В Восточных Саянах октябрь не спрашивает разрешения у осени — он сразу пахнет железом, мерзлым багульником и волчьей шерстью. Вертолет Ми-8 лесоохраны сбросил двадцативосьмилетнего егеря Глеба Воронина и его трехгодовалого восточносибирского кобеля Бурана на каменистой отмели реки Черной в четыре часа пополудни, когда солнце уже зацепилось брюхом за зубчатый гребень Шаман-камня, окрасив свинцовую воду переката в цвет венозной крови.
Винты взбили ледяную водяную пыль, швырнули в лицо горсть мелкого галечника и, взревев на прощание турбинами, унесли пузатую оранжевую машину на юг, за перевал — туда, где в ста двадцати километрах по прямой лежал районный поселок, светились желтые окна магазинов и пахло человеческим жильем.
Глеб остался на галечной косе один с двумя брезентовыми баулами, ящиком консервов, канистрой керосина и прижавшимся к его сапогу псом.
Следующий борт должен был прийти сюда ровно через сорок пять суток — в конце ноября, когда река встанет под метровый лед, а по старым звериным тропам с севера пойдет соболь и начнется сезон охоты у браконьеров-петельщиков.
Кордон «Дальний ключ», или, как его называли в управлении заповедника, сто тринадцатый обход, стоял на высоком яру в трехстах метрах от реки, зажатый со всех сторон черной, непроглядной стеной векового кедрача и пихты. Деревья здесь стояли так плотно, что даже в полдень под их замшелыми, бородатыми от седого лишайника лапами держался зеленоватый подводный сумрак, а земля под ногами пружинила на полметра вглубь — вековая подушка из прелой хвои, брусничника и белого могильного мха-ягеля.
До Глеба на этом кордоне двенадцать лет бессменно жил старый егерь Савелий Игнатьевич — кряжистый, молчаливый кержак из староверов, который знал тайгу лучше собственной ладони. Но в конце сентября, когда к нему на заимку заглянули геологи с партией, старика не нашли ни в избе, ни на лабазе. В зимовье на столе стояла недопитая кружка чая, подернутая плесенью, карабин СКС висел на гвозде у печи смазанным и заряженным, собака его — старая сука Тайга — лежала у будки с разорванным железным ошейником, но без единой капли крови, словно ее просто раздавило чем-то сверху, как пустую берестяную коробку, а сам Савелий Игнатьевич сгинул без следа. В конторе решили просто: старик пошел к реке за водой без ружья, схватил инсульт на обрыве, упал в стремнину Черной, а бешеная вода унесла тело в пороги, где из-под корчей еще никого за сто лет не доставали.
Глеб Воронин, переведенный сюда из Тверской области месяц назад после развода и раздела отцовского дома, в таежную чертовщину не верил. Он окончил лесной институт, четыре года водил группы по Карелии, стрелял навскидку с пятидесяти шагов белке в глаз и считал, что любой страх в лесу идет от незнания биологии и плохой экипировки.
Но когда он в два приема перетаскал баулы от реки на яр и толкнул плечом тяжелую, тесанную топором из цельной лиственничной плахи дверь зимовья, пес Буран — бесстрашный зверовой лайка, который в прошлом году в одиночку держал за гачи двухгодовалого медведя-муравьятника, — вдруг намертво уперся всеми четырьмя лапами в нижнее бревно крыльца.
Загривок на спине кобеля встал жестким черным гребнем, уши прижались к черепу, но пес не зарычал и не взлаял — он издал из глубины груди тонкий, вибрирующий, совершенно щенячий скулеж и попытался спрятать морду за голенище Глебова болотного сапога.
— Ты чего, дурень? — Глеб потрепал пса по каменной от напряжения холке. — Дух чужой учуял? Так тут люди три недели назад искали, наследили. Заходи давай, печь топить будем.
Он силой втянул упирающегося пса за ошейник в сени и зажег керосиновую лампу «Летучая мышь», висевшую на проволочном крюке под матицей.
Зарубки на косяке и каменные круги
Зимовье Савелия Игнатьевича было срублено на совесть — в шесть венцов из толстого, в полтора обхвата кедра, потемневшего от времени до цвета вороненого железа. Единственное маленькое окошко тридцать на сорок сантиметров, затянутое двойным толстым стеклом и снаружи прикрытое железной кованой решеткой от медведя, глядело на узкую поляну перед крыльцом. Половину избы занимали широкие тесаные нары из кедровых плах и железная печка-буржуйка, обложенная по бокам речным голышом для сохранения тепла.
В избе было чисто и сухо. На полке в углу ровными рядами стояли жестяные банки из-под монпансье с солью, спичками, крупой и порохом, под потолком висели пучки сушеного зверобоя и чабреца.
Однако стоило Глебу поднять лампу выше и осмотреть стены внимательнее, как взгляд его зацепился за три странности, о которых начальник участка в поселке почему-то умолчал.
