А если бы пожара не было? Тяжелый выбор Эдварда Рочестера

А если бы пожара не было? Тяжелый выбор Эдварда Рочестера

Ноябрьский ветер с вересковых пустошей бился в стрельчатые окна Торнфилд-холла с таким отчаянным упорством, словно пытался выдавить свинцовые переплеты и ворваться в остывшие залы. В доме больше не зажигали люстр. С того самого августовского утра, когда маленькая боковая калитка в садовой стене захлопнулась за легкими шагами Джейн Эйр, огромное поместье погрузилось в оцепенение, похожее на летаргический сон.

Миссис Фэйрфакс ходила по коридорам тенью, кутаясь в черную шерстяную шаль и боясь лишний раз поднять глаза на хозяина. Адель вместе с новой гувернанткой переселили в дальнее восточное крыло, а позже и вовсе отправили в пансион, чтобы детский смех не тревожил гулкую, каменную тишину библиотеки.

Эдвард Рочестер не уехал в Европу, как грозился в минуты первого неистовства. Он не искал забвения ни в парижских салонах, ни за карточными столами Баден-Бадена. Три месяца его люди переворачивали вверх дном каждый почтовый двор, каждую дилижансную контору и каждый рабочий приют от Милкота до портов Ливерпуля, но земля словно разверзлась и поглотила беглянку без остатка. Ни следа, ни единой строчки, ни востребованного багажа. Она ушла так, как уходят призраки на рассвете, оставив на туалетном столике в своей комнате лишь жемчужное ожерелье, которое он заставил ее примерить накануне несостоявшейся свадьбы, да нетронутый кошелек с гинеями.

В эту глухую ноябрьскую полночь Рочестер, как и многие недели подряд, не спал в своей парадной опочивальне. Он сидел в низком кресле посреди маленькой, скромной комнаты на втором этаже — бывшей спальни гувернантки.

В камине догорали последние березовые угли, отбрасывая багровые блики на белые муслиновые занавески пустой узкой кровати. Эдвард сжимал в пальцах потухшую сигару и неотрывно смотрел на акварельный набросок, забытый Джейн в папке для бумаг. На плотном листе ватмана она когда-то нарисовала его самого — резкими, быстрыми штрихами угля: нахмуренные густые брови, упрямая складка у рта, горделивый поворот головы.

«Она видела меня насквозь с самого первого дня, — думал он, и горькая судорога сводила его скулы. — Она видела и мою гордыню, и мою ложь, но все равно любила меня. А я попытался купить ее чистоту обманом, запереть лесную птицу в позолоченную клетку рядом со склепом».

Внезапно его чуткий, обостренный бессонницей слух уловил странный звук за дверью.

Это не был обычный скрип старого дубового паркета, к которому привыкли все обитатели старинного особняка. По ковровой дорожке длинной галереи кто-то крался — тяжело, неравномерно, задевая плечом деревянные панели обшивки. Следом раздалось тихое, захлебывающееся хихиканье, от которого у Эдварда мгновенно похолодел затылок, а шерсть на загривке спавшего у порога Пилота встала дыбом.

Пес глухо, утробно зарычал, поднимаясь на лапы.

Рочестер бесшумно встал с кресла и шагнул в густую тень за высоким платяным шкафом. Он не успел дотянуться до колокольчика: дверь спальни Джейн распахнулась от сильного толчка босой ноги, и на пороге выросла высокая, грузная фигура в длинной белой фланелевой сорочке.

Черные с проседью волосы Берты Мейсон падали спутанной гривой на ее широкие плечи, закрывая половину багрового, искаженного безумной ухмылкой лица. В одной руке она сжимала связку тяжелых ключей, которые, очевидно, вытащила из кармана уснувшей от джина Грейс Пул, а в другой держала большую масляную лампу со снятым стеклянным колпаком. Язык открытого пламени метался на сквозняке, роняя капли горящего масла на ковер.

Берта остановилась посреди комнаты, поводя налитыми кровью глазами по стенам. Она искала ту маленькую, тихую соперницу, чье свадебное платье из тонкого кружева она разорвала в клочья три месяца назад. Не обнаружив на узкой кровати никого, безумная женщина издала разочарованный, звериный рык и с размаху швырнула горящую масляную лампу прямо в изголовье постели, на сухие муслиновые полога.

Масло вспыхнуло мгновенно. Желтый, жадный язык огня с треском побежал вверх по тонкой ткани к деревянному балдахину и сухим сосновым балкам перекрытий.

Еще тридцать секунд — и пламя перекинулось бы на вощеные дубовые панели стен, на пропитанные вековой пылью гобелены коридора, превращая весь Торнфилд-холл в гигантский погребальный костер.

Рочестер выскочил из укрытия прежде, чем Берта успела отступить к дверям.

— Прочь! — рявкнул он, отшвыривая тяжелое кресло с пути.

