В больничном отделении тяжелой травматологии время обладало особой, тягучей плотностью. Оно не текло, а скорее стояло огромной неподвижной лужей, в которой медленно плавали частички пыли, запахи медикаментов и приглушенные стоны. Палата номер семь была классическим обиталищем этого застоявшегося времени. Четыре койки, четыре человека, закованных в гипс, подвешенных на хитроумных системах скелетного вытяжения, и бесконечная вереница серых, похожих друг на друга дней. Единственной отдушиной, мерцающим огоньком жизни в этом царстве хлорки и страдания, был таракан.
Это был не просто таракан. Это был Петрович. Солидный, неторопливый рыжий прусак, чья наглая усатая морда стала символом непокорности больничному распорядку. Никто не помнил, кто первым дал ему это имя, но оно приклеилось намертво, словно было выгравировано на его хитиновой спинке. Петрович был местным аристократом. Он не суетился, как его сородичи, в ужасе разбегающиеся при включении света. Он выходил в строго определенное время, с чувством собственного достоинства совершая моцион по широкому, выкрашенному облупившейся белой краской подоконнику.
За месяцы, проведенные бок о бок с пациентами, Петрович выработал идеальный маршрут. Он начинал свой путь от щели в углу, у батареи, степенно шествовал вдоль рамы, ловко огибал горшок с чахлым фикусом, подаренным кому-то из бывших больных, и делал короткую остановку у старого настенного радиоприемника, который уже год как не работал, но хранил, видимо, какие-то особые, неуловимые для человеческого носа ароматы. Кульминацией же его путешествия была «кормовая зона» – небольшой скол эмали на подоконнике рядом с койкой деда Семёна, ветерана коксартроза.
Дед Семён, сухонький старичок с мудрыми, слезящимися глазами, был главным кормильцем и почитателем Петровича. Каждое утро, после завтрака, он аккуратно крошил на заветное место кусочек печенья или хлебного мякиша, приговаривая: «Иди, иди, родимый, подкрепись. Нам-то казенные харчи не в радость, а тебе, глядишь, и сгодятся». И Петрович, словно понимая, приходил. Он не хватал еду жадно, а изучал подношение длинными, вибрирующими усами, после чего приступал к трапезе с чинностью английского лорда.
Остальные обитатели палаты также трепетно относились к рыжему соседу. Слава, молодой парень после неудачного прыжка с тарзанки, лежащий на вытяжении со сложным переломом бедра, мог часами наблюдать за путешествиями Петровича. Это было лучше любого телевизора. Он даже спорил с дедом Семёном о вкусовых предпочтениях таракана, утверждая, что тот больше уважает сахар, а не печенье. Четвертый пациент, молчаливый мужчина средних лет по имени Андрей, попавший в аварию и заковатый в гипсовый корсет, относился к насекомому с молчаливым уважением. В их стерильном, полном боли мирке Петрович был единственным проявлением вольной, неуправляемой жизни.
Санитарка Нина Павловна, уставшая женщина с больными ногами, иногда бурчала для порядка, завидев таракана: «Опять эта живность разгуливает! Развели, понимаешь, зоопарк!». Но даже она, втайне от сестры-хозяйки, не трогала Петровича, а когда мыла пол, старательно обходила заветную щель у батареи. Она понимала, что этот рыжий наглец нужен им здесь. Он, сам того не ведая, держал тонкую нить, связывающую этих людей с чем-то за пределами боли, страха и гнетущей скуки. Он был их талисманом.
И вот, в одну из таких бесконечных ночей, когда тишину нарушали лишь храп деда Семёна да мерное поскрипывание вытяжного блока на койке Славы, сонное царство палаты номер семь было бесцеремонно нарушено. Ближе к четырем утра в коридоре послышалась тяжелая, нестройная поступь, пьяные выкрики, мат и грохот каталки. Дверь распахнулась, и два дюжих санитара в мятых халатах вкатили в палату новое тело.