Во-первых, над входной дверью, над единственным оконцем и даже вокруг устья печной трубы, уходившей сквозь потолок, в старое дерево венцов были густо, в палец толщиной, втерты черные полосы сосновой смолы вперемешку с толченым углем и крупной каменной солью, а в каждый паз между бревнами были до половины воткнуты длинные ржавые иглы и обломки старых кос — острием наружу, к лесу.
Во-вторых, на массивном дверном косяке на уровне человеческих глаз ножом были вырезаны странные счетные метки. Обычные охотники режут на косяке дни до выхода из тайги — шесть коротких черточек и седьмая наискось. Но здесь метки шли иначе: тридцать глубоких вертикальных зарубок за сентябрь, и рядом с последними пятью зарубками старик Савелий почему-то вырезал кончиком охотничьего ножа перевернутые треугольники с точкой посередине, похожие на раздвоенный козлиный или лосиный след, но с пятью тонкими лучами по краям!
А третья находка ждала Глеба на столе под придавленной гильзой стопкой старых газет.
Это был общий клеенчатый блокнот кордона — журнал наблюдений, куда егерь обязан раз в неделю записывать переходы зверя, уровень воды в ключе и состояние солонцов.
Почерк у Савелия Игнатьевича был крупный, угловатый, стариковский. Весь август и начало сентября записи шли ровные, хозяйственные: «12 августа. На Верхнем солонце марал-рогач трехлеток, соль вылизана. 20 августа. В пади за Горелым ручьем медведица с двумя пестунами на голубичнике, тропу обошел».
Но начиная с пятнадцатого сентября почерк старого кержака вдруг начал ломаться, буквы полезли друг на друга, словно он писал в темноте или левой рукой:
«15 сентября. С Верхового болота за Шаман-камнем ушел весь зверь. Ни соболя, ни белки, ни рябчика. Даже кедровка не кричит. В тайге звон стоит, будто перед грозой, а небо чистое».
«18 сентября. Сегодня у дальнего солонца нашел старого сохатого. Шея свернута кругом, рога в мох по корень загнаны, а шкура не тронута — ни волк, ни росомаха близко не подошли, за версту кругом обошли по камням. На глине у ручья след видел. Не медвежий. Пятка длинная, как у человека босого в три вершка, а спереди два копыта лосиных и три пальца сбоку. Прости, Господи, не к ночи помянуто — Дедушко с Горелого мха поднялся, воду в болоте спустили геологи взрывами в августе, разбудили».
«21 сентября. Приходило к зимовью в три часа ночи. Тайга под крыльцом выла не своим голосом, потом стихла. Оно вокруг сруба три круга дало — бревна в три обхвата трещали от мороза, хотя на улице плюс пять. В окошко дышало. Пахнет прелым листом, ржавой водой и старой костью. Голосом Марьи мово покойной из-за двери звало: «Савельюшка, открой крюк, ноги замерзли». А Марья двадцать лет как на погосте в Нижнем лежит».
Последняя запись на странице обрывалась на полуслове и была сделана углем из печки — видимо, карандаш сломался от нажима:
«23 сентября. Огонь в печи к утру синим горит, тягу сверху лапой давит. Соль у порога почернела. Если до Покрова не выйду — в избу по темноте никого не ставьте, оно по чужому имени учится…»
Глеб захлопнул клеенчатую тетрадь и бросил ее обратно на стол.
В железной печке гудели и стреляли искрами сухие лиственничные поленья, в котелке закипала вода, по стенам метались уютные рыжие блики от «Летучей мыши».
— Старческая деменция и белая горячка от одиночества, — вслух, чтобы услышать собственный твердый голос, сказал Глеб, доставая из рюкзака банку тушенки и нож. — Прожил дед двенадцать лет один в лесу без радио и людей, вот ему покойная бабка в ветре и примерещилась. А лося росомаха или медведь-шатун задавил. Верно я говорю, Буран?
Кобель, забившийся в самый дальний, темный угол под нары за печкой, даже не вышел на запах открытой мясной консервы — впервые за три года своей жизни. Он лежал, положив тяжелую морду на передние лапы, и неотрывно, не мигая, смотрел желтыми глазами в одну точку — на тяжелый кованый железный крюк, которым была заперта изнутри входная плаха двери.
Первая неделя: тишина на солонцах и фигуры из валежника
Первые пять дней дежурства прошли спокойно, даже буднично.
Каждое утро на рассвете Глеб надевал суконную куртку-энцефалитку, вешал на плечо свой пристрелянный полуавтоматический карабин «Тигр» калибра 7.62, брал топор, навигатор и уходил с Бураном вверх по распадку — проверять квартальные просеки, чистить завалы на тропах и раскладывать каменную соль-лизунец в колоды на солонцах.