Он не стал звать слуг и не побежал за водой — счет шел на удары сердца. Сорвав с плеч свой тяжелый суконный плащ, Эдвард бросился прямо на полыхающую постель. Он рвал горящий муслин голыми руками, сбивал пламя плащом, затаптывал сапогами растекающиеся по полу лужицы пылающего масла. Огонь лизал его пальцы, обжигал ладони и запястья сквозь тонкое белье рубашки, едкий черный дым забивал легкие, но Рочестер с какой-то неистовой, яростной решимостью душил каждый язычок пламени, не позволяя ему коснуться дерева.

Это была постель Джейн. Это была комната, где еще жил слабый, едва уловимый аромат ее лавандового мыла и сухих вересковых трав. Позволить безумию Берты обратить в пепел единственное место в доме, которое хранило память о его потерянном ангеле, казалось ему кощунством, худшим, чем сама смерть.

Когда последний тлеющий лоскут занавески был вдавлен каблуком в прожженный ковер, а в комнате повисла густая, удушливая мгла, пахнущая паленой шерстью и гарью, Эдвард тяжело опёрся обожженными ладонями о край обугленной спинки кровати и обернулся.

В спальне никого не было.

Но из темного коридора, со стороны узкой винтовой лестницы, ведущей на третий этаж и дальше — на плоскую свинцовую крышу особняка, донесся торжествующий, дикий хохот и торопливый топот босых ног по каменным ступеням.

На крыше Торнфилда бушевал настоящий шторм. Ледяной ноябрьский дождь пополам со снежной крупой сек лицо, а ветер гудел между массивными каменными трубами так, что приходилось наклоняться вперед, чтобы устоять на ногах.

Выбив плечом незапертую дубовую дверь чердачного люка, Эдвард выскочил на мокрый свинцовый настил крыши. В тусклом, рваном свете полной луны, то и дело нырявшей в черные клубящиеся тучи, он сразу увидел ее.

Берта стояла на самом краю зубчатого каменного парапета, возвышавшегося над мощеным двором на высоте трех высоких этажей. Мокрая белая сорочка облепила ее крупное тело, ветер трепал длинные черные космы, словно крылья гигантского ворона. Она раскинула руки в стороны, ловя порывы бури, и смотрела вниз, на блестевшие в лунном свете каменные плиты паперти.

— Берта! — крикнул Эдвард, перекрывая вой ветра, и сделал осторожный шаг вперед по скользкому свинцу. — Отойди от края! Спускайся вниз!

При звуке его голоса она резко обернулась. В ее глазах не было страха высоты — там плясало лишь слепое, разрушительное ликование существа, вырвавшегося наконец из каменного мешка, в котором ее держали десять долгих лет. Увидев приближающегося мужа, она оскалила зубы, отступила на самый край узкого карниза, и ее пятка соскользнула по мокрому, покрытому ледяной коркой мху.

Тяжелое тело женщины качнулось назад, в черную пустоту над каменным двором. Она взмахнула руками, теряя равновесие, и ее пальцы в последнем инстинктивном порыве вцепились в острый выступ зубца в трех шагах от Эдварда. Камень под ее весом треснул.

Эдвард замер.

Между ним и пальцами Берты было всего два шага. Одно движение руки.

И в эту секунду — секунду, которая растянулась в его сознании в бесконечную, ледяную вечность, — время вокруг остановилось. Стих грохот ветра, замерли в воздухе косые струи дождя, и в наступившей внутри его черепа оглушительной тишине зазвучал вкрадчивый, кристально ясный голос.

«Не делай этого шага, Эдвард, — шептал этот голос с неумолимой логикой человека, доведенного страданием до последнего предела. — Ты не толкал ее. Ты не желал ей зла — ты только что потушил пожар, который она устроила, чтобы сжечь тебя заживо. Если ее пальцы сейчас соскользнут с мокрого камня, это будет Божий суд. Несчастный случай. Самоубийство безумной, сбежавшей от сиделки. Ты ни перед законом, ни перед людьми не будешь виновен ни в чем».

Эдвард смотрел на белые, судорожно сжимающие мокрый известняк пальцы жены. Камень крошился. Ей оставалось держаться не больше трех-четырех секунд.

«Подумай о том, что ждет тебя завтра, если она упадет, — продолжал внутренний голос, и перед глазами Рочестера с невыносимой яркостью вспыхнуло бледное, тонкое лицо Джейн, ее огромные серо-зеленые глаза, полные слез в день их прощания. — Ты будешь свободен! Проклятие Торнфилда падет сегодня ночью. Ты дашь объявление во все газеты Англии, ты наймешь сотню сыщиков, ты найдешь свою Джейн на краю света, встанешь перед ней на колени и скажешь: „Я свободен перед Богом и людьми, стань моей законной женой!“. Но если ты сейчас протянешь руку и вытащишь эту женщину обратно на крышу — ты сам, собственными руками, забьешь последний гвоздь в крышку гроба своего счастья. Берта здорова телом, она проживет еще двадцать, тридцать лет. И все эти тридцать лет Джейн будет скитаться где-то в нищете и холоде, навсегда потерянная для тебя. Просто постой на месте. Просто не шевелись три секунды».