Это был мужчина неопределенного возраста, огромный, с багровым лицом и спутанными сальными волосами. От него разило таким ядреным перегаром, что даже привыкший ко всему больничный воздух, казалось, поперхнулся и сжался. В палате мгновенно воцарился аромат кислого вина, пота и чего-то неуловимо неприятного, похожего на запах мокрой псины. Мужчина был вдрызг пьян. Он не стонал, не жаловался, он был в глубокой, почти коматозной алкогольной отключке. Его обе ноги, заключенные в свежий, еще влажный гипс, безвольно разъехались в стороны. Санитары, кряхтя и чертыхаясь, перевалили бесчувственное тело на свободную кушетку, стоявшую прямо у входа, возле самой двери.
– Принимайте пополнение, – буркнул один из них, ни к кому конкретно не обращаясь. – Петрович. Свалился с балкона второго этажа. Говорит, за сигаретами полез на карниз. Врал, конечно, как дышал. Пятки переломал. До утра проспится, а там разберетесь.
С этими словами санитары вышли, оставив палату наедине с новым источником шума и вони. Храп новенького был не просто звуком. Это был утробный, клокочущий рев, который заполнял собой все пространство, вибрировал в стенах и, казалось, проникал в самое нутро костей. Слава попытался растолкать Андрея, но тот лишь безнадежно махнул рукой и натянул одеяло на голову. Дед Семён, проснувшись, долго вглядывался в темный силуэт, бормоча что-то о «грехах наших тяжких». И только одно странное совпадение эхом отдалось в головах бодрствующих пациентов: санитар назвал новенького Петровичем. Тезкой их талисмана.
Оставшиеся часы до рассвета превратились в пытку. Алкогольные пары, источаемые телом нового Петровича, казалось, въедались в стены, в занавески, в саму душу этого места. Он заполнил собой все, вытеснив привычные запахи лекарств, вытеснив саму мысль о спокойствии.
Утро началось как обычно, но всем было ясно, что надвигается катастрофа. Около восьми утра новый Петрович начал подавать признаки жизни. Сначала его храп сменился мучительным, сдавленным стоном. Потом веки, похожие на сырые пельмени, задрожали, и он открыл мутные, налитые кровью глаза. С минуту он просто таращился в потолок, пытаясь собрать воедино осколки реальности. Реальность давалась с трудом. Ноги гудели тупой, распирающей болью. Голова раскалывалась от нестерпимой, пульсирующей боли, а во рту, казалось, кто-то развел костер и переночевал всем табором.
– П-пить… – прохрипел он, и этот звук больше походил на скрежет ржавого механизма.
Дед Семён, будучи человеком сердобольным, попытался дотянуться до графина, но его вытяжение не позволяло сделать это.
– Ты, мил человек, лежи пока, – миролюбиво проговорил он. – Сейчас сестра с обходом придет, попросишь. Не суетись.
Но новенькому, видимо, было не до любезностей. Его состояние, известное в народе как «сушняк вселенского масштаба», требовало немедленных действий. Он попытался приподняться на локтях, и эта попытка вызвала новый приступ боли и дурноты. Он заметил свою руку, сломанную в двух пальцах и неумело замотанную бинтом, и в его мутных глазах на мгновение мелькнуло удивление. Видимо, он и сам не до конца понимал масштаб вчерашних приключений.
В этот момент тишину коридора прорезал уже знакомый, но всегда внушающий трепет звук. Твердые, уверенные шаги. Это шла на обход главная угроза больничного спокойствия – заведующий отделением, Аркадий Львович Мышкин. Хирург от Бога, как говорили о нем одни, и бездушный солдафон, как шептались за спиной другие. Человек, который требовал соблюдения правил санитарии с религиозным фанатизмом. Его обходы были сродни военной инспекции. Легкий шорох его шагов и постукивание авторучки по планшету заставляли бледнеть даже видавших виды сестер.
Дверь в палату распахнулась резко, без стука, как порыв ледяного ветра. Аркадий Львович, высокий, сухой, с голым, словно обтянутым пергаментом черепом, быстро прошел в центр комнаты. Его цепкий взгляд мгновенно выхватил новое лицо, оценил мутное состояние пациента, вдохнул остатки алкогольного амбре и неодобрительно сжал тонкие, бескровные губы.