Тайга вокруг «Дальнего ключа» стояла величественная, первобытная и угрюмая. Вековые кедры уходили вершинами в низкое серое небо, под ногами в расщелинах скал шумели ледяные черные ручьи, пахло смолой, мокрым камнем и прелым папоротником.
Но уже к исходу третьего дня Глеб, как человек с профессиональным лесным глазом, начал замечать то, о чем писал в своем дневнике старый Савелий.
В радиусе пяти километров от кордона в тайге стояла абсолютная, противоестественная биологическая пустота.
Обычно в октябре перед первым большим снегом кедрач кишит жизнью: с утра до вечера в кронах стоит гомон пестрых кедровок, шелушащих шишки, по валежнику цокают белки и бурундуки, из-под ног с шумным хлопаньем крыльев свечой взлетают жирные осенние рябчики и глухари, а на мягкой глине у водопоев отпечатаны десятки свежих следов кабарги, изюбря и соболя.
Здесь не было никого.
Солонцы стояли нетронутыми — прошлогодняя соль в колодах окаменела и поросла зеленым мхом. Ни одного птичьего пера, ни одного свежего помета на тропах, ни единого звука в вершинах. Лес стоял глухой, затаившийся, словно все живое, что умело бегать, ползать и летать, в панике снялось с этого квадрата и ушло за каменные хребты.
А на пятый день, возвращаясь в сумерках с дальнего обхода вдоль сухого русла Горелого ручья, в полутора километрах от избы, Глеб наткнулся на место, которого не было на его карте лесоустройства.
Тропа вывела его к старой, черной гари, где лет сто назад прошел верховой пожар, оставив после себя торчащие из белого ягеля обугленные, выбеленные ветрами скелеты мертвых лиственниц.
Посреди этой мертвой плешины в правильный круг диаметром шагов в двадцать стояли семь плоских замшелых валунов, врытых в торф вертикально, как древние менгиры. А в центре круга, между тремя сросшимися корнями черными пнями, было сложено нечто, от чего у Глеба неприятно похолодело между лопатками.
Из сухих, выбеленных временем лосиных и оленьих рогов, переплетенных между собой корнями кедра и черным конским волосом, там была выстроена трехметровая сквозная пирамида — шалаш без коры и шкур.
Внутри этой костяной клетки прямо на земле лежал плоский алтарный камень с выбитой посередине чашеобразной лункой, до краев заполненной густой, черной, не замерзающей на морозе стоячей водой. А вокруг пирамиды на ветках сухих лиственниц висели десятки маленьких, сплетенных из тонких еловых прутьев и сухожилий бесформенных кукол — без голов, но с воткнутыми вместо сердца острыми каменными осколками.
— Старое эвенкийское или тофаларское шаманское захоронение — «арангас», или черное капище нижнего мира, — пробормотал Глеб, останавливаясь на краю каменного круга. В институте им рассказывали на курсе этнографии Сибири про такие «запретные места» в Саянах, куда коренные охотники не заходили даже под страхом голодной смерти, считая, что там под камнями заперты древние дочеловеческие хозяева тайги.
Но больше всего Глеба поразила одна деталь.
Святилище не было заброшенным памятником старины. Вокруг костяной пирамиды на белом ковре ягеля не было ни одной упавшей сверху сухой ветки, а прямо поверх вчерашнего утреннего инея на черной торфяной грязи у алтарного камня четко отпечатался свежий, сегодняшний след.
Глеб присел на корточки, сняв с плеча карабин и сдвинув предохранитель большим пальцем вниз.
След был длиной сантиметров сорок — в полтора раза длиннее его собственного сапога сорок четвертого размера — и уходил в плотную, промерзшую глину на пять сантиметров вглубь, что означало чудовищный вес существа: не меньше трехсот — четырехсот килограммов!
Но это был не медведь.
Пятка следа была узкой, вытянутой, почти человеческой, со следом грубой кожи, а передняя часть стопы раздваивалась на два огромных, острых роговых копыта, как у гигантского доисторического лося, по бокам которых в грязь впились три длинных суставчатых пальца с плоскими когтями!
Из глубокой вмятины следа несло тем самым тяжелым, тошнотворным запахом, о котором писал в дневнике Савелий Игнатьевич: смесью болотного сероводорода, старой падали и мокрой овечьей шерсти.
Буран рядом с Глебом вдруг присел на задние лапы, задрал голову к быстро темнеющему небу и завыл — тонко, обреченно, по-волчьи, как воют собаки на покойника.
И в ту же секунду с противоположного края гари, из густого, черного стенного пихтача в ста метрах от каменного круга, раздался ответный звук.
Сначала Глебу показалось, что это треснуло от мороза вековое дерево: сухой, оглушительный удар — КРАК! — от которого вздрогнула земля под подошвами.