Сердце Эдварда колотилось о ребра так сильно, что перехватывало горло. Все его существо, вся его измученная, жаждущая любви и покоя мужская природа кричала: стой на месте!

Но сквозь этот соблазнительный шепот в его памяти вдруг прозвучали тихие, твердые слова, сказанные ему маленькой, хрупкой девушкой в этой самой усадьбе три месяца назад: «Я должна уважать себя. Законы и правила существуют не для тех минут, когда нет искушения: они созданы именно для таких мгновений, как сейчас, когда тело и душа восстают против их суровости».

Если он сейчас позволит Берте сорваться в бездну, имея силы ее спасти, — кем он придет к Джейн? Убийцей по бездействию. Человеком, который купил ее чистую руку ценой чужой крови на брусчатке своего двора. Он никогда не сможет признаться ей в том, что стоял в двух шагах и смотрел, как разжимаются пальцы его безумной жены. А значит, между ними снова, до последнего вздоха, ляжет черная, гниющая тайна.

Джейн ушла от него не потому, что не любила. Она ушла, чтобы спасти его душу от падения. И сейчас на мокрой крыше Торнфилда решалась не судьба Берты Мейсон — решалось то, достоин ли Эдвард Рочестер хотя бы памяти о любви Джейн Эйр.

Каменный зубец под руками Берты с глухим хрустом отломился, и она с коротким хриплым вскриком полетела вниз, за парапет.

— Нет! — выдохнул Эдвард.

Он рванулся вперед с такой быстротой, на какую только были способны его мышцы, перегнулся через мокрый каменный бортик до половины груди и обеими обожженными, окровавленными руками на лету мертвой хваткой вцепился в плотный ворот ее фланелевой сорочки и запястье.

Чудовищный рывок тяжелого тела едва не перебросил его самого через низкий парапет. Острый край камня до хруста врезался ему в ребра, левое плечо пронзила ослепительная боль вывихнутого сустава, а содранная кожа на обожженных ладонях лопнула от натяжения мокрой ткани. Несколько страшных мгновений он висел над тридцатифутовой бездной, удерживая в воздухе бьющуюся, тяжелую женщину одной лишь силой спины и упертых в свинцовый желоб сапог.

— Держись за меня, Берта! — хрипел он сквозь стиснутые зубы, подтягивая ее вверх сантиметр за сантиметром, пока ветер хлестал их обоих ледяным дождем. — Ты не умрешь сегодня! Слышишь меня?! Я не пущу тебя!

Когда подоспевшие на шум Джон и перепуганная Грейс Пул выскочили из чердачного люка с фонарями, они увидели картину, которую не смогли забыть до конца жизни: хозяин Торнфилда лежал на мокром свинцовом полу крыши, тяжело и хрипло дыша, но не разжимая окровавленных рук, которыми прижимал к настилу спасенную им безумную жену.

Пожара не случилось. Торнфилд-холл устоял. И вместе с его нерушимыми каменными стенами устояла вечная тюрьма Эдварда Рочестера.

Тот ноябрьский выбор на крыше переломил в Рочестере что-то глубинное, то, что не смогли сломить годы скитаний и отчаяния.

Когда человек собственными руками, рискуя жизнью, вытаскивает из пасти смерти своего злейшего врага и мучителя, ненависть к этому существу странным образом выгорает дотла. На ее месте остается лишь усталое, бесконечное сострадание.

Первое, что сделал Эдвард, когда доктор Картер вправил ему вывихнутое плечо и перевязал обожженные в спальне Джейн ладони, — он приказал навсегда запереть мрачную каморку без окон на третьем этаже, где Берта провела десять лет.

— Довольно лжи и подземелий, — глухо сказал он потрясенной миссис Фэйрфакс, глядя на свои забинтованные руки. — Я десять лет прятал свой крест под крышей, как вор прячет краденое, чтобы сохранить доброе имя в глазах света и иметь возможность обманывать невинных. С этим покончено.

По его приказу просторные, залитые светом комнаты южного крыла на втором этаже — те самые покои с высокими окнами в парк, которые предназначались для самых почетных гостей, — были переоборудованы для миссис Рочестер. На окна поставили прочные, но изящные кованые решетки, выкрашенные в белый цвет, чтобы они не напоминали тюрьму; стены обили мягким светлым штофом, а вместо вечно пьяной Грейс Пул Эдвард выписал из Йорка двух опытных, милосердных сестер из лечебницы доктора Тьюка, где душевнобольных лечили не цепями и страхом, а покоем, теплыми ваннами и тишиной.

