Он прилетел к ней в офис на рассвете, когда небо над Манхэттеном только начинало светлеть, а уборщики ещё не закончили смену. Хоумлендер не спал вторые сутки — такое случалось всё чаще, хотя он никому не признавался. Сон был для слабаков, а он не был слабаком. Он был самым сильным человеком на планете. Или почти человеком. В зеркалах лифта, поднимавшего его на сотый этаж башни «Vought», он видел своё отражение: безупречный костюм, плащ, эмблема на груди. Символ Америки. Символ надежды. Символ лжи, которая держала весь этот чёртов мир на плаву.
Мэделин Стилвелл была уже на рабочем месте. Она всегда была на рабочем месте — казалось, эта женщина вообще не покидает башню. В свои сорок с небольшим она выглядела так, словно сошла с обложки делового журнала: строгий костюм, идеальная укладка, лёгкий аромат духов, от которого у него всегда слегка кружилась голова. Она сидела за столом и просматривала какие-то бумаги, но когда он вошёл — без стука, он никогда не стучал, — она отложила их и подняла глаза. В её взгляде не было ни страха, ни удивления. Только спокойное, оценивающее внимание, которое он так хорошо знал.
— Ты рано, — сказала она, и её голос прозвучал ровно, почти ласково.
— Я не мог уснуть, — ответил он, опускаясь в кресло напротив. Плащ неудобно сбился за спиной, но он не стал поправлять. — Мне нужно поговорить.
Мэделин откинулась на спинку стула, и на её губах промелькнула та самая полуулыбка, которая всегда появлялась, когда она готовилась слушать его. Она была хорошим слушателем. Может быть, единственным человеком на земле, который действительно слушал его, а не просто ждал своей очереди заговорить. Это было одной из причин, по которым он приходил к ней снова и снова, даже когда ненавидел её. А он ненавидел её часто. Иногда ему казалось, что ненависть и любовь в нём так переплелись, что их уже не разделить.
— Говори, — сказала она.
И он начал говорить. О том, как прошла вчерашняя пресс-конференция — пустая, бессмысленная, с одними и теми же вопросами, на которые он отвечал одно и то же. О том, как люди в зале смотрели на него с обожанием, но никто из них не видел настоящего его. О том, как после конференции он поднялся на крышу и долго стоял там, глядя вниз, на город, и думал, что мог бы просто прыгнуть и улететь куда-нибудь далеко, где нет «Vought», нет камер, нет этих вечных улыбок. Мэделин слушала, не перебивая. Когда он замолчал, она поднялась, обошла стол и встала рядом с ним. Положила руку ему на плечо — лёгкое, почти невесомое прикосновение, но для него оно значило больше, чем все аплодисменты мира.
— Ты устал, — сказала она. — Это нормально.
— Я не устал, — возразил он, хотя это было неправдой. — Я просто… Я не знаю, зачем всё это. Я спасаю людей, они мне аплодируют, а на следующий день всё повторяется. Какой в этом смысл?
— Смысл в том, что ты нужен им, — ответила Мэделин, и её голос стал мягче, интимнее. — Ты нужен мне. Ты нужен компании. Без тебя всё рухнет. Ты — центр, вокруг которого всё вращается. Разве ты этого не чувствуешь?
Он чувствовал. Но этого было недостаточно. Он хотел большего — того, что не могла дать ему даже Мэделин. Безусловной любви, которой у него никогда не было. В лаборатории, где он вырос, его не любили — его изучали. Белые стены, иглы, тесты, бесконечные тесты. Он помнил лица учёных, их холодные глаза, их блокноты, в которые они что-то записывали, пока он лежал пристёгнутым к койке. Они никогда не называли его по имени, потому что у него не было имени — только номер. «Объект 47». Иногда, когда он просыпался среди ночи в своих апартаментах на вершине башни, ему всё ещё казалось, что он слышит гул лабораторного оборудования и чувствует запах антисептика. Он никому не рассказывал об этом. Даже Мэделин.
— Знаешь, чего я хочу? — спросил он вдруг, поднимая на неё глаза. — Я хочу, чтобы ты была моей матерью.
Это вырвалось неожиданно даже для него самого. Мэделин замерла на мгновение, и он успел заметить в её глазах что-то — не испуг, не растерянность, а скорее быстрый, холодный расчёт. Но уже через секунду она улыбнулась, и её рука скользнула с его плеча на щёку.
— Я и так твоя мать, — сказала она. — В каком-то смысле. Я забочусь о тебе. Я защищаю тебя. Разве этого недостаточно?
