Передо мной металлический шкаф из медицинской нержавейки, и в его идеально отполированной поверхности я смотрю на свое отражение уже двадцать минут. Я делаю это каждое утро, потому что это, черт возьми, важно. Лицо должно быть идеальным. Каждый дюйм. Я провожу пальцем по линии скулы, проверяя, не появилось ли неровностей, не сбился ли тон моего автозагара, не нужно ли сделать пилинг. Мне двадцать семь лет, и в моем возрасте позволить себе выглядеть посредственно — это не просто оплошность, это преступление.
Я достаю из медицинского холодильника склянку с очищающим тоником. Тонизирующий лосьон «Клиник» с экстрактом ромашки. Наношу на ватный диск, провожу по лбу, щекам, подбородку, шее. Приятное легкое жжение. Я ненавижу свое тело. Точнее, я люблю свое тело, потому что оно — единственное, что у меня есть, но я ненавижу тот факт, что оно требует ухода, что оно стареет, что через десять, двадцать лет эта оболочка начнет гнить, как любая другая плоть. Я представляю, как моя кожа покрывается морщинами, как она трескается и отслаивается. Мне становится не по себе.
Я надеваю костюм. Трехцветный «Валентино», темно-синий, почти черный, с тонкой белой полоской. Галстук от «Армани», запонки от «Тиффани». Я смотрю на себя в зеркало и не вижу никого. Нет, не так. Я вижу идеальный образ. Я знаю, что под этой кожей — мясо, кости, кровеносные сосуды. Я знаю, что я красив. Мне это говорят женщины, мужчины, даже мистер Хардвик, мой начальник, черт возьми, а он не разбрасывается комплиментами. Но когда я смотрю в зеркало, я не вижу там себя. Я вижу маску. И это, знаете ли, пугает. Не то чтобы я вообще на что-то способен реагировать страхом. Страх — это эмоция. У меня нет эмоций, есть только жадность и отвращение.
Телефон звонит. Я беру трубку, пауза в два гудка, как того требуют правила этикета, которых я, кстати, сам для себя и придумал.
— Бейтман, — говорю я. Голос — низкий, уверенный, без единой интонации.
— Патрик, старина, это Прайс. Сегодня у нас обед в «Дорсет», в час. Будет Аллен. Этот идиот опять купил себе новый стол из красного дерева за двадцать тысяч, и он будет о нем говорить. Ты как?
— Я буду, — отвечаю я. — Красное дерево — это вульгарно. Настоящий мужчина выбирает черный дуб.
— Именно это я ему и сказал. — Прайс смеется. Лицемерный смех. Мы оба знаем, что Прайс позавидует столу Аллена, потому что у него самого стол из ореха, а это, как известно, на уровень ниже. Он смеется, а я смотрю на свой череп в зеркале. Я вижу его лицо. Плоть. Кровь. Сосуды.
Вешаю трубку. Беру со стола визитку. Белая, с тиснением, шрифт «Times New Roman», бумага плотная, на ощупь напоминает человеческую кожу. Я сжимаю её в пальцах, рассматриваю под разными углами. Мне нравится моя визитка. Но я знаю, что визитка Аллена лучше. У Аллена всегда всё лучше. И этот факт меня… не раздражает. Он… Нет, он меня бесит. До тошноты. До желания схватить тяжелый предмет и опустить его на гладкую поверхность стола из красного дерева.
Я выхожу из квартиры. На мне плащ от «Барнис», очки «Оливер Пиблз». Лифт спускается вниз с тихим шипением, напоминающим выдох умирающего человека. Я слышу это каждый день. Каждый гребанный день.
Нью-Йорк встречает меня смогом, шумом и запахом выхлопных газов, смешанных с дешевыми духами прохожих. Я иду по Пятой авеню, и каждый встречный оценивает меня. Взглядом. Долгим, цепким. Женщины смотрят на мой костюм и понимают, что я стою больше, чем они заработают за год. Мужчины смотрят на мою спину и чувствуют угрозу. Мне нравится это чувство. Оно почти как…
Нет. Не сейчас.
В офисе я включаю компьютер. Зеленые цифры на черном фоне. Слияния, поглощения, акции, долги. Цифры — это честно. Они либо растут, либо падают. В них нет лжи. В отличие от лиц. Лица всегда лгут.
Во время перерыва я иду в туалет и смотрю на себя в зеркало. Лицо — то же самое. Но внутри — пустота. Абсолютная, черная, холодная пустота. И я вспоминаю вчерашнюю ночь. Бездомного в переулке на Сорок второй улице, его хриплое дыхание и кровь, которая была такой теплой на моих руках. Я вспоминаю, как он дергался. Как я смеялся. Как я потом вытирал один и тот же ботинок «Гуччи» салфеткой «Клинекс» двадцать минут, потому что мне казалось, что на нем осталось пятно.
