом.
Она была слепая — её белесые пустые глазницы смотрели прямо в глухую стену выше моей щели, — но она длинно, со свистом втянула воздух своим длинным хрящевым носом прямо сквозь пазы между бревнами, и вдруг заговорила.
Но заговорила она не своим давешним скрипучим шепотом.
Она заговорила голосом матери Лены Смирновой — мягким, ласковым, чуть встревоженным женским голосом из городской квартиры в Петербурге, который она каким-то непостижимым образом считала прямо из памяти трясущейся от ужаса девушки за дверью:
— Ле-е-еночка… Доченька, открой дверь, чего же вы в холодном сарае заперлись? Я вам баньку истопила, воды ключевой нагрела, пирогов из печи достала… Отложи ружье, Андрюша, выходите вечерять…
Лена на полу в темноте лабаза тихо вскрикнула, закрывая уши ладонями:
— Это мамин голос… Андрей, она говорит голосом моей мамы, которая умерла два года назад!..
В ту же секунду, услышав изнутри лабаза живой голос девушки и точно определив по звуку, на какой высоте от пола находится человеческая голова, слепая тварь снаружи мгновенно прервала ласковую речь и со всей своей нечеловеческой, мертвой силой ударила кованым железным концом двухпудового песта, как стенобитным тараном, прямо в бревенчатую стену на уровне головы Лены!
БА-БАХ!
Вековое бревно лиственницы толщиной в тридцать сантиметров треснуло пополам, внутрь лабаза полетели щепки и мох пакли!
Я просунул оба ствола своего ИЖ-27 в вентиляционную щель и с двух метров дуплетом выстрелил обеими свинцовыми пулями Полева прямо в широкую, обтянутую серым тряпьем грудь старухи:
БАХ! БАХ!
Две тяжелые пули двенадцатого калибра, способные пробить насквозь грудину секача или медведя, прошли сквозь её высохшую грудную клетку, выбив сзади из спины лишь облачко сухой серой пыли, трухи и старой пакли!
Внутри неё не было ни живого сердца, ни текущей крови, которую можно было бы остановить свинцом — это был ходячий мертвец, оживленный вековой темной силой древнего капища!
Однако самый звук порохового выстрела и вспышка живого огня из стволов обожгли ей лицо и заставили с диким, режущим уши птичьим клекотом отшатнуться от стены лабаза назад в туман!
Она не ушла с поляны.
Всю бесконечную октябрьскую ночь — с семи вечера до семи утра — мы сидели в промерзшем лабазе, прижавшись друг к другу, и слушали, как она ходит кругами вокруг нашего убежища по болотной траве:
Шлеп… ТУК! Шлеп… ТУК!
Время от времени она подходила к дверям, скребла длинными черными ногтями по дубовому брусу и то звала Вадима Георгиевича голосом его маленького сына, то просила меня отдать ей обратно железный серп, который Кречетов бросил в траве у её домовины…
День второй: Попытка прорыва через гарь и ловушка в березах
Ровно в семь часов тридцать минут утра, когда за серыми тучами на востоке забрезжил первый мутный рассвет, стук костяной ноги за стеной стих.
В щель лабаза я увидел, как длинная серая фигура, сгорбившись втрое и волоча за собой ступу, быстро, боком перевалилась обратно в темный лаз своей домовины, после чего избушка на трех корневищах с протяжным скрипом снова повернулась вокруг центрального столба спиной к поляне и затихла.
Днем она спала в своем гробу.
— Уходим! Прямо сейчас, бегом, по собственным следам к ручью, где нас ждет Федор на вездеходе! — Кречетов, постаревший за эту ночь на десять лет, первыми же движениями сбросил бочку от двери и вывалился из лабаза на морозный воздух, даже не надевая рюкзака. — Бросайте оборудование, берем только ружье и фонари! До ручья четыре километра — за два часа по свету добежим!
Мы побежали с проклятой поляны прочь по вчерашней тропе через багульниковую гарь.
Но мы не учли одного: почему в русских сказках от избы Бабы-яги нельзя убежать просто ногами без волшебного гребня, полотенца и клубка, указывающего дорогу!
Хозяйка мертвого леса не спала беззащитной — вместе с ней спал и слушал наши шаги сам её лес!
Когда мы пробежали мимо пограничного столба с черепом (огоньки в глазницах которого погасли, но сам череп на штыре теперь был повернут лицом в сторону нашего бегства!), знакомая вчерашняя тропа по песчаной гриве вдруг исчезла.
Серый болотный туман поднялся из трясины густой, непроглядной стеной. Компас в моей руке и электронный GPS-навигатор Кречетова сошли с ума: стрелка компаса бешено вращалась по кругу от какой-то колоссальной магнитной аномалии под болотом, а экран навигатора просто погас!