Более того, Эдвард разослал короткие, сухие письма всем ведущим семействам графства — Ингрэмам, Эштонам, Дентам и местному мировому судье. В этих письмах он без всяких оправданий сообщил правду: в Торнфилд-холле живет его законная супруга Берта Антуанетта Рочестер, урожденная Мейсон, страдающая тяжелым наследственным недугом рассудка, и отныне двери его дома закрыты для светских приемов, так как хозяин посвящает свое время уходу за больной.

Высшее общество графства вздрогнуло от брезгливого возмущения. Леди Ингрэм публично заявила, что ноги ее больше не будет на милю вокруг «этого проклятого сумасшедшего дома», бывшие приятели по охоте при встрече на дороге демонстративно отворачивали головы, а в церкви Хэя прихожане пересаживались с соседних скамей, когда мистер Рочестер входил под своды храма.

Но Эдвард принимал это ледяное отчуждение с удивительным, почти торжественным спокойствием. Каждая косая усмешка за спиной, каждый вернувшийся нераспечатанным визит казались ему малой толикой той епитимьи, которую он добровольно возложил на себя перед далекой, недосягаемой Джейн.

А с самой Бертой после той страшной ночи на ледяной крыше произошла странная перемена. Сильное переохлаждение под ноябрьским ливнем и нервное потрясение над пропастью подорвали ее некогда богатырское, разрушительное здоровье. Буйное помешательство, питавшееся темнотой чердачного заточения, в светлых, теплых комнатах южного крыла стало быстро угасать, сменяясь тем тихим, неумолимым параличом сил, от которого в свое время угасла в креольском приюте ее мать.

Зимой у нее случился первый легкий удар. Она больше не рвала одежду и не бросалась на сиделок; целыми днями она полулежала в глубоком кресле у окна, укрытая теплым пледом, и бессмысленно, но спокойно смотрела, как за решеткой кружатся над садом снежинки.

Раз в день Эдвард входил в ее покои. Он садился напротив нее, молча проверял, хорошо ли протоплен камин, свежа ли вода в графине, и подолгу смотрел в это некогда прекрасное, а ныне опустошенное болезнью лицо. В его душе больше не было ни гнева, ни проклятий. Была только тихая, безнадежная пустота человека, который честно несет свой пожизненный приговор.

И лишь один раз эта выдержка изменила ему.

В конце мая, в душную, предгрозовую полночь, когда в саду зацвел жасмин и старый, расщепленный молнией каштан на лугу выбросил из уцелевшей половины ствола редкие зеленые побеги, тоска по Джейн накрыла Эдварда с такой удушающей, невыносимой силой, что ему показалось, будто сердце в его груди сейчас разорвется физически. Он вышел на каменную террасу, опустился на ступени, прижался лбом к холодному граниту балюстрады и из самой глубины своей истерзанной души, не надеясь на чудо, просто прощаясь с ней навсегда, крикнул в ночную мглу:

— Джейн! Джейн! Джейн!

Ему показалось тогда, что с далеких вересковых холмов, сквозь шум ночного ветра, донесся слабый, трепетный ответ: «Я иду! Ждите меня!». Но утром он горько усмехнулся собственной галлюцинации. Зачем ей было возвращаться сюда, где ничего не изменилось и где закон по-прежнему стоял между ними обнаженным мечом?

Диллижанс остановился у перекрестка за две мили от Хэя в шестом часу тихого июньского вечера.

Джейн Эйр вышла на пыльную обочину, прижимая к груди небольшую дорожную сумку. Три дня пути от Марш-Энда слились для нее в один сплошной лихорадочный туман. С той минуты, как в полночь она услышала в саду Верескового Дома отчаянный, зовущий голос Эдварда и вырвалась из ледяных объятий праведного Сент-Джона Риверса, ею двигал только один инстинкт — увидеть его. Узнать, что с ним случилось, в какой беде или агонии он произнес ее имя.

Она решила не заходить в трактир «Герб Рочестеров» в деревне, боясь лишних расспросов, и сразу свернула на знакомую полевую тропу, бегущую через луга и ореховую рощу к высокому холму, откуда открывался вид на долину Торнфилда.

Сердце ее колотилось где-то в самом горле, когда она взбежала по крутому косогору к старому каменному перелазу. Она не знала, чего ждет: траурных флагов над башней, заколоченных ставней опустевшего дома, чей хозяин давно уехал на континент, или какой-то иной, неведомой катастрофы.

Джейн подняла глаза — и застыла на месте, вцепившись пальцами в шершавый камень изгороди.

Внизу, в золотистых лучах клонящегося к закату солнца, среди густой зелени вековых вязов и дубов, возвышался Торнфилд-холл.