– Так, Петрович, – сказал он, сверившись с планшетом. Голос его был сух и скрипуч, как несмазанная дверная петля. – Перелом обеих пяточных костей, перелом третьей и четвертой плюсневой фаланги левой руки, ушибы, алкогольная интоксикация. Прелестно. Просто прелестно. Очередной герой.
Он начал свой обход. Осмотрел деда Семёна, сделал выговор Славе за то, что тот мало пьет воды, поправил какой-то датчик на животе у Андрея. И тут его взгляд упал на подоконник. Именно там, в этот самый момент, начинался утренний моцион Петровича-таракана.
Самый настоящий, рыжий Петрович, не подозревая о нависшей над ним угрозе, как раз вылез из своей щели и бодро трусил по проторенной дорожке. Он пересек солнечное пятно, в котором сверкнула его хитиновая броня, и, шевеля усами и принюхиваясь, направился к заветному месту у кровати деда Семёна. Сегодня там его ждало лакомство – маленький кусочек колотого сахара.
В палате повисла звенящая, осязаемая тишина. Стало слышно, как на первом этаже гудит лифт. Сердца четырех пациентов, казалось, перестали биться. Они наблюдали за разворачивающейся сценой с ужасом, какой не смог бы вызвать ни один фильм ужасов. Завотделением увидел насекомое. Его ноздри хищно раздулись. Нарушение. Грубейшее, вопиющее нарушение санитарных норм в его отделении!
Аркадий Львович действовал как отлаженный механизм. Ни слова, ни жеста негодования. Лишь быстрый, отточенный наклон. Его правая рука скользнула к ноге и ловко, без лишней суеты, сняла с босой ступни тяжелую, продезинфицированную тапочку из плотного войлока. На секунду тапок повис в воздухе, словно дамоклов меч, оценивая расстояние до цели. Петрович, увлеченный исследованием сахарного кубика, который был размером с него самого, не замечал опасности. Он деловито ощупывал лакомство, предвкушая завтрак.
И именно в этот, самый критический момент, когда воздух был натянут, как тетива, раздался тот самый крик. Единый, отчаянный вопль четырех глоток, слившийся в один мощный порыв:
– ПЕТРОВИЧ, БЕГИ!!!
И он побежал. Но побежал не таракан. Таракан, оглушенный неожиданным воплем, лишь испуганно метнулся обратно в щель, оставив сахар на произвол судьбы. Завотделением замер с занесенным тапком, парализованный этим неожиданным и необъяснимым криком души. Его глаза, только что горевшие праведным гневом санитара, расширились от изумления.
С кушетки у двери, издав душераздирающий, полузвериный рев, сорвался человек. Тот самый новенький. Его мозг, пропитанный алкоголем и мучимый жесточайшей абстиненцией, даже не попытался обработать ситуацию логически. В его помутненном сознании вспыхнула лишь одна, галлюцинаторно-яркая картина: его зовут, его имя кричат в панике, значит, нужно спасаться. За ним охотятся. Кто? Неважно. Главное – бежать!
И он побежал. Забыв про боль, про переломанные пятки, про гипс, про здравый смысл. Он не пошел – он взлетел. Сработал инстинкт самосохранения, замешанный на животном страхе и адреналиновом взрыве. Секунду назад он был беспомощным, стонущим обрубком человека, а теперь, подобно безумному кузнечику, совершил гигантский прыжок. Сломанные пальцы на руке взорвались болью, когда он оттолкнулся от кушетки. Гипсовые сапоги на обеих ногах грохнули по линолеуму с силой кувалды.
Звук был чудовищный. Тяжелое «БУМ», от которого, казалось, содрогнулось все здание. Затем еще один шаг-прыжок. Еще один. Новенький Петрович, чье лицо исказила гримаса нечеловеческого ужаса и боли, мчался к выходу. Он не бежал в привычном смысле этого слова. Он подпрыгивал, приземляясь на загипсованные, распухшие ступни, и от каждого такого приземления из его горла вырывался хриплый, сдавленный вой.
Палата замерла в священном ужасе. Слава, открыв рот, смотрел на это видение из апокалипсиса. Андрей, казалось, забыл, как дышать. Дед Семён судорожно крестился здоровой рукой, шепча: «Свят, свят, свят…». Аркадий Львович, все еще сжимая в поднятой руке тапок, завороженно смотрел, как его «очередной герой» в гипсовых лаптях, издавая вопли раненого лося, выламывает дверь и вырывается в коридор.
