В тот день, когда мама подарила Татьянке дырявые колготки, в городе впервые за осень выпал снег.
Он пошёл сразу после обеда — крупный, липкий, будто кто-то сверху просеивал через сито размокшую бумагу. Снег ложился на чёрные крыши, на голые ветки тополей, на скамейку у подъезда, где по привычке сидела Вера Андреевна, хотя скамейка уже давно стала мокрой и холодной.
Татьянка заметила соседку из окна кухни.
— Ты бы хоть шарф надела! — крикнула Вера Андреевна, увидев её в домашней кофте. — Или хочешь снова простудиться?
Татьянка махнула рукой и отошла от окна.
В квартире пахло жареным луком, старым пуховым одеялом и сладковатым лекарством, которым бабушка натирала колени. В комнате громко тикали часы. Дед спал в кресле, положив подбородок на грудь, а телевизор шипел серыми полосами: электричество в доме снова прыгало.
На столе лежал свёрток.
Мама принесла его десять минут назад. Положила, не снимая пальто, и сказала:
— Это тебе.
Татьянка не стала открывать сразу. Она знала: если мама говорит коротко, значит, внутри у неё что-то происходит. Мама вообще в последнее время говорила коротко — как будто каждое слово могло рассыпаться, если произнести его чуть громче.
— Откуда? — спросила Татьянка.
— Купила.
— Где?
— В магазине.
— А зачем?
Мама посмотрела на неё и улыбнулась. Улыбка вышла усталой, почти виноватой.
— Девочки в твоём возрасте сами понимают, зачем им нужны колготки.
— Мне не нужны.
— Тогда выбросишь.
После этого мама прошла в комнату к бабушке. Там они долго говорили шёпотом, хотя стены в квартире были тонкими, а Татьянка сидела на кухне и всё равно слышала обрывки:
— …не надо ей пока…
— А когда надо? Когда уже поздно будет?
— Не начинай, мама.
— Я не начинаю. Это ты всё заканчиваешь.
Татьянка развернула свёрток.
Колготки были серые, тонкие, с блеском. На носке одной ноги зияла аккуратная круглая дыра размером с монету. На второй — длинная зацепка, от которой ткань расползалась зелёной лестницей.
Она положила колготки обратно на стол и долго смотрела на них.
Первой мыслью было, что мама сошла с ума.
Второй — что это какая-то шутка.
Третьей, самой неприятной, — что мама просто не заметила.
Но мама никогда не была рассеянной. Она могла забыть поесть, могла три дня ходить в одном и том же свитере, могла заснуть сидя, однако дырку на колготках заметила бы. Мама всю жизнь замечала то, чего другие старались не видеть.
Например, когда дед пил не водку, а лекарство, разбавленное водкой. Когда бабушка плакала в ванной. Когда Татьянка возвращалась домой и слишком громко закрывала дверь.
— Надень их, — сказала мама из комнаты.
Татьянка вздрогнула.
— Что?
— Колготки. Надень.
— Они порванные.
— Я знаю.
В дверях появилась мама. Маленькая, худенькая, с мокрыми от снега волосами. Её пальто потемнело на плечах. На лице не было косметики, только две тени под глазами — такие глубокие, словно там прятались ещё одни глаза, уставшие смотреть на жизнь.
— Зачем ты мне их подарила?
Мама прислонилась к косяку.
— Потому что они твои.
— Нормальные подарки бывают?
— Бывают.
— А это что?
— Это тоже подарок.
— Дырявый.
— Не говори так.
— Как? Дырявый — это дырявый.
Мама отвела взгляд к окну.
За стеклом снег скрывал двор. Дворник Фёдор Петрович уже вышел на работу и чистил дорожку широкой лопатой. Он всегда появлялся раньше снега, дождя и рассвета — будто лично отвечал за то, чтобы город не утонул в собственной грязи. Сейчас его фигура двигалась между белыми хлопьями, и казалось, что он разгребает не снег, а чью-то жизнь.
— Надень, Татьянка, — повторила мама. — Пожалуйста.