Он стоял совершенно невредимый, величественный и безмолвный. Серые зубчатые стены спокойно отражали вечерний свет, стекла в высоких стрельчатых окнах всех трех этажей горели расплавленным золотом, а из кухонных труб к безоблачному небу поднимались ровные сизые струйки дыма. Только окна южного крыла на втором этаже были странно забраны белыми узорчатыми решетками, которых раньше там не было, да парадный подъезд порос по краям мелкой травой, словно к крыльцу уже много месяцев не подъезжал ни один гостевой экипаж.

Джейн медленно опустилась на каменную ступеньку перелаза. Ее ноги дрожали.

Значит, в доме всё по-прежнему. Значит, миссис Рочестер жива и здорова, а сам Эдвард — всё тот же полновластный хозяин своего родового гнезда.

Холодная волна отрезвления окатила ее с головы до ног. Почему же тогда он звал ее так отчаянно, так смертельно тоскливо три ночи назад? Или этот голос приснился ее расстроенному воображению, измученному давлением Сент-Джона? И что ей делать теперь, когда между ними по-прежнему стоит нерушимая стена закона и чужой жизни?

Разум говорил ей: «Поверни назад прямо сейчас, Джейн. Ты убедилась, что его дом цел и над крышей нет траура. Спускайся к тракту, садись на обратный дилижанс и возвращайся к кузинам в Марш-Энд, пока он не увидел тебя и пока старое безумие не вспыхнуло вновь».

Но ноги сами понесли ее вниз по тропинке, к узкой садовой калитке в увитой плющом стене. «Я только взгляну на него издали, — шептала она себе, кутаясь в темную дорожную накидку. — Спрячусь в тени лавровой аллеи, увижу его лицо в окне библиотеки и уйду навсегда. Но уехать, не увидев его хотя бы раз после года разлуки, выше моих сил».

Калитка в сад оказалась не заперта.

В старом яблоневом саду стояла густая, медовая вечерняя тишина, нарушаемая лишь жужжанием запоздалых пчел да тихим шелестом травы. Джейн бесшумно скользнула по боковой дорожке к тому месту, где в конце аллеи стоял старый каштан, некогда расколотый надвое в ночь их помолвки.

Дерево не срубили. Обугленная трещина посередине ствола была аккуратно стянута широкими железными обручами, чтобы две половины не рухнули на землю, а вокруг черного шрама тянулись к солнцу молодые, клейкие зеленые ветки.

И прямо на деревянной скамье под этим исцеленным деревом, низко опустив голову на руки, опиравшиеся о трость, сидел человек.

Джейн зажала рот ладонью, чтобы не выдать себя судорожным вздохом, и отступила за густой куст сирени.

Это был он. Его широкие плечи в простом темном сюртуке без всяких украшений казались чуть ссутуленными, словно на них лежала невидимая каменная плита. В черных как смоль волосах на висках и надо лбом проступили широкие, серебристые пряди седины. Когда он поднял лицо к закатному солнцу, Джейн увидела, как сильно он изменился за этот год: лицо осунулось, черты заострились, но из них совершенно исчезла прежняя саркастическая надменность и мрачная озлобленность. В его темных, глубоких глазах стояла тихая, ясная и бесконечно кроткая печаль.

Вдруг огромный водолаз Пилот, лежавший у его ног в траве, насторожил уши, шумно втянул носом воздух и с радостным, захлебывающимся визгом бросился прямо к кусту сирени.

— Пилот, назад! Кто там? — глухо окликнул Рочестер, поднимаясь со скамьи.

Отступать было поздно. Джейн удерживала за ошейник прыгающего вокруг нее пса и медленно вышла из тени сиреневых ветвей на залитую багровым закатным светом дорожку. Она сняла шляпку, позволяя вечернему ветерку коснуться своих гладких каштановых волос, и остановилась в пяти шагах от него.

Эдвард выронил трость в траву.

Он пошатнулся, словно от удара в грудь, и схватился рукой за железный обруч на стволе каштана. На его бледном лице сменились неверие, священный ужас и такое ослепительное, пронзительное потрясение, что Джейн испугалась за его сердце.

— Изыди, сладкое видение… — хрипло, одними губами прошептал он, не решаясь сделать шаг навстречу. — Каждую ночь ты приходишь ко мне в пустой спальне наверху и таешь, едва я протягиваю руки. Не мучай меня при свете дня, я больше не выдержу…

— Я не призрак, мистер Рочестер, — тихо сказала Джейн и шагнула к нему, протягивая свои маленькие, теплые руки. — Коснитесь меня. Я вернулась.

Он осторожно, словно боясь обжечься или спугнуть мираж, протянул свои руки и взял ее ладони. И тут же Джейн ощутила под своими пальцами грубые, стянутые белесые рубцы, пересекавшие его ладони и запястья.