Пятна не было. Но я вытирал.
Потому что, видите ли, в этом и состоит весь фокус. Внешность должна быть безупречной. А внутренности — это просто мясо. Мясо этого бездомного уже лежит в мусорном баке на Аллен-стрит, завернутое в полиэтилен. А мой ботинок сияет.
— Бейтман, — голос мистера Хардвика вырывает меня из транса. — Зайди ко мне.
Я захожу.
— Тот отчет по «Фишер и компани»… Вы его закончили?
— Закончил, сэр, — говорю я.
— Вы выглядите уставшим. Не спали?
— Спал, сэр. Четыре часа. Этого достаточно.
Он смотрит на меня. Старик. Шестьдесят восемь лет, седые волосы, кожа с пигментными пятнами. Я думаю о том, как легко перерезать его горло. Как легко вырвать его сердце и посмотреть, сколько лишних лет оно ему еще даст. Я улыбаюсь. Он кивает. Я выхожу. Всё прошло.
В час я в «Дорсет». За столом Прайс, Ван Паттен, Оуэн и, конечно, Аллен. Аллен в бежевом костюме «Гуччи», с совершенно идиотской бабочкой, которая привлекает внимание. Он громко говорит о своем новом столе.
— Это же настоящее красное дерево, ребята, — талдычит он, размахивая руками. — Из Бразилии. Я заплатил двадцать тысяч, и это стоило каждого цента.
Прайс делает вид, что восторгается. Ван Паттен кивает. Я смотрю на них и представляю, как в этом ресторане никого не остается. Только я. И тела. Я представляю, как разрезаю Аллена от грудины до лобка. Как его внутренности вываливаются на белоснежную скатерть, измазывая её в крови и желудочном соке. Как официанты, которые войдут через минуту, закричат, а я буду стоять, улыбаться и думать: «Зато бабочка теперь такого же цвета, как и всё остальное».
— …а твоя визитка, Патрик? — голос Аллена возвращает меня. — Я слышал, ты сменил шрифт?
Он достает свою визитку. Кладёт на стол. Мы все смотрим на неё. Черт возьми. Она идеальна. Бумага чуть толще, чем у меня. Оттенок белого — чуть насыщеннее. Шрифт — тот же. Но она лучше. Я знаю это. Все знают.
— Неплохо, — выдавливаю я.
— Неплохо? — Прайс поднимает бровь. — Патрик, это шедевр.
Я сжимаю свой стакан с водой так, что он чуть не трескается. Внутри меня поднимается волна. Не гнева. Ярости. Желания. Чистого, животного желания уничтожить. Я смотрю на визитку Аллена и представляю, как засовываю ему её в рот. Как режу его язык своим ножом для стейка. Как его кровь — теплая, вязкая — смешивается с чернилами «Times New Roman».
Я не убиваю его сегодня. Я убиваю его через три дня. Топором. В его собственной квартире, под «Hip to Be Square» Huey Lewis and the News. Это было красиво. Это было правильно. Удары были точными, ритмичными, почти музыкальными. Его кровь разлеталась веером по белым стенам, и мне показалось, что я вижу там лица. Моё лицо. Идеальное лицо Патрика Бейтмана.
Они так и не нашли тело. Зато нашли квартиру — пустую, вымытую до блеска, пахнущую хлоркой и отбеливателем. Риелторша сказала, что здесь никто не жил годами. И я стоял в дверях, смотрел на пустые комнаты и чувствовал… ничего. Абсолютно ничего.
Потому что, видите ли, в этом и заключается истинный ужас. Не в убийствах. Не в расчлененке. А в том, что когда ты заходишь в комнату, полную трупов, и единственное, что ты чувствуешь — это раздражение от того, что ты испортил свой костюм «Валентино».
— Во мне нет настоящего «Я», — говорю я своему отражению в зеркале. — Есть только иллюзия.
Я наношу увлажняющий крем. “La Mer”. Стоит бешеных денег. Но на лице не должно быть морщин. Я выключаю свет. В комнате становится темно и тихо. Где-то в голове у меня, в самой глубине, там, где у нормальных людей находится душа или совесть, раздается слабый, едва слышный голос. Он говорит: «Ты чудовище».
Я улыбаюсь. Иду к холодильнику. Достаю кусок сыра. И съедаю его без хлеба, стоя посреди кухни, в темноте, и смотрю на отражение в стекле. Череп. Только череп. И больше никого.
— Наверное, я просто слишком много работаю, — шепчу я. — Мне нужно в отпуск.
Эта мысль успокаивает меня настолько, что я даже засыпаю. Но я знаю — завтра всё повторится заново.
КОНЕЦ.