Три часа мы бежали сквозь бурелом и мокрый ельник, задыхаясь, падая в ледяную болотную жижу по пояс и будучи уверены, что идем строго на юг, к Черной речке и вездеходу Федора…
А в одиннадцать часов дня туман перед нами расступился — и мы в немом оцепенении остановились на краю круглой поляны, посреди которой на трех растопыренных сосновых корневищах стояла та же самая черная домовина без окон!
Лес водил нас кругами. Мы вернулись ровно в ту же точку, откуда выбежали утром!
И тут у кандидата наук Вадима Кречетова не выдержали нервы.
Увидев перед собой снова курьи ножки мертвецкого сруба, он дико, истерично закричал, выхватил из кармана зажигалку и банку бензина для примуса, которую нес в куртке, и бросился через поляну прямо к подполью избы:
— Я сожгу эту падаль вместе с её гробом прямо сейчас, пока она спит! Сгоришь, тварь!..
— Вадим Георгиевич, стой, не подходи к срубу! — заорал я, бросаясь за ним с ружьем.
Я не успел добежать двадцати шагов.
Кречетов вбежал под нависающее днище избы между тремя огромными корневищами-лапами, плеснул бензином на центральный поворотный столб и чиркнул зажигалкой…
Но стоило ему оказаться между тремя опорными пнями, как тяжелый пятитонный бревенчатый сруб наверху вдруг сорвался со стопорного клина на центральном шипе и со страшным грохотом провернулся вокруг своей оси на полный оборот, одновременно оседая вниз на полметра по винтовой нарезке столба, как гигантский деревянный пресс-жернов!
Раздался короткий, страшный хруст костей, оборвавший крик Кречетова на середине.
А сверху, из открывшегося при повороте черного лаза домовины, даже не выходя наружу на дневной свет, свесилась вниз длинная, трехметровая костлявая рука с черными ногтями, одним рывком, как тряпичную куклу, втянула тело Кречетова за шиворот наверх в черное нутро сруба — и дверца-волокуша с глухим стуком захлопнулась изнутри!
Мы с Леной стояли на краю поляны, парализованные ужасом, глядя, как с нижних венцов избы на желтые корневища медленно капает алая живая кровь.
Ночь вторая: Тайна черной баньки и железный серп в грязи
Нам оставалось только одно — снова отступить к охотничьему лабазу на другом конце поляны, пока до ранних октябрьских сумерек оставалось еще четыре часа.
Сидя на полу лабаза, Лена Смирнова — которая, несмотря на шок и слезы, оставалась профессиональным фольклористом, изучавшим северные тексты семь лет, — вдруг схватила меня холодными пальцами за руку и быстро, лихорадочно зашептала:
— Андрей, слушай меня! Мы не выйдем из этого урочища живыми, пока не вернем на место то, что нарушил вчера Вадим Георгиевич, и пока не пройдем обряд границы по её правилам! Вспомни морфологию волшебной сказки Проппа! Почему Яга не убивает Ивана сразу, когда он приходит к избушке, а отпускает его и дает путеводный клубок?!
— Лена, о чем ты говоришь, это не сказка, там за дверью ходячий труп!.. — прохрипел я, перезаряжая ружье последними патронами с картечью.
— Сказка — это инструкция по выживанию в мертвой зоне, записанная нашими предками! — глаза Лены в полумраке лабаза горели отчаянной решимостью. — Слушай: во-первых, она вчера проснулась только потому, что Кречетов снял с её груди кованый железный серп и бросил его под сруб в грязь! Без этого серпа она каждую ночь будет выходить на охоту, а лес не выпустит нас из круга! А во-вторых — почему она находит нас в темноте с закрытыми глазами? Потому что от нас за версту несет «русским духом» — запахом живого человеческого пота и страха!
Лена показала рукой в щель лабаза на стоявшую у самого края болотной топи покосившуюся черную баньку по-черному, вокруг которой валялись березовые веники и осиновая зола:
— Почему герой в сказке всегда просит у Яги сначала истопить баньку и выпарить его?! Потому что когда человек натирается в бане по-черному березовой сажей, дегтем, болотной багульниковой травой и осиновым щелоком, он полностью отбивает запах живого тела! Для слепой нежити он начинает пахнуть дымом, землей и мертвым деревом — он становится для неё невидимым!
План казался безумным, но другого шанса дожить до утра у нас просто не было: дверь лабаза, пробитая вчерашним ударом песта, вторую ночь не выдержала бы и десяти минут.
Пока еще светило бледное дневное солнце и тварь спала в домовине, переваривая свою добычу, мы спустились из лабаза к старой черной баньке у болота.