А следом за этим ударом вершины тридцатиметровых пихт в глубине леса начали мерно, одна за другой раскачиваться и расходиться в стороны, хотя внизу над гарью не было ни малейшего дуновения ветерка! Что-то огромное, но совершенно бесшумное внизу, во мху, двигалось сквозь чащу прямо к каменному кругу, на ходу раздвигая плечами полуметровые стволы деревьев, как болотную осоку!
Глеб не стал ждать, пока оно выйдет на опушку.
Пятясь спиной по собственной тропе и держа палец на спусковом крючке «Тигра», он схватил скулящего пса за ошейник и быстрым, почти беглым шагом пошел вниз по распадку к кордону, чувствуя спиной, как из сумерек за его плечами за ним неотрывно следит что-то высокое, стоящее меж черных сосен на краю гари.
Ночь восьмая: стук в четыре венца и чужие голоса
Оно пришло к зимовью в ночь на двадцать первое октября, когда с севера потянула первая сухая снежная крупа, засыпавшая тайгу тонким, хрустящим белым саваном.
Глеб не спал.
С вечера он занес в сени весь запас колотых дров и воды в ведрах, чтобы до утра не открывать наружную дверь ни при каких обстоятельствах, проверил солью порог, задвинул внутренний железный засов и положил на стол перед собой снаряженный десятью полуоболочечными патронами магазин к «Тигру» и двадцать штук пулевых патронов «Полева» к старой двустволке Савелия Игнатьевича, которую снял со стены и вычистил.
Лампу он прикрутил до крошечного синего язычка, чтобы свет из окошка не бил на поляну, а в печку-буржуйку подбросил толстых сухих кедровых корней.
До двух часов ночи за стенами стоял только сухой шорох летящей по мерзлой хвое снежной крупы.
А ровно в 02:15 (Глеб посмотрел на светящийся циферблат своих командирских часов) лес вокруг кордона разом умер.
Перестал шуршать снег по крыше. Перестал гудеть ветер в расщелине над рекой. Наступила такая плотная, давящая на барабанные перепонки ватная тишина, что Глеб услышал, как в его собственных висках стучит кровь, а огонь в печке-буржуйке вдруг перестал гудеть — пламя внутри топки сплющилось, прижалось к углям и стало странного, холодного фиолетово-синего цвета, словно кто-то снаружи накрыл устье кирпичной трубы на крыше огромной мокрой ладонью, перекрыв доступ воздуха!
В избе мгновенно запахло угарным газом и ледяной болотной тиной.
Буран под нарами затрясся так, что застучал когтями по доскам пола, забился головой между печкой и стеной и затих, притворившись мертвым.
И тут снаружи, на поляне перед крыльцом, раздались шаги.
Хруст… хруст… хруст…
Мерзлый галечник и тонкий наст под чьей-то чудовищной тяжестью продавливались со звуком ломающихся сухих костей. Шаги были медленными, двуногими, с тяжелой, неравномерной приволокой правой ноги — будто вокруг избы ходил кто-то хромой, невероятно высокий, чьи плечи двигались вровень с нижним краем двускатной крыши зимовья, на высоте двух с половиной метров от земли!
Оно подошло к глухой северной стене сруба.
Глеб сидел на табурете посреди комнаты, взяв карабин на изготовку и направив ствол на дверь. Руки его были сухими и твердыми, но по позвоночнику под свитером медленно сползала ледяная капля пота.
Снаружи раздался звук, от которого у человека внутри сруба заныли зубы.
Что-то твердое — не когти зверя, а большой, плоский костяной нарост или рог — медленно, с чудовищным нажимом провело снаружи вдоль четвертого сверху кедрового бревна от угла до угла, сдирая столетнюю смолистую кору как бумагу, и трижды негромко, почти вежливо постучало в стену на высоте двух метров от земли:
Тук. Тук. Тук.
Стук был не звериным. Зверь — медведь или росомаха — ломится в дверь, скребет подкоп под порог или рвет когтями ставни. А здесь в стену стучали сознательно, проверяя, где внутри комнаты отзовется дыханием живой человек!
Глеб сидел как каменное изваяние, дыша через раз сквозь сжатые зубы.
Существо за стеной постояло минуту, прислушиваясь сквозь тридцатисантиметровую толщу кедра. Затем тяжелые шаги с хрустом обогнули угол избы и остановились прямо перед единственным маленьким оконцем тридцать на сорок сантиметров.
Свет луны сквозь тучи, едва пробивавшийся в комнату через двойное стекло и железную решетку, мгновенно погас — что-то широкое, косматое, пахнущее вековой хвоей и могильным холодом, целиком закрыло собой проем окна снаружи.
Глеб не видел в темноте его лица — он видел только, как на высоте верхнего переплета рамы, почти под самым карнизом крыши, в трех сантиметрах за наружным стеклом засветились два маленьких, тусклых, стоячих желто-зеленых огонька с вертикальными козьими зрачками, которые неподвижно смотрели сквозь щель прямо внутрь темной избы!