— Нет, — ответил он. — Ты заботишься обо мне, потому что я — актив. Я — самая дорогая вещь в вашем портфолио. Если бы я перестал приносить прибыль, ты бы избавилась от меня.
— Ты правда так думаешь? — она наклонила голову, и её голос прозвучал с лёгкой обидой. — После всего, что мы пережили вместе?
— А разве это не правда?
Мэделин убрала руку и отошла к окну. За стеклом, внизу, раскинулся город — огромный, серый, равнодушный. Она долго молчала, и он уже подумал, что ответа не будет, когда она заговорила снова:
— Ты ошибаешься, если думаешь, что я вижу в тебе только актив. Я вижу в тебе человека. Или, по крайней мере, то, что могло бы им стать, если бы ты позволил. Но ты не позволяешь. Ты прячешься за своей силой, за своим гневом, за этой маской высокомерия. А внутри ты — испуганный мальчик, который хочет, чтобы его любили. И я люблю тебя. По-своему. Так, как умею.
Он смотрел на её спину, на прямые плечи, на безупречную причёску, и думал, что она лжёт. Должна лгать. Потому что все лгали ему — журналисты, политики, коллеги по «Семёрке». Но что-то в её голосе, в том, как она произнесла эти слова, заставило его сердце сжаться. Ему хотелось верить. Ему всегда хотелось верить.
— Тогда почему ты никогда не говорила мне этого раньше? — спросил он, и его голос прозвучал глухо, почти по-детски.
— Потому что ты не хотел слушать, — ответила она, оборачиваясь. — Ты слышишь только то, что подтверждает твои страхи. Ты видишь врагов даже там, где их нет. Это и есть твоя главная слабость, Джон.
Он вздрогнул. Она редко называла его по имени — по настоящему имени, которое он почти забыл. Для всех он был Хоумлендером. Для неё — иногда, в редкие моменты близости — Джоном. Это имя звучало странно, почти чуждо, но в её устах оно приобретало какое-то тёплое, интимное звучание, которое одновременно и успокаивало его, и пугало.
— Я не слабый, — сказал он, но уже без прежней уверенности.
— Я знаю, — ответила она, подходя ближе. — Ты самый сильный человек на земле. Но сила — это не только мускулы, Джон. Сила — это умение доверять. Умение быть уязвимым. Этому тебя никогда не учили. Но я могу научить.
Она протянула руку, и он взял её, чувствуя, как тонкие пальцы сжимают его ладонь. Её кожа была тёплой, почти горячей, и в этом прикосновении было что-то, от чего у него перехватило дыхание. Он хотел ответить, хотел сказать что-то важное, но слова застряли в горле. Вместо этого он просто кивнул, и она, казалось, поняла.
Позже, когда он ушёл, Мэделин ещё долго стояла у окна, глядя на город. В её голове крутились мысли — не о нём, а о том, как использовать этот разговор. Хоумлендер становился нестабильным. Она видела это уже несколько месяцев: его вспышки гнева, его паранойя, его растущая одержимость ею. Это могло быть опасно. Очень опасно. Но также это могло быть полезно. Если правильно направить его энергию, он станет ещё более управляемым, чем раньше. Потому что теперь у неё был рычаг — его потребность в материнской любви. И она знала, как нажать на этот рычаг.
Она вспомнила его лицо в тот момент, когда он назвал её матерью. В его глазах была такая отчаянная, детская надежда, что ей на мгновение стало его жаль. Но только на мгновение. Жалость была непозволительной роскошью в её бизнесе. В её мире выживали только сильнейшие, и Хоумлендер, при всей своей мощи, был слабее, чем думал. Потому что он нуждался в ней. А она в нём — нет. Во всяком случае, она так считала.
Следующие несколько недель прошли в привычном ритме. Хоумлендер появлялся на публике, спасал людей, улыбался в камеры. Мэделин занималась делами корпорации, встречалась с акционерами, улаживала скандалы. Они виделись почти каждый день, иногда по несколько раз, и каждый разговор был похож на танец — она делала шаг вперёд, он отступал, потом наоборот. Она хвалила его, когда он был послушным, и холодно отстранялась, когда он проявлял агрессию. Это работало. Как дрессировка собаки, думала она иногда, и от этой мысли ей становилось немного не по себе, но она гнала её прочь.
Однажды он снова пришёл к ней ночью. На этот раз он был пьян — по-настоящему, а не притворно, как обычно. Он ввалился в её кабинет, даже не включив свет, и она услышала его дыхание — тяжёлое, прерывистое, словно он только что пробежал марафон или сражался с кем-то.