Топить её огнем мы не решились, чтобы дым не привлек внимание раньше времени, но внутри баньки в деревянных кадушках стоял густой настой осиновой золы (щелок), лежали куски черного березового дегтя, печная жирная сажа на каменке и охапки сухого багульника с полынью.
Мы с Леной с головы до ног — лицо, шею, руки, волосы и всю одежду поверх курток — густо вымазали черной печной сажей вперемешку с дегтем, болотной тиной и размятым багульником! От нас обоих теперь несло так, словно мы сами сто лет пролежали в горелом торфянике!
А затем, когда солнце уже коснулось верхушек елей и над болотом начал подниматься вечерний туман, оставалось самое страшное:
Кто-то из нас двоих должен был доползти до подполья самой избушки на курьих ножках, найти в траве между тремя корневищами оброненный вчера Кречетовым кованый железный серп, а когда с закатом солнца Яга выйдет из домовины на охоту, — забраться внутрь её пустого сруба и положить железо обратно на её смертное ложе (или ударить этим серпом её саму!), чтобы разорвать проклятое кольцо леса!
— Ты останешься здесь на чердаке лабаза, Лена, — твердо сказал я, проверяя охотничий нож на поясе. — Я быстрее бегаю. Как только стемнеет и она отойдет от избы к лабазу искать нас по старой памяти — я проскользну к домовине, подберу серп и запечатаю сруб!
Но всё пошло не так в первую же минуту сумерек.
Не успел я спуститься с чердака лабаза, как дверца домовины на середине поляны со скрипом отворилась на полчаса раньше вчерашнего — ещё до полной темноты!
И слепая старуха, вывалившись из лаза со своей дубовой ступой и пестом, пошла не к дверям лабаза, как вчера, а сразу, огромными трехметровыми скачками, ломая сухие кусты, направилась к черной баньке и подножию нашего строения!
Мы стояли на верхнем настиле чердака лабаза, затаив дыхание и вжавшись в закопченные стропила.
Она остановилась прямо под нами.
Её длинный, сизый нос поднялся кверху, жадно втягивая воздух.
Рецепт старых сказок сработал! Сквозь густой запах березовой сажи, дегтя и болотного багульника она не чуяла нашего живого запаха в двух метрах над своей головой! Она растерянно крутила седой косматой головой из стороны в сторону, слепо шаря пустыми глазницами по воздуху и бормоча себе под нос:
— Ушли… Сквозь землю провалились…
И вдруг из кармана куртки стоявшей рядом со мной Лены Смирновой, задев за балку, с тихим металлическим звоном выскользнула и упала сквозь щель в досках чердака прямо вниз, на крышку стоявшей внизу пустой бочки, забытая связка ключей от её питерской квартиры:
Дзинь!
Голова Яги внизу развернулась на звук за одну сотую доли секунды.
Она не чуяла нас носом — но она услышала, где мы!
Прежде чем я успел выстрелить или оттолкнуть Лену от края чердачного лаза, длинный кованый железный пест снизу, как гарпун, пробил гнилые доски чердачного перекрытия прямо под ногами девушки, поддел её за ремень рюкзака и одним страшным рывком сдернул Лену вниз в темноту первого этажа лабаза!
Раздался глухой удар и короткий крик внизу, а через секунду я увидел в пролом пола, как старуха, закинув потерявшую сознание (или уже бездыханную…) девушку себе на костлявое плечо, огромными прыжками на своей костяной ноге и песте умчалась сквозь туман обратно в сторону своей домовины!
Финал: Удар старым железом и выход за черную воду
Я не помню, как спрыгнул с трехметровой высоты чердака вниз на землю и как бежал через залитую туманом поляну к темневшему на трех корневищах срубу.
Страха больше не было — внутри меня осталась только холодная, слепая ярость и понимание того, что если я сейчас останусь на этом чердаке до утра, я сойду с ума.
Я добежал до трех огромных сосновых пней под домовиной как раз в тот момент, когда наверху, внутри сруба, загремела задвижка и зашуршала деревянная лопата у старого очага.
Упав на колени в черную болотную грязь между огромными деревянными корнями-лапами, пахнущими кровью Кречетова, я шарил обеими руками в ледяной жиже, пока мои пальцы не сомкнулись на холодной, шершавой, изъеденной вековой ржавчиной рукояти того самого кованого железного серпа, который вчера вечером выронил здесь историк!
Сжав в правой руке древний железный серп, а в левой — двустволку с двумя последними патронами, я бесшумно, в три прыжка взлетел по наклонной жерди к открытому лазу домовины!
Внутри тесного сруба горела плошка с медвежьим жиром.