От дыхания существа наружное стекло мгновенно покрылось толстой коркой ледяных узоров с внешней стороны, а затем прямо сквозь двойную раму и паклю в комнату просочился голос.
Это был не рык и не вой.
Голос звучал так, словно где-то в пустой железной бочке под землей одновременно крутили старую, заезженную граммофонную пластинку на малой скорости и при этом пытались складывать человеческие слова горлом, не предназначенным для человеческой речи — сухим, хриплым, дребезжащим, но до ужаса знакомым тембром!
Это был голос старого егеря Савелия Игнатьевича, который Глеб слышал месяц назад на старой магнитофонной записи в конторе лесхоза!
— Гле-е-еб… — проскрипело из-за обледенелого стекла, растягивая гласные с мертвой, механической интонацией. — Гле-е-еб, открой крюк-то… Я у реки упал, ногу вывихнул… Холодно тут на камнях, пусти к печке погреться, парень…
Сердце у Глеба ухнуло вниз.
«Оно по чужому имени учится!» — вспыхнула в памяти последняя строчка, написанная углем в клеенчатой тетради старика.
Откуда эта тварь в ста двадцати верстах глухой тайги знала его, Глеба, имя?! Ведь он прилетел сюда неделю назад один и ни разу не называл себя вслух в лесу — разве что в самый первый день, когда летчик вертолета на косе у реки крикнул ему сквозь шум винтов: «Держись, Глеб, через полтора месяца заберем!»?!
Значит, оно уже тогда, в четыре часа дня первого октября, стояло в ста метрах за стеной пихтача у реки, смотрело на вертолет и слушало, как зовут новую добычу!
— Открой, Гле-е-еб… — голос за окном вдруг резко, без всякого перехода сломался, перескочил на октаву выше и заговорил звонким, плачущим женским голосом его бывшей жены Ольги, оставшейся за четыре тысячи километров отсюда в Твери: — Глебушка, прости меня, я тут в лесу заблудилась, замерзаю, выйди на крылечко, посвети фонариком!..
При этом желто-зеленые глаза за верхним краем стекла оставались абсолютно неподвижными, холодными и мертвыми — оно даже не открывало рта, когда издавало эти звуки гортанью, как птица-пересмешник, подманивающая жертву на выстрел!
Глеб медленно поднял приклад «Тигра» к плечу, поймал в прорезь прицела темный силуэт между двумя глазами за оконной решеткой и нажал на спуск.
Оглушительный выстрел винтовочного патрона 7.62×54 в замкнутом пространстве маленькой избы ударил по ушам, как взрыв толовой шашки!
Двойное стекло разлетелось вдребезги, осыпав стол и пол колючим градом осколков; тяжелая полуоболочечная пуля со стальным сердечником, способная на ста метрах пробить лобовую кость медведя навылет, с визгом чиркнула о прут кованой решетки и ушла в упор в то, что стояло за окном!
Снаружи не раздалось ни крика боли, ни падения тела.
Лишь сухой, глухой удар, словно пуля вошла в мерзлый столетний лиственничный пень, за которым последовал короткий, яростный выдох-шипение, обдавший комнату сквозь разбитое окно облаком ледяного смрада болотной гнили, и тяжелые, стремительные прыжки с хрустом ломающегося валежника унеслись от избы вверх по склону сопки!
Глеб подскочил к разбитому окну с фонарем и двустволкой в руках.
На снегу под окном не было ни единой капли алой крови. На белом насте валялся только сбитый пулей кусок черной, жесткой, как проволока, шерсти, перемешанной с седым болотным лишайником и сгустком густой, похожей на старый березовый деготь черной сукровицы, которая прямо на глазах разъедала снег с легким шипением.
Оставшиеся четыре часа до рассвета Глеб провел, забив разбитое окно двумя запасными половыми досками на стодвадцатых гвоздях и сидя спиной к горячей печке с ружьем на коленях.
Он понял: просто отсидеться за кедровыми стенами еще сорок дней не выйдет.
Каждую следующую ночь ночь будет длиннее на пять минут, мороз крепче, а оно, попробовав свинца и поняв, что человек внутри не поддается на голоса, больше не станет играть в уговоры — в следующую полночь оно просто разберет по бревнышку крышу зимовья или выворотит с корнем дверную колоду вместе с кованым крюком.
День девятый: то, что висело в старом лабазе, и закон огня
Рассвет двадцать второго октября выдался серым, ветреным и мглистым. С низких туч сыпала мелкая ледяная крупа.
Как только в лесу развиднелось настолько, что стало видно мушку карабина на ста шагах, Глеб, не смыкавший глаз всю ночь, выпил кружку черного, как деготь, чая, набил карманы патронами, взял топор и вышел с Бураном на крыльцо.