— А если не надену?
— Тогда не надевай.
Но в голосе матери прозвучало такое отчаяние, что Татьянке стало стыдно за свою злость.
Она взяла колготки и ушла в комнату.
Татьянке было двадцать три года, но мама всё ещё называла её по-детски — Татьянкой. Это имя оставалось в квартире дольше всех остальных вещей, словно кто-то когда-то прибил его к стене и забыл снять.
В документах она была Татьяной. В булочной, где работала продавщицей, — Татьяной Сергеевной. Дед звал её Таней, когда был трезв, и Танькой — когда выпивал. Бабушка говорила «девочка», даже если просила принести ей лекарства или передвинуть шкаф. И только мама говорила: «Татьянка».
Сначала это имя ей нравилось. В детстве она думала, что «Татьянка» — это как маленькая птица или цветок. Потом, в школе, ненавидела его. Ей казалось, что в нём слышится жалость.
— Ты слишком ранимая, — сказала однажды мама.
— Я не ранимая.
— Тогда почему плачешь?
Татьянка тогда сидела на полу возле батареи и рвала старую открытку, которую ей подарил мальчик из соседнего класса. Мама не обняла её. Мама вообще редко обнимала. Она могла поставить перед дочерью тарелку горячего супа, пришить пуговицу, ночью достать градусник из-под подушки — но обнять будто не умела.
Бабушка говорила, что мама была такой с рождения.
— Её у нас подменили в роддоме, — ворчала она. — Моя дочь была смешливая. А эту принесли — молчит и смотрит.
Дед на такие слова смеялся.
— Хорошо, что не крокодила принесли.
Бабушка не смеялась. Она смотрела на маму, и в её взгляде было что-то похожее на вину.
Тогда Татьянка не понимала, почему.
Теперь ей было двадцать три, и она привыкла не задавать вопросов.
Колготки она всё-таки надела.
Дыра на носке сразу захолодила палец. Зацепка на второй ноге неприятно тянула кожу. Татьянка стояла перед зеркалом и смотрела на себя: короткие волосы, бесцветное лицо, тонкая шея. Колготки делали ноги почти прозрачными. Через дырку выглядел большой палец.
Она подумала, что выглядит нелепо.
Потом — что выглядит именно так, как чувствует себя.
— Ну? — спросила мама из коридора.
— Надела.
Мама вошла. Увидела дырку, и у неё дрогнуло лицо.
— Тебе идут.
Татьянка резко рассмеялась.
— Правда?
— Правда.
— Мама, я не маленькая.
— Я знаю.
— Тогда зачем ты это делаешь?
Мама долго молчала.
— Потому что скоро мне будет нечего тебе подарить.
Татьянка перестала смеяться.
— В смысле?
— В прямом.
— Ты уезжаешь?
— Возможно.
— Куда?
— Не знаю.
— А я?
Мама посмотрела на неё, и в этот момент Татьянка увидела, что она боится. Не за неё — за себя. Мама всегда боялась за себя, только старалась не показывать.
— Ты останешься здесь, — сказала она.
— С бабушкой и дедом?
— Да.
— А ты?
— А я разберусь.
— С чем?
Мама сняла пальто и повесила его на крючок. Под мышкой пальто была разошедшаяся строчка. Татьянка вдруг заметила, что на рукаве не хватает пуговицы, а подол забрызган грязью.
— Ты заболела? — спросила она.
— Нет.
— Врёшь.
— Не вру.
— Тогда почему говоришь так, будто прощаешься?
Мама повернулась к окну.
Там, на дорожке, Фёдор Петрович поднял голову и посмотрел на их дом. Будто почувствовал, что о нём думают. Потом снова взялся за лопату.
Булочная находилась через дорогу от старого кинотеатра, в котором уже пятнадцать лет не показывали фильмов. Вывеска над входом была красной, но буква «о» давно перегорела, и вечером слово «Булочная» превращалось в «Булчная».
Татьянка работала там шесть лет.