— Вы живы… — срывающимся голосом выдохнул Эдвард, прижимая ее руки к своим губам, к своим щекам, к закрытым векам, из-под которых по впалым скулам катились тяжелые, скупые мужские слезы. — Джейн, моя плоть и кровь, моя живая душа… Где вы были весь этот бесконечный год? Вы не голодали? Кто обижал вас?

— Со мной всё хорошо, сэр. Я нашла своих родных, я получила наследство от дяди с Мадейры, я теперь совершенно независима и богата, — торопливо говорила она, глядя на его поседевшие виски и странные шрамы на руках. — Но что случилось с вами? Откуда эти ожоги на ваших ладонях? И почему… почему вы звали меня три дня назад в полночь так, словно умирали? Я услышала ваш голос за тридцать лиг отсюда и примчалась на первом же дилижансе, думая, что с вами стряслась страшная беда!

Рочестер замер. Он медленно опустил ее руки, хотя пальцы его все еще дрожали от прикосновения к ней, и отступил на полшага назад, возвращая между ними дистанцию.

— Вы услышали меня?.. — потрясенно переспросил он. — Значит, Бог все-таки сжалился надо мной и донес мой крик до вашего сердца. Но я не звал вас сюда, Джейн. В ту ночь я молил небо лишь об одном: чтобы оно дало мне знать, живы ли вы на этой земле, прежде чем я окончательно сойду с ума от неизвестности.

Он посмотрел вверх, на белые кованые решетки второго этажа южного крыла, за которыми в этот миг промелькнула тень сиделки со свечой в руках, и горько, тихо улыбнулся:

— Вы видите эти окна, Джейн? Вы видите, что крыша Торнфилда цела?

— Вижу, сэр, — твердо ответила Джейн, хотя внутри у нее все сжалось от знакомой, тупой боли. — Миссис Рочестер жива.

— Она жива, — эхом повторил Эдвард и перевернул свои ладони вверх, показывая ей глубокие розовые рубцы от ожогов. — И она жива только потому, что в ноябре прошлого года я помнил каждое ваше слово, сказанное мне перед уходом.

Они медленно шли по гравийной дорожке вокруг тихого сада, и Эдвард рассказывал ей всё, без утайки и без прежней театральной горечи. Он рассказал о ноябрьской ночи в ее пустой спальне, о брошенной на кровать лампе и о тех страшных секундах на краю обледенелой крыши, когда его собственная свобода и право назвать Джейн своей женой висели на кончиках чужих соскальзывающих пальцев.

Джейн слушала его, затаив дыхание, и слезы беззвучно текли по ее щекам.

— Если бы я тогда сделал хоть полшага назад или просто замешкался на три удара сердца, Джейн, — тихо говорил Рочестер, глядя прямо перед собой в сгущающиеся синие сумерки, — сегодня на мне не было бы никаких уз. Пожар поглотил бы этот проклятый дом, или падение оборвало бы ее безумие, и сегодня вечером я имел бы законное право упасть к вашим ногам и повести вас к алтарю. Я знал это в ту секунду на крыше. Я видел перед собой всю нашу будущую счастливую жизнь как на ладони.

— И вы все равно схватили ее, — прошептала Джейн, и в ее голосе прозвучало такое глубокое, благоговейное преклонение, какого она никогда не испытывала к нему прежде, во дни его горделивого великолепия.

— Я схватил ее, потому что понял: ты не сможешь любить человека, чье счастье куплено малодушным согласием на чужую смерть, — просто ответил Эдвард. — А когда я вытащил ее оттуда, я понял и второе: я больше не имею права прятать свой грех и свою беду на темном чердаке, притворяясь перед светом завидным женихом. Теперь всё графство знает правду. От меня отвернулись все, кроме старого Картера и миссис Фэйрфакс. Берта угасает в светлых комнатах наверху: зимой ее разбил паралич, буйство ушло, и доктор говорит, что ее сердце может остановиться через месяц, а может биться еще пять лет. Этого не знает никто, кроме Бога.

Они остановились у каменных ступеней террасы. Из открытых окон пустой гостиной веяло прохладой и запахом старого воска.

Эдвард повернулся к Джейн. Его лицо в сумерках было бледным и решительным, как у человека, всходящего на эшафот по собственной воле.

— И теперь, когда я знаю, что вы живы, здоровы, окружены любящими родственниками и обеспечены состоянием, мне предстоит сделать свой второй, еще более тяжелый выбор, Джейн, — его голос дрогнул, но взгляд остался непоколебимым. — В прошлый раз, когда мы стояли здесь, я был эгоистичным безумцем. Я умолял вас остаться со мной во лжи, стать моей содержанкой, погубить свою репутацию и свою чистую совесть ради утоления моей страсти. Тогда выбор сделали вы — и спасли нас обоих, уйдя прочь.

Он глубоко вздохнул, сжимая в кулаки свои обожженные ладони:

— Сегодня выбор делаю я. Я сам прошу вас уехать из Торнфилда, Джейн. Завтра же утром, с первым дилижансом.