Вокруг избы весь первый снег был избит огромными, полуметровыми раздвоенными следами с тремя боковыми когтями — ночью тварь нарезала вокруг сруба десятки кругов, останавливаясь ровно там, где в пазы между венцами старик Савелий воткнул обломки старых кос и натер дерево смолой с солью. Через солевую черту у крыльца оно переступить так и не решилось.
Но куда вел его утренний след от разбитого окна?
Глеб пошел по следу, держа карабин наготове.
Тварь не ушла обратно за полтора километра на Горелую гарь к каменному кругу!
Цепочка глубоких, продавленных до мерзлой глины копытных ям вела от окна зимовья всего на двести метров в сторону, в густой, темный распад у ручья, где на четырех высоких трехметровых столбах-сваях с гладкими жестяными воротниками от мышей и росомах стоял старый продуктовый и пушной лабаз кордона!
Глеб раньше не лазил в этот лабаз — прикормка и капканы ему пока были без надобности, а замок на маленькой дверце под самой крышей сруба висел старый, заржавевший.
Подойдя к сваям лабаза, Глеб остановился и поднял голову.
Тяжелая приставная лестница-однодеревка с вырубленными топором ступенями валялась в снегу. Но дверь лабаза на трехметровой высоте была вырвана вместе с пробоем, а с темного порожка вниз по отесанному столбу тянулись черные, застывшие на морозе потеки дегтярной сукровицы.
Сняв карабин с предохранителя, Глеб приставил тяжелую лестницу к порогу лабаза, поднялся на три ступеньки и посветил тактическим фонарем внутрь темного, низкого сруба без окон.
Луч света выхватил дальний угол клети — и у Глеба, повидавшего в жизни всякое, перехватило дыхание от ледяного омерзения.
Старый егерь Савелий Игнатьевич вовсе не утонул в порогах реки Черной в сентябре.
Он был здесь.
В дальнем углу лабаза, подвешенный под потолочную слегу в тугом коконе из серых древесных лишайников, еловых корней и черного конского волоса, висел высохший, мумифицированный на сквозном осеннем ветру труп старика в его суконной куртке!
Его ноги и руки были вывернуты в суставах, глаза широко открыты и затянуты белесой пленкой, а прямо под ним, на полу лабаза, на ворохе старых лосиных шкур и сосновой хвои было устроено огромное, метра три в поперечнике, логово, куда тварь стаскивала свою добычу и где на берестяном туеске, исписанном старославянской вязью рукой самого Савелия, лежала старая, обшитая потертой кожей рукописная старообрядческая тетрадь!
Самой твари в лабазе сейчас не было — судя по следам, перед самым рассветом она ушла вверх по ручью к каменному капищу на Горелой гари, где пережидала светлое время суток под корневищами алтаря.
Глеб достал нож, перерезал сплетенные корни, бережно опустил легкое, высохшее тело старого егеря на чистую брезентовую плащ-палатку и взял с туеска кожаную тетрадь.
На последних страницах тетради, куда род Савелия сто лет записывал таежные заговоры и предания старых промышленников Саян, рукой Савелия было крупно выписано предупреждение:
«Ежели отворится камень на Горелом мху и выйдет Хозяин Черной пади — ни пулей свинцовой, ни железом каленым его не возьмешь, ибо плоть его из векового корня, торфяной смолы и кости звериной слеплена. Ходит он от Покрова до зимнего солнцеворота, покуда река льдом не станет, и кто в его обходе живой останется — у того голос и личину заберет, в лабаз под крышу повесит сушиться, а сам в его избе зимовать сядет, новых гостей поджидать. Одно ему сгубление от дедов положено: покуда солнце над сопкой стоит и он в каменном гнезде на Горелом мху спит — залить чашу алтарную живым огнем да смолой кедровой с солью и сжечь костяной чум до самого пепла, а кости те в проточную воду бросить. А коль до заката не успеешь — в ту же ночь он за тобой со всем лесом придет».
Глеб посмотрел на часы.
Было двенадцать часов сорок минут дня.
В конце октября в глубоких саянских ущельях солнце падает за черную стену западного хребта ровно в четыре часа тридцать минут, а в пять вечера в тайге уже наступает непроглядная ночь.
У него оставалось меньше четырех часов.
Уходить пешком на сто двадцать километров через перевалы и буреломы к поселку было бессмысленно: без лыж по камням и болотам это четыре дня пути с тремя ночевками у открытого костра в голой тайге. В первую же ночь, не защищенный солевым кругом и толстыми стенами зимовья, он станет для хромой четырехсоткилограммовой твари, бегущей по лесу со скоростью лося, легкой добычей в первые полчаса темноты.
Выход был только один: принять бой сейчас, при свете дня, на ее собственной земле — на черной гари у Шаман-камня.