В дальнем углу на сваленных в кучу рюкзаках лежала без сознания, но живая — её грудь поднималась от дыхания! — Лена Смирнова, у которой из рассеченного при падении лба текла струйка крови.
А посреди домовины, стоя на четвереньках из-за низкого потолка и повернувшись ко мне спиной, над ней склонилась сама Яга — её широкая, до ушей пасть с черными деснами уже раскрылась над горлом девушки, но сама старуха в этот миг всё ещё не чуяла меня за своей спиной из-за слоя печной сажи и дегтя на моей одежде!
— Повернись к лесу передом, а ко мне задом, старая падаль! — крикнул я, врываясь по пояс в узкий лаз домовины.
Тварь молниеносно развернулась в тесноте сруба на звук моего голоса, выбрасывая вперед свои длинные черные когти к моему лицу!
Я не стал стрелять ей в грудь, где свинец проходил сквозь сухую паклю без вреда.
Я с полуметра в упор разрядил оба ствола двенадцатого калибра с крупной волчьей картечью прямо вниз — в её единственную опорную точку: в сустав её голой костяной ноги и в правое распухшее колено!
БАХ! БАХ!
В замкнутом пространстве сруба грохот двойного выстрела прозвучал как взрыв гранаты! Заряд картечи с полуметра разнес в мелкие белые осколки сухую берцовую кость её костяной ноги вместе с железным обручем!
Лишившись опоры, длинное тело старухи рухнуло плашмя на спину прямо на широкую погребальную лавку вдоль стены!
И прежде чем она успела подняться на руках, я прыгнул внутрь гроба и обеими руками со всего размаха вогнал древний кованый железный серп острием вниз — прямо сквозь её высохшую грудную клетку насквозь в толстую дубовую плаху погребальной лавки под её спиной, намертво пригвоздив её к ложу тем самым заклятым железом, которое держало её здесь триста лет!
Из разинутой черной пасти Яги вырвался такой страшный, нечеловеческий вой и свист выходящего векового воздуха, что пламя в жировой плошке погасло, а вся изба на курьих ножках заходила ходуном, словно пытаясь сбросить нас вниз!
Схватив приходящую в себя Лену под мышки, я вытащил её задом из узкого лаза домовины наружу, скатился вместе с ней по жерди на землю, а сзади нас, внутри сруба, пригвожденная серпом к лавке тварь в слепой ярости билась когтями и тяжелым пестом о бревенчатые стены, не в силах вырвать из груди заговоренное кузнечное железо!
А вокруг поляны произошло чудо:
Как только железный серп вернулся на свое законное место в груди мертвеца, морок круговой тропы над лесом спал!
Белый болотный туман над багульниковой гарью вдруг разорвался пополам, в небе над просекой ясно и чисто сверкнула Полярная звезда, и прямо перед нами на юге открылась прямая, ровная старая визирка, ведущая к Черной речке!
Мы бежали и шли по этой просеке всю оставшуюся ночь, поддерживая друг друга за плечи, не оглядываясь назад ни разу — даже когда позади нас, за версту в глубине черного болота, глухо и протяжно выл в запертой домовине древний лесной голод.
В восемь часов утра воскресенья, когда мы — черные с головы до ног от сажи, дегтя и болотной тины, в разорванной в клочья одежде, вдвоем из четверых ушедших — вывалились из ельника на берег ручья к стоявшему под парами вездеходу, старый охотник Федор Канев, увидев наши лица, не задал нам ни одного вопроса.
Он молча перекрестился широким староверческим крестом, помог нам забраться в теплую кабину болотохода, налил по полкружки чистого спирта, а сам взял топор и тремя ударами срубил поваленное через ручей бревно лиственницы, по которому мы три дня назад перешли на тот берег, чтобы оно уплыло по течению.
В полиции Котласа мы с Леной дали показания, что кандидат наук Вадим Кречетов оступился в темноте при переходе через бездонное торфяное окно на болоте Поганый Мох и утонул вместе с рюкзаком. В те глухие топи даже не стали посылать вертолет со спасателями — списали на несчастный случай в тайге.
С тех пор прошло два года.
Я больше не работаю в лесных экспедициях и не уезжаю из освещенного фонарями города даже на дачу. Но иногда поздно ночью, когда за окном моей городской квартиры на пятом этаже шумит осенний октябрьский ветер и старые тополя во дворе скребут голыми ветками по стеклу, я просыпаюсь в холодном поту и долго лежу в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь к звукам на лестничной клетке.
Потому что я точно помню одно: когда я в ту ночь вогнал старый кованый серп сквозь её грудь в дубовую доску лавки, дерево лавки под железом было уже трухлявым от времени. И я не знаю, на сколько еще осенних ночей хватит этой старой гнилой доски, чтобы удержать её внутри домовины.