Джейн вздрогнула так, словно он ударил ее наотмашь.

— Уехать?! — воскликнула она, делая шаг к нему. — Вы гоните меня прочь после того, как я прошла через всю Англию на ваш зов?!

— Я не гоню вас, любовь моя, я разрываю собственное сердце, чтобы сохранить вашу жизнь! — с отчаянной мукой в голосе выкрикнул Эдвард, но тут же заставил себя не прикасаться к ней. — Посмотрите на меня и посмотрите на себя! Вам двадцать лет. Вы свободны, перед вами открыт весь мир. А я по-прежнему женат на живой женщине, прикованной к креслу на втором этаже этого дома. Что я могу предложить вам сегодня? Снова просить вас стать моей незаконной возлюбленной? Никогда, скорее я отрублю себе эти руки! Просить вас поселиться поблизости под видом „сестры“ или „друга“ и ждать год, три, десять лет, пока смерть не развяжет мои узы, обрекая вас на грязные сплетни соседей и заставляя нас обоих каждый день сгорать заживо от взглядов и невозможности прикоснуться друг к другу?!

Он покачал головой, и в его глазах блеснула влага:

— Я слишком сильно люблю вас теперь, Джейн, чтобы позволить вам принести свою молодость в жертву моему ожиданию. Тот кузен, о котором вы упомянули… этот праведный священник или кто-то другой, чистый и свободный, сможет дать вам семью, детей, честное имя при свете солнца. Я увидел вас, я убедился, что вы больше не одинокая, бедная сирота, — и теперь я смогу донести свой крест до конца в тишине. Возвращайтесь в Марш-Энд, Джейн. Благословляю вас на свободную жизнь.

Несколько долгих секунд в саду стояла такая тишина, что было слышно, как с веток старого каштана падают в траву вечерние капли росы.

Джейн смотрела на человека, стоявшего перед ней. Год назад перед ней стоял властный господин, который пытался сломить ее волю силой своей страсти, — и тогда она бежала от него, не оглядываясь. Сегодня перед ней стоял человек, победивший собственных демонов, отказавшийся от гордыни, спасший своего врага на краю крыши и готовый ради ее счастья собственноручно захлопнуть дверь своей темницы изнутри.

И в эту минуту последний страх, последнее сомнение в душе Джейн Эйр рассыпались в прах.

Она спокойно развязала ленты своей дорожной шляпки, сняла темную накидку и аккуратно положила их на каменную балюстраду террасы.

— Вы закончили свою речь, сэр? — негромко, с хорошо знакомой ему лукавой и непреклонной твердостью спросила она.

— Джейн, я говорю совершенно серьезно…

— И я говорю совершенно серьезно, Эдвард, — перебила она его, впервые за всю жизнь назвав по имени, без привычного «мистер Рочестер» и «сэр». — Год назад я ушла от вас потому, что была зависимой, нищей девочкой, а вы хотели сделать меня своей рабыней и наложницей, пряча законную жену в чулане. Остаться тогда значило бы потерять душу — и мою, и вашу. Но кто сказал вам, что вы имеете право распоряжаться моей свободой сегодня?

Она поднялась на две ступеньки террасы, встав с ним вровень, глаза в глаза.

— Я теперь независимая женщина, Эдвард. У меня пять тысяч фунтов собственного дохода. Неделю назад человек с ледяным сердцем и железной волей предлагал мне законный брак без любви — и я отвергла его, потому что брак без любви для меня страшнее любой смерти. Вы думаете, я вернулась в Торнфилд только для того, чтобы завтра утром пойти под венец? Или вы думаете, что моя любовь к вам измеряется только правом делить с вами брачное ложе?!

— Джейн… — он смотрел на нее, не смея дышать, обезоруженный этой яростной, чистой силой.

— У ворот вашего парка, за ручьем, стоит пустой каменный домик старого лесничего, который принадлежит приходу Хэя, — твердо продолжала она, беря его изувеченные ожогами руки в свои маленькие ладони и крепко сжимая их. — Завтра утром я сниму этот домик на свое имя и выпишу из школы миссис Фэйрфакс мою маленькую Адель — я буду снова учить ее французскому и музыке, но уже не за тридцать фунтов жалованья в год, а по праву своей любви. Ни один закон Божий или человеческий не может запретить свободной соседке каждый день приходить в этот сад, читать вам вслух книги в библиотеке, делить с вами вечерний чай под присмотром миссис Фэйрфакс и помогать вам нести ваш скорбный долг перед больной женщиной наверху!

— Но это будут годы, Джейн! — глухо застонал он, прижимаясь лбом к ее соединенным ладоням. — Годы мучительного воздержания, годы, когда я буду видеть вас каждый день и не сметь даже поцеловать ваши губы! Вы не представляете, на какое чистилище вы обрекаете нас обоих!