Четыре часа дня: костер на Горелом мху
В два часа дня Глеб вернулся к зимовью, забил в понягу за плечами двадцатилитровую железную канистру с осветительным керосином и отработанным моторным маслом от бензопилы, высыпал в карманы куртки две килограммовые пачки крупной каменной соли, перезарядил магазин «Тигра» тяжелыми бронебойно-зажигательными патронами (оставшимися в тайнике Савелия еще со времен старых геологических партий), взял на поводок Бурана и быстрым шагом двинулся вверх по руслу Горелого ручья.
Чем ближе они подходили к старой гари, тем тяжелее и гуще становился воздух.
Над лесом сгущались низкие, фиолетово-черные снежные тучи; ветер в верхушках кедров гудел низко, тревожно, как натянутая басовая струна, а снег под ногами вдруг стал влажным и бурым от проступающей из-под мха торфяной воды, хотя на улице стоял восьмиградусный мороз.
В половине четвертого впереди замаячили обугленные стволы мертвых лиственниц и семь серых валунов каменного круга.
Глеб привязал дрожащего, рвущегося назад Бурана длинным ремнем к стволу живого кедра за пятьдесят метров до границы гари — пускать собаку внутрь круга было верной смертью для пса, — снял с плеч тяжелую канистру с керосином, переложил карабин в левую руку и шагнул на белый ягель между камнями.
В центре круга под трехметровой пирамидой из сплетенных лосиных и маральих рогов стояла гробовая тишина.
Но теперь Глеб увидел то, чего не заметил три дня назад: под плоским алтарным камнем с черной водой земля между вывороченными корнями трех сгоревших вековых лиственниц уходила вниз широкой, темной норой-провалом в торфяной пласт, откуда в морозный воздух поднимался густой, теплый, тошнотворно-сладкий пар и доносилось редкое, глубокое, сотрясающее почву под сапогами подземное дыхание — словно там, на двухметровой глубине в сплетении черных корней и вечной мерзлоты, спало в дневном оцепенении нечто громадное, свернувшееся клубком!
Стрелки часов показывали 15:55.
Край багрового, тусклого солнца за пеленой туч уже коснулся острой каменной вершины западного хребта. В ущелье стремительно ползли густые синие сумерки.
Не теряя ни секунды, Глеб подошел вплотную к костяной пирамиде, отвернул крышку двадцатилитровой канистры и, высоко подняв ее обеими руками, начал щедро, с верхушки до самого основания поливать сухие рога, переплетенные корни, алтарный камень и темный провал норы под ним густой смесью керосина и мазута!
Черная маслянистая жидкость с бульканьем полилась в чашу с черной водой и потекла вниз, в подземное логово.
Поверх керосина Глеб одним движением распорол ножом две пачки каменной соли и высыпал белые кристаллы прямо в черную воду чаши и в горловину норы.
И в ту же секунду земля под его ногами вздрогнула так, что он едва устоял на ногах!
Соль и керосин обожгли спящую внизу плоть. Из черного провала под алтарным камнем вырвался глухой, утробный, подземный рев — такой низкий и мощный, что с окрестных лиственниц на сто шагов вокруг осыпался весь иней!
Сухие корни и торфяные пласты вокруг алтаря вздыбились бугром; трехметровая пирамида из лосиных рогов затрещала, и из разверзшейся под камнем черной ямы наружу, ломая мерзлую глину и разбрасывая валуны, начало подниматься Оно.
Сначала показалась огромная, вывернутая суставами назад сухая лапа с тремя длинными черными когтями, вцепившаяся в край алтарного камня, а следом из торфяного мрака выросла трехметровая, горбатая, похожая на сплетение обугленных вывороченных пней, сгнивших звериных шкур и серого мха фигура с широкой, плоской грудной клеткой, из которой все еще торчал расплющенный кусок свинца его ночной пули!
На месте головы, увенчанной короной из старых, вросших прямо в черепную кость обломанных оленьих рогов, зияла вытянутая, безгубая лосиная пасть с кривыми желтыми зубами, но выше пасти, в глубоких костяных глазницах, горели совершенно разумные, полные древней, нечеловеческой ярости глаза, а из-под ребер существа с сухим шорохом тянулись десятки длинных, живых древесных корней-щупалец!
Солнце за хребтом погасло. На гарь упала тень горы.
Тварь взмахнула трехметровой когтистой лапой, метя Глебу в голову.
Глеб отпрыгнул назад в снег за долю секунды до удара — когти со свистом рассекли воздух в сантиметре от его груди, распоров сукно куртки на плече до теплого белья и срубив стоявшую сзади молодую березку толщиной в руку как бритвой!
Упав на спину в ягель у самого края каменного круга, Глеб не стал тянуться за охотничьими спичками в кармане — времени чиркать о коробок уже не было: громадная туша, подминая под себя костяной шалаш и залитые керосином рога, в один прыжок нависла прямо над ним, раскрывая пасть, из которой несло могильным холодом и раздавался многоголосый, сводящий с ума хор всех погибших в этой пади людей:
— Отда-а-ай глазки-и-и!..