Дверь с треском ударилась о стену, и топот-грохот начал удаляться, смешиваясь с истошными криками. Коридор, наполненный ходячими больными и медсестрами, мгновенно превратился в сцену из театра абсурда. Люди вжимались в стены, роняя костыли и лотки с инструментами. Медсестра на посту уронила чашку с кофе, и темная жидкость растеклась по журналу дежурств.
А беглец, не разбирая дороги, гонимый лишь одним – убраться как можно дальше от источника опасности, – несся вперед. Куда? Он не знал. В его пьяном, отравленном мозгу пульсировала одна мысль: «Спасайся!». Лестница. Он не стал искать лифт. Инстинкт загнанного животного вел его вверх. Вверх по лестнице. Прыжок. Удар гипсом о ступеньку. Вой. Еще прыжок. Еще удар. Ступеньки гудели, как огромный барабан. Он падал, сдирая локти и колени в кровь, но тут же вскакивал и продолжал свой безумный, вертикальный забег.
На площадке второго этажа он столкнулся с санитаром, везущим каталку. Тот, увидев перед собой обезумевшего человека в развевающейся больничной рубахе, с окровавленным локтем и загипсованными ногами-тумбами, вытаращенными от ужаса глазами, шарахнулся в сторону. Каталка перевернулась, инструменты с металлическим лязгом рассыпались по полу. Но беглец уже был выше. Он достиг третьего этажа.
Здесь было тише. Светлые, чистые коридоры, цветы на стенах. Запах чего-то сладковатого, не похожего на вонь лекарств. Отделение патологии беременности? Гинекология? Нет, что-то другое. Женское отделение. Дверь в одну из палат была призывно открыта. В проеме маячили две фигуры в белых халатах.
Исчерпав последние запасы адреналина, поняв, что дальше бежать не может, что ноги превратились в два раскаленных, пульсирующих обрубка, он совершил последний рывок. Он буквально влетел в эту дверь, протаранив одну из медсестер, и, пробежав еще несколько шагов-прыжков, рухнул плашмя на ближайшую койку. Прямо поверх аккуратно заправленного одеяла и удивленно пискнувшей женщины, которая мирно читала книгу.
Тишина. Только надрывное, хриплое дыхание беглеца и грохот его собственного сердца, которое, казалось, пыталось вырваться из грудной клетки. Его нашли примерно через полчаса. Нашли после того, как переполошили всю больницу, после того, как вызвали охрану и чуть было не позвонили в милицию. Санитары и медсестры осторожно приблизились к койке, где, сжавшись в позе эмбриона и мелко дрожа, лежал новенький. Женщина, на чьей койке он нашел свое временное убежище, стояла рядом и, прижимая руку к сердцу, пыталась объяснить заведующей отделением, что она «вообще не знает этого мужчину».
Аркадий Львович спустился в палату номер семь лишь к обеду. Вид у него был потерянный. Он больше не сверкал праведным гневом, не делал замечаний. Он просто обошел всех, молча прослушал легкие, проверил натяжение спиц и, остановившись у пустой кушетки у двери, долго смотрел на подоконник. Таракана, конечно, уже и след простыл. Но дед Семён, Слава и Андрей знали, что Петрович жив. Они знали, что он, переждав бурю, вечером снова выйдет на охоту за сахаром. И это наполняло их души теплым, каким-то даже торжествующим спокойствием. Их молчаливый рыжий друг оказался мудрее. А человек… что ж, человек по имени Петрович теперь восстанавливал силы, а заодно и репутацию, этажом выше, в отделении, где запах алкогольного перегара уступил место аромату сердечных капель и где ему предстояло объяснить, каким чудом он умудрился с переломами на обеих ногах пробежать два лестничных пролета. История об этом уже обрастала в больничных коридорах самыми невероятными, фантастическими подробностями, но истинная ее причина осталась тайной, бережно хранимой стенами травматологии. Тайной о том, как мужик с переломом обеих ног и в диком похмелье спасся бегством, услышав крик «Петрович, беги!».