Она пришла после школы, потому что не поступила в институт. Потом хотела поступить ещё раз, но бабушка сломала бедро, дед устроился на ночные смены, а мама сказала:
— Не сейчас.
«Не сейчас» растянулось на годы.
Утром в булочной пахло дрожжами, корицей и мокрыми куртками. За стеклом стояли батоны, ватрушки, слойки с яблоками. Продавщица Нина Сергеевна, её напарница, считала сдачу с таким выражением лица, будто каждый покупатель лично обкрадывал её семью.
— Танька, ты чего хромаешь? — спросила она, когда Татьянка пришла на смену.
— Не хромаю.
— Колготки новые?
Татьянка застыла.
На ней были те самые серые колготки. Она надела их под рабочий халат, но дырка на носке всё равно виднелась, когда она снимала сапоги.
— Подарок, — сказала Татьянка.
— От кого?
— От мамы.
Нина Сергеевна посмотрела на дыру и хмыкнула.
— Щедрая у тебя мама.
Татьянка почувствовала, как внутри что-то сжалось.
— Она какие смогла, такие и подарила.
— Да я ничего.
— А вы сказали.
— Что сказала?
— Ничего.
В булочную вошёл мужчина в серой шапке. Он купил два батона и попросил пакет. Пока Татьянка отсчитывала сдачу, ей казалось, что Нина Сергеевна смотрит на её ноги.
На самом деле та смотрела в окно.
У входа дворник Фёдор Петрович счищал снег с крыльца. Ему было лет шестьдесят, хотя он утверждал, что сорок восемь. У него были рыжие усы, обветренные руки и походка человека, который много лет носил на себе чужую тяжесть.
Когда дверь закрылась за покупателем, он заглянул внутрь.
— Чайку нальёшь, Татьяна Сергеевна?
— Налью.
— А булочку можно?
— Можно. Только платить будете?
— А я тебе потом двор подмету.
— Вы и так его подметёте.
— Тогда ты мне булочку подаришь за красивые глаза.
— У вас глаза не красивые.
— А у тебя язык острый.
— От жизни.
Фёдор Петрович улыбнулся. Татьянка налила ему чай и положила ватрушку.
Он ел медленно, макая булку в чай.
— Дома всё плохо? — спросил он.
Татьянка подняла голову.
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что хорошие колготки люди не рвут.
— Их порвали не дома.
— А где?
— Не знаю.
— Мать подарила?
— Да.
Фёдор Петрович кивнул, как будто понял нечто важное.
— Значит, дома.
— Я же сказала — мама подарила.
— Это одно и то же.
Татьянка хотела ответить, но не нашла слов.
Фёдор Петрович доел ватрушку, поставил стакан на прилавок и вдруг сказал:
— У меня жена тоже однажды подарила мне дырявые носки.
— И что?
— Ничего. Я их выбросил.
— А она?
— А она умерла через месяц.
Татьянка не знала, что сказать.
— Простите.
— За что? Ты же не убивала.
— Я не это…
— Я понял.
Он вышел. За стеклом его спина быстро исчезла в снегу.
Вечером мама не пришла.
Бабушка сказала, что она позвонила и предупредила: задержится. Дед сидел у окна и чистил старый карманный нож, хотя давно уже нечего было чистить. Телевизор показывал певицу с блестящими глазами и слишком белыми зубами.
— Где мама? — спросила Татьянка.
— На работе, — ответила бабушка.
— У неё сегодня выходной.
— Значит, не на работе.
— А где?
— Ты что, следователь?
— Она сказала, что может уехать.
Дед перестал двигать ножом.
Бабушка посмотрела на него.
— Ах, сказала всё-таки.
— Что всё-таки?
— Ничего.
— Бабушка, что происходит?
Бабушка отвернулась и стала складывать полотенце.
Ей было семьдесят восемь. Она давно перестала красить волосы, и седина лежала на её голове белой шапкой. После перелома она ходила с тростью, но не признавала, что нуждается в помощи. В этом они с мамой были похожи: обе предпочитали погибнуть, чем попросить.