Глеб вскинул с колена ствол «Тигра», упер его почти в упор в залитую керосином и мазутом костяную пирамиду прямо под брюхом нависшего над ним чудовища и трижды подряд нажал на спусковой крючок:
БАХ! БАХ! БАХ!
Вторая бронебойно-зажигательная пуля со стальным сердечником и пиротехническим составом внутри ударила с полуметра прямо в гранитный край алтарного камня, выбив ослепительный сноп белых раскаленных искр весом в две тысячи градусов!
Пары двадцати литров керосина и сухого как порох векового лишайника сдетонировали с глухим, мягким пушечным хлопком — ВУХ!
Гигантский десятиметровый столб ослепительного, ревущего бело-рыжего пламени взметнулся от алтаря прямо в темнеющее небо, мгновенно объяв с ног до головы пропитанную смолой, сухим мхом и керосином древесно-костяную плоть Хозяина пади!
Вой, который раздался из центра этого огненного смерча, не был похож ни на один земной звук — казалось, кричит и лопается от жара сама вековая мерзлота под Саянами!
Горящий живым факелом трехметровый силуэт заметался внутри каменного круга, пытаясь вырваться за линию семи валунов, но раскаленная докрасна в огне соль и бушующее пламя не выпускали его: сухие корни и наросты на его теле вспыхивали как береста, рога на голове трескались и рассыпались черным углем, и через минуту, рухнув на колени прямо посреди пылающего алтаря, чудовищная фигура с грохотом обвалилась внутрь собственной норы, погребенная под лавиной раскаленных камней и пылающих рогов!
Костер на Горелом мху горел до самого утра — таким жарким, багровым заревом, что снег вокруг каменного круга растаял на тридцать метров во все стороны, обнажив черную землю.
Глеб не ушел с гари до рассвета.
Всю ночь он с притихшим у его ног Бураном поддерживал огонь, сваливая в провал алтаря сухие смолистые стволы мертвых лиственниц, пока к восьми утра от костяной пирамиды и того, что лежало на дне ямы, не осталась лишь серая, перемешанная с каленой солью зола да почерневшие от жара угли, которые он до последнего уголька сгреб лопатой в ведро и высыпал с обрыва в ледяную, кипящую белой пеной быстрину реки Черной.
Первая пороша и крик кедровки
На следующее утро Глеб похоронил останки старого егеря Савелия Игнатьевича на высоком солнечном яру над рекой, под тремя молодыми кедрами, поставив над могилой крепкий тесаный лиственничный крест, как положено у староверов, а старый лабаз у ручья разобрал по бревнам и сжег до основания.
А через три дня в Саяны пришла настоящая, чистая и светлая сибирская зима.
За одну ночь пушистый белый снег укрыл тайгу полуметровым одеялом, засыпал черное пепелище на Горелом мху и сковал берега Черной звонким прозрачным заберегом.
И когда утром двадцать шестого октября Глеб в полушубке вышел на крыльцо зимовья с кружкой дымящегося чая, он вдруг остановился и широко улыбнулся, щурясь от ослепительного зимнего солнца.
Прямо над его головой, на мохнатой заснеженной ветке старого кедра, громко, сварливо и весело стрекотала пестрая таежная кедровка, долбя клювом смолистую шишку. Чуть поодаль по свежему белому пухляку у дровяника тянулась четкая, ровная строчка лисьего следа и крестики беличьих прыжков, а пес Буран, радостно взлаивая басом и зарываясь мордой в сугробы, уже гнал по опушке за оврагом вылетевшего из-под снега косача.
Мертвое оцепенение спало с леса. В тайгу вернулась настоящая, живая жизнь.
Когда двадцать пятого ноября на галечную косу у реки сел оранжевый Ми-8 со сменщиком и начальником охотуправления, Глеб вышел к ним навстречу спокойный, загорелый от морозного ветра, с полной связкой добытой по первому снегу пушнины и аккуратно заполненным журналом наблюдений, из которого он предварительно вырвал и сжег в печке три сентябрьских листка со старыми записями Савелия Игнатьевича.
— Ну как, Воронин, не одичал тут один на сто тринадцатом обходе? — спросил начальник, с уважением оглядывая подтянутого молодого егеря и лоснящегося от сытости Бурана. — Сменщика мы тебе привезли, собирай баулы в вертолет, полетишь в поселок отсыпаться!
Глеб посмотрел вверх на крутой яр, где среди искрящихся на солнце снежных шапок вековых кедров приветливо курился сизым березовым дымком его маленький кордон, и спокойно покачал головой:
— Пусть сменщик на соседний участок летит, Петр Захарович. Вы мне только муки, патронов да керосину с борта скиньте — я здесь на вторую зимнюю смену до весны останусь. Место тут теперь тихое, чистое, зверь со всей тайги к ключу пошел — кому-то ведь надо за порядком смотреть.