— Я убил человека сегодня, — сказал он в темноту.
Она зажгла лампу. Он стоял у двери, прислонившись к косяку, и его лицо, обычно такое безупречное, было искажено. Не раскаянием — она не была уверена, что он вообще способен на раскаяние, — но смятением.
— Что случилось? — спросила она спокойно.
— Это был случайный прохожий. Я летел слишком низко, он испугался и побежал. Я не хотел… — Он замолчал, сглотнул. — Я не хотел его убивать. Оно само.
Мэделин медленно подошла к нему. Она знала, что сейчас нужно быть осторожной. Одно неверное слово — и он может взорваться. Или, наоборот, сломаться окончательно. И то, и другое было не в её интересах.
— Это был несчастный случай, — сказала она, беря его за руку. — Ты не виноват. Ты же не специально.
— Конечно, не специально! — его голос взвился, и на мгновение она увидела в его глазах тот самый красный блеск, который предвещал вспышку лазера. Но он сдержался. — Но какая разница? Он мёртв. Ещё один труп. Ещё один повод для них ненавидеть меня.
— Кто «они»?
— Все! — он вырвал руку и зашагал по кабинету, сшибая стулья. — Журналисты, блогеры, эти чёртовы активисты, которые называют меня фашистом. Мясник и его банда. Даже люди из «Семёрки» — они смотрят на меня и ждут, когда я оступлюсь.
— И ты даёшь им этот шанс, — сказала она холодно. — Ты сам создаёшь себе врагов, Джон. Ты сам роешь себе яму.
Он резко остановился и уставился на неё.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что ты должен научиться контролировать себя. Не только свои лазеры, но и свои эмоции. Ты не можешь позволить себе быть человеком. Ты — Хоумлендер. Ты выше этого.
— Но я — человек! — крикнул он, и в этом крике было столько боли, что Мэделин на секунду опешила. — Я, чёрт возьми, человек! Я чувствую, я хочу, я боюсь! Почему никто этого не видит?!
— Потому что ты не позволяешь им видеть, — ответила она, подходя вплотную. — Ты носишь маску. Всегда. Даже со мной. Сними её, Джон. Дай мне увидеть тебя настоящего.
Он замер. Его лицо, искажённое гневом, постепенно разгладилось. Он смотрел на неё сверху вниз — она была намного ниже, — и в его глазах читалась такая мучительная, невыносимая тоска, что у неё перехватило дыхание.
— Ты правда хочешь этого? — прошептал он.
— Да.
И тогда он сделал то, чего она не ожидала. Он опустился на колени. Самый могущественный человек на планете, способный уничтожать города одним взглядом, стоял перед ней на коленях, уткнувшись лицом в её юбку, и плакал. Беззвучно, без всхлипов — только слёзы текли по его щекам, и его тело сотрясалось от рыданий, которые он пытался сдержать. Мэделин стояла неподвижно, положив руку ему на голову, и её мысли метались между победным ликованием и чем-то, что она не хотела называть жалостью. Она поймала его. Теперь он был полностью, абсолютно в её власти. Но какой ценой?
— Всё хорошо, — шептала она, гладя его по волосам. — Мама здесь. Всё хорошо.
И он верил ей.
В тот вечер они впервые стали близки по-настоящему — не так, как раньше, когда их отношения были смесью манипуляции и расчёта, а иначе. Он был нежным, почти робким, и она, подыгрывая ему, чувствовала себя актрисой, играющей самую сложную роль в своей жизни. Роль матери. Роль любовницы. Роль единственного человека, который понимает. Когда он уснул, она долго лежала без сна, глядя в потолок и пытаясь понять, что она наделала. Но ответа не было.
Прошёл месяц. Всё изменилось. Хоумлендер стал более податливым, более управляемым, но в то же время более нуждающимся. Он требовал её внимания постоянно: звонил по десять раз в день, прилетал в офис без предупреждения, ревновал к каждому, с кем она разговаривала. Мэделин балансировала на грани, пытаясь удерживать контроль над ситуацией, но чувствовала, что почва уходит из-под ног. Он был как наркотик, который она сама же себе прописала: сначала помогал, а теперь разрушал.