— Мама больна? — спросила Татьянка.
— Все больны.
— Не надо со мной так.
— А как с тобой надо?
— Как с человеком.
Бабушка вздрогнула.
Дед кашлянул.
— Таня, — сказал он, — мать твоя в больницу ездила.
— В какую?
— В областную.
— Зачем?
— Анализы.
— Какие?
Бабушка бросила полотенце на стол.
— Опухоль у неё.
Тишина в комнате стала плотной.
Татьянка смотрела на бабушку и не могла понять смысл услышанного. Слова были знакомыми, но не складывались в предложение. «Опухоль у неё» — будто у мамы выросла на плече лишняя пуговица.
— Где? — спросила она.
— В груди.
— Опухоль?
— Да.
— Она знает?
— Конечно, знает.
— И давно?
Бабушка молчала.
Дед положил нож на стол.
— Осенью узнала.
— Осенью? Сейчас декабрь.
— Она не хотела тебя пугать.
— Не хотела? — Татьянка засмеялась, и смех вышел хриплым. — Она не хотела меня пугать, поэтому подарила мне дырявые колготки?
Бабушка побледнела.
— Не кричи.
— Почему? Потому что ей плохо? Ей плохо, а я должна молчать?
— Танька…
— Я шесть лет работаю в этой булочной! Шесть лет! Я не поступила, потому что «не сейчас». Я не уехала, потому что бабушке нельзя одной. Я не вышла замуж за Андрея, потому что деду нужна была операция. А теперь мама заболела и решила, что я слишком глупая, чтобы мне сказать?
Дед отвернулся.
— Андрей сам не хотел жениться, — тихо сказала бабушка.
— Замолчите!
Она сама испугалась своего голоса.
В двери появилась мама.
Она стояла в пальто, с белым пакетом в руке. На лице — снег и усталость.
Никто не заметил, как она вошла.
— Татьянка, — сказала мама.
— Ты больна?
Мама закрыла дверь.
— Да.
— Почему ты не сказала?
— Хотела сказать.
— Когда? Когда станет поздно?
Мама поставила пакет на тумбочку.
— Не кричи.
— Все мне это говорят! Не кричи, не спрашивай, не уезжай, не поступай, не выходи замуж! А ты сама? Ты будешь кричать? Ты будешь спрашивать? Или просто исчезнешь?
— Я никуда не исчезаю.
— В больницу уезжаешь?
Мама не ответила.
— Вера Андреевна сказала, что видела тебя возле онкологии.
— Вера Андреевна много чего видит.
— Сколько тебе осталось?
Бабушка закрыла лицо руками.
Мама сделала шаг к дочери.
— Не говори так.
— А как говорить?
— Нормально.
— А что в этом нормального?
Мама подняла руку, будто хотела коснуться её волос, но остановилась.
Татьянка увидела эту остановку и вдруг поняла: мать боится не смерти. Мать боится прикоснуться, потому что тогда обе расплачутся.
— Я продам квартиру, — сказала мама. — Отвезу бабушку к тёте Лиде. Деда определим в пансионат. А ты…
— А я что?
— Ты уедешь.
— Куда?
— Куда-нибудь.
— Ты уже решила?
— Тебе нужно жить.
— А тебе?
— Мне тоже.
— Тогда почему говоришь так, будто меня нужно спасти от тебя?
Мама прикрыла глаза.
— Потому что я всю жизнь делала не то.
Эти слова прозвучали настолько тихо, что Татьянка почти не услышала.
— Что именно?
Мама ничего не ответила.
Она сняла пальто, прошла на кухню и начала доставать из пакета картошку, молоко, хлеб. Делала это сосредоточенно, привычно, как будто разговор закончился.
Татьянка смотрела на её тонкие пальцы.
— А колготки?
Мама замерла.
— Что?
— Почему дырявые?
Бабушка подняла глаза.
Мама опустила ладони на стол.
— Потому что я купила их себе.
— Себе?
— Да.
— И они уже были порваны?
— Нет.