— Чистилище — это быть вдали от вас и не знать, дышите ли вы, — тихо ответила Джейн, и ее пальцы ласково коснулись седой пряди на его виске. — А видеть вас каждый день, слышать ваш голос, знать, что ваши руки чисты от крови и ваша совесть примирилась с небом, — для меня это уже рай на земле. Мы будем ждать столько, сколько отмерит Господь. В чистоте, в чести и в абсолютной верности друг другу. И когда-нибудь, пусть даже наши волосы станут совсем белыми, мы войдем в маленькую церковь за парком без единого пятна на нашей совести. Вы принимаете мой выбор, Эдвард?

Рочестер поднял голову. В его темных глазах больше не было отчаяния — там разгорался тот самый глубокий, спокойный и негасимый свет, который бывает только у людей, прошедших сквозь огонь искушения и не сгоревших в нем.

— Да будет воля твоя, мой чистый дух, — благоговейно произнес он, целуя кончики ее пальцев. — Отныне ты — мой поводырь.

Лето и ранняя осень того года стали в истории Торнфилд-холла самым странным, тихим и светлым временем.

Джейн исполнила каждое свое слово. Она поселилась в уютном плющевом коттедже за парковым ручьем вместе с возвращенной из пансиона счастливой Аделью. Каждое утро, в любую погоду, маленькая фигурка в скромном сером платье проходила через садовую калитку Торнфилда.

Местные сплетники, пытавшиеся поначалу злословить о возвращении бывшей гувернантки, быстро умолкли в растерянности: в поведении хозяина поместья и мисс Эйр не было ничего, к чему могла бы придраться самая строгая пуританская мораль. Они никогда не оставались наедине за закрытыми дверями; они работали в библиотеке при открытых настежь окнах, гуляли по аллеям вместе с Аделью и миссис Фэйрфакс, обсуждали книги, управляли фермами и подолгу беседовали в беседке у каштана.

Эта духовная близость, очищенная от прежней лихорадочной спешки и страха разоблачения, связала их неизмеримо крепче любых плотских уз. Эдвард заново открывал для себя радость простых дневных часов, его лицо разгладилось, смех снова зазвучал под высокими сводами холла, но теперь этот смех был мягким и добрым.

Более того, Джейн сама попросила Эдварда позволить ей подниматься в комнаты южного крыла.

Когда она впервые вошла в просторную, светлую спальню, где в глубоком кресле у окна среди белых подушек сидела Берта Мейсон, в груди у Джейн не шевельнулось ни страха, ни неприязни к той, что некогда разрывала ее свадебную фату. Перед ней сидела глубоко больная, сломленная недугом женщина с потухшим взглядом, чьи худые, желтоватые руки беспомощно лежали на коленях.

Джейн молча подошла к столику, поправила свежие садовые розы в стеклянной вазе, смочила водой пересохшие губы больной и мягко расчесала гребнем ее густые седые волосы. С того дня Берта странным образом привыкла к тихому присутствию маленькой женщины в сером платье: когда Джейн входила в комнату и негромко напевала старинные баллады у окна, беспокойное дыхание больной выравнивалось, и она подолгу мирно спала.

Испытание ожиданием, на которое они обрекли себя на всю жизнь, продлилось всего четыре месяца.

В конце сентября, в ясный, тихий день бабьего лета, когда клены в парке Торнфилда стояли одетые в багрянец и червонное золото, у Берты Мейсон случился второй, последний удар. Она не металась в бреду и не кричала. Она просто тихо уснула в своем светлом кресле перед открытым в осенний сад окном, под шелест опадающей листвы, и ее измученное безумием сердце остановилось легко и безболезненно — в чистой постели, окруженной человеческой заботой и тихой молитвой, которую читала у ее изголовья Джейн Эйр.

Ее похоронили с полным почетом под сводами фамильного склепа Рочестеров в церкви Хэя. На каменной плите не было лживых эпитафий — только ее имя, даты жизни и короткая строчка из Писания: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».

А год спустя, когда в саду Торнфилд-холла снова расцвели яблони и старый каштан покрылся густой шапкой молодой зеленой листвы, полностью скрывшей железные обручи на расколотом стволе, двери деревенской церкви отворились вновь.

Под ее сводами не было пышной толпы светских гостей и дорогих карет. Были только сияющая сквозь слезы миссис Фэйрфакс, нарядная Адель с корзиной белых лесных фиалок да старый пастор в простом облачении.

Эдвард Рочестер стоял у алтаря, высокий, зрячий, смотрящий на свою невесту ясными, полными бесконечной нежности глазами. И когда он взял маленькую руку Джейн и надел на ее тонкий палец простое золотое кольцо, она посмотрела на бледные шрамы от ожогов на его сильных ладонях — священные отметины того ноябрьского выбора, которым он некогда спас этот дом от огня, а их любовь — от вечной тьмы.

Комментарии: 0