Однажды он застал её с другим мужчиной — молодым аналитиком из отдела маркетинга, с которым у неё была короткая, ни к чему не обязывающая интрижка. Хоумлендер ничего не сказал. Просто стоял в дверях, и его глаза медленно наливались красным. Мэделин попыталась что-то объяснить, но слова застряли у неё в горле. Аналитик, почуяв неладное, попытался сбежать, но было поздно. Лазерный луч прорезал воздух, и молодой человек рухнул на пол с аккуратной дырой во лбу. Мэделин закричала.
— Ты моя, — произнёс Хоумлендер, и его голос был тихим, ледяным. — Ты моя мать. Ты не имеешь права.
И тогда она впервые по-настоящему испугалась. Не за свою жизнь — она знала, что он не причинит ей вреда, по крайней мере, пока ему нужна её любовь. Но за то, что создала. За монстра, которого вырастила из маленького испуганного мальчика, мечтавшего о материнском тепле.
Она попыталась отстраниться, заняться другими проектами, переключить внимание на других членов «Семёрки». Но он не отпускал. С каждым днём его визиты становились всё более навязчивыми, а требования — всё более абсурдными. Он хотел, чтобы она была с ним каждую минуту. Хотел, чтобы она бросила работу, уехала с ним куда-нибудь далеко, где нет никого, кроме них двоих. Мэделин поняла, что теряет его — а значит, и контроль.
В отчаянной попытке всё исправить она решилась на рискованный шаг. Через несколько дней должна была состояться пресс-конференция, на которой Хоумлендер объявит о своём новом проекте — благотворительной программе для детей-сирот. Но в тот день она задержалась в своём кабинете, дожидаясь его. Он влетел, как обычно, без стука, полный энергии и нетерпения. «Ты хотела меня видеть?» — спросил он. И она, собрав всю свою волю, сказала ему правду. Не всю, но достаточно: о том, что компания обеспокоена его поведением, что рейтинги падают, что акционеры требуют его отстранения. О том, что, возможно, ему стоит взять паузу.
Он не поверил. Вернее, не захотел верить. Его лицо сначала вытянулось от удивления, потом исказилось гневом. «Это ты? — прошептал он. — Ты хочешь от меня избавиться?» Она попыталась возразить, но он уже не слушал. Он схватил её за плечи, приподнял над полом, и она почувствовала, как стальные пальцы сжимают её до боли. «Ты лгала мне, — прошипел он. — Ты, как и все. Ты использовала меня». И тогда она поняла, что всё кончено.
Дальнейшее произошло мгновенно: вспышка красного света, запах горелого, и она уже не чувствовала ничего. Лишь холодное удивление, что это случилось так быстро. Последнее, что она увидела, — его лицо, искажённое ужасом от того, что он натворил. А потом всё исчезло.
Хоумлендер стоял над её телом, не в силах пошевелиться. Его руки дрожали. Он только что убил единственного человека, который, как ему казалось, его любил. И мир, который только начал обретать какие-то очертания, снова рухнул в бездну. Он запрокинул голову и закричал — крик этот разнёсся по пустому зданию, отражаясь от стен, как вой раненого зверя. Но никто не пришёл. Никто никогда не приходил.
Прошло несколько лет. Хоумлендер больше не был прежним. Он всё ещё носил плащ, всё ещё улыбался на камеры, но внутри была пустота. Мэделин снилась ему почти каждую ночь. Иногда она была доброй — гладила его по голове и называла сыном. Иногда — жестокой: смеялась над ним и говорила, что он чудовище. Но в обоих случаях просыпался он в холодном поту, с именем на губах, которое никто не должен был слышать.
Он никому не рассказывал, что на самом деле произошло в тот день. Официальная версия гласила, что Мэделин погибла от рук террористов, проникших в башню. Он сам придумал эту ложь, и «Vought» с радостью её поддержала. Но память о ней он носил в себе, как пулю, застрявшую слишком близко к сердцу. Иногда, оставаясь один в своих апартаментах, он открывал ящик стола и смотрел на её фотографию — ту самую, которую когда-то украл из её кабинета. На ней она улыбалась своей профессиональной, чуть отстранённой улыбкой. И он говорил с ней. Рассказывал о своих победах, о своих страхах, о своих новых жертвах. И каждый раз заканчивал разговор одними и теми же словами: «Прости меня, мама. Я не хотел».
Он знал, что она не ответит. Но ему казалось, что где-то там, за гранью, она слышит его. И, может быть, прощает. Потому что больше всего на свете Хоумлендеру, самому могущественному человеку на планете, нужно было не завоевание мира. Ему нужно было прощение. И любовь. И мать, которой у него никогда не было. А теперь уже и не будет.