— Тогда почему?
Мама долго молчала.
— Я сама их порвала.
Татьяна почувствовала, что пол под ногами становится мягким.
— Зачем?
Мама села.
— Чтобы вспомнить.
— Что?
— Каково это — хотеть нормальные.
На следующий день Татьянка пошла к Вере Андреевне.
Соседка жила этажом ниже. Её квартира всегда пахла укропом, кошачьим кормом и расплавленным пластиком. Вера Андреевна была женщиной крупной, с короткой стрижкой и тяжёлым взглядом. Ей было шестьдесят два, но она одевалась так, будто всю жизнь готовилась к тому, что ей придётся кого-то защищать.
Она открыла дверь почти сразу.
— Я знала, что ты придёшь.
— Откуда?
— У тебя лицо такое.
— Какое?
— Вопросительное.
— Мама больна.
— Знаю.
— Откуда?
— Она сама сказала.
— Когда?
— Три недели назад.
Татьянка прошла в прихожую.
— Она приходила к вам?
— Приходила.
— Что ей нужно было?
Вера Андреевна закрыла дверь.
— Села. Плакала. Потом перестала. Попросила никому не говорить.
— И вы молчали?
— А ты бы сказала?
— Я её дочь.
— Вот именно. Иногда родственникам говорить труднее всего.
Татьянка почувствовала, как внутри снова поднимается раздражение.
— Все всё знали, кроме меня.
— Не все. Бабушка знала. Дед догадался. Я знала. Врач знал.
— Прекрасно.
— Не ерничай.
— А что мне делать?
Вера Андреевна прошла на кухню и поставила чайник.
— Садись.
— Я не хочу чая.
— Я не спрашивала, чего ты хочешь.
Татьянка села.
На стене у Веры Андреевны висела фотография молодой женщины в белом платье. Женщина была похожа на неё, только улыбалась.
— Дочь? — спросила Татьянка.
— Была.
— Где она?
— В другом городе.
— Вы не общаетесь?
— Она умерла.
— Простите.
— Все вы любите это слово. Будто оно что-то чинит.
Татьянка опустила голову.
Вера Андреевна налила чай.
— Твоя мать в молодости была совсем другой.
— Бабушка тоже так говорит.
— Бабушка её сломала.
Татьянка подняла глаза.
— Что?
— Не я должна тебе рассказывать.
— А кто?
— Твоя мать.
— Она не расскажет.
— Тогда пусть так и останется.
— Вы знали её до меня?
— Я жила в этом доме ещё до твоего рождения. Мы с твоей матерью вместе работали в той самой булочной. Ещё до того, как её переделали.
— Мама работала в булочной?
— Восемнадцать лет.
Татьянка уставилась на неё.
— Почему я не знала?
— Потому что она не любила вспоминать.
Вера Андреевна отвернулась к окну.
— Она хотела стать художницей. Рисовала всё подряд: людей, дома, старух на остановках. У неё руки были золотые. Потом забеременела тобой. Твой отец исчез. Бабушка сказала, что художники — это бездельники, и устроила её в булочную. Мол, будешь стоять за прилавком, пока не поймёшь, что жизнь — не картинки.
— А мама правда хотела рисовать?
— Она и рисовала. Ночами. На обороте накладных, на обёрточной бумаге. Я видела.
— Почему бросила?
Вера Андреевна поставила чашку на стол.
— Не знаю. Может, устала. Может, сама испугалась. А может, кто-то слишком долго говорил ей, что у неё не получится.
Татьянка вспомнила маму у окна, её остановившуюся руку.
— Почему колготки?
Вера Андреевна посмотрела на её ноги.
— Она подарила тебе порванные?
— Да.
— Значит, хочет сказать.
— Что?
— Что ей больно видеть, как ты живёшь.
Татьянка вскочила.
— Я живу как могу.
— Я не обвиняю тебя.
— Все обвиняют. Бабушка — что я неблагодарная. Дед — что я слабая. Мама — что я должна уехать. Вы — что я похожа на неё.
— Ты не похожа на неё.
— Тогда почему вы так смотрите?
— Потому что она в тебе себя видит.
— А я не хочу быть её отражением!
Вера Андреевна вздохнула.
— Тогда не будь.
— Легко сказать.
— Ничего лёгкого в этом нет.
Она подошла к старому шкафу, достала коробку из-под обуви и поставила на стол.
Внутри лежали рисунки.
Татьянка увидела карандашные улицы, лица, булочную. На одном рисунке стояла девочка в коротком пальто, держа за руку женщину с длинными волосами. У девочки были огромные глаза.
— Это я? — спросила Татьянка.
— Тебе было четыре года.
— Мама рисовала?
— Да.
— Почему мне не показывали?
— Потому что она спрятала всё у меня.
Татьянка осторожно взяла рисунок.
На обороте было написано: «Татьянка и её мама. До того, как Татьянка научится уходить».
— Что это значит?
— Спроси у неё.
Мама заболела не сразу.
Сначала она стала уставать. Потом перестала подниматься на пятый этаж пешком. Потом у неё начали выпадать волосы. Она говорила, что это от шампуня, от погоды, от нервов. Татьянка верила, потому что не хотела не верить.
Первую операцию назначили на январь.
— А потом химиотерапия, — сказала мама.
Они сидели на кухне. Бабушка спала в комнате, дед ушёл в аптеку. За окном дворник чистил снег. Снег был старый, серый, с песком.
— Ты вылечишься, — сказала Татьянка.
— Возможно.
— Не «возможно». Вылечишься.
— Хорошо.
— И не надо со мной соглашаться.
— А что делать?
— Спорить.
Мама улыбнулась.
— Ты всегда хотела, чтобы я с тобой спорила.
— Я хотела, чтобы ты со мной разговаривала.
Мама опустила взгляд.
На столе лежала тарелка с мандаринами. Один был очищен наполовину.
— Я не умела, — сказала она.
— Чего?
— Быть матерью.
Татьянка усмехнулась.
— Поздновато призналась.
— Да.
— А почему ты меня так назвала?
— Как?
— Татьянкой.
— Тебе не нравится?
— Раньше не нравилось.
— Твой отец так тебя называл.
Татьянка замерла.
Об отце в семье почти не говорили. Его звали Сергеем, он работал водителем и исчез до её рождения. Бабушка говорила, что он был «человек без совести». Дед — что «всякое бывает». Мама не говорила ничего.
— Он меня видел?
— Один раз.
— Когда?
— Когда тебе было три месяца.
— И что?
— Сказал, что у него другая семья.
Татьянка посмотрела на мать.
— А ты?
— А я ничего.
— Ты любила его?
— Да.
— Он тебя бросил, а ты всё равно любила?
— Любовь не спрашивает, кто прав.
— Тогда зачем ты меня родила?
Мама закрыла глаза.
— Потому что думала, что ты спасёшь меня.
Татьянка почувствовала, как у неё перехватило дыхание.
— Я?
— Я была молодая. Мне казалось, если у меня будет ребёнок, жизнь станет настоящей. Что я перестану бояться. Что смогу рисовать, работать, уехать. Ты родилась, а страх никуда не делся.
— И я была виновата?
Мама резко подняла голову.
— Нет! Никогда.
— Но ты смотрела на меня так, будто я напоминаю тебе о нём.
— Ты напоминала мне обо мне.
— Это ещё хуже.
Мама кивнула.
— Да.
Несколько секунд они сидели молча.
За стеной бабушка что-то уронила и позвала деда. Потом всё стихло.
— Дырку ты сама сделала? — спросила Татьянка.
— Да.
— Зачем?
Мама провела пальцем по краю мандариновой кожуры.
— В день, когда узнала диагноз, я вышла из больницы и пошла в магазин. Купила колготки. Не знаю почему. Наверное, хотела купить что-то обычное. Что-то для женщины, которая вернётся домой, приготовит ужин и будет думать о мелочах.
— А потом?
— Потом в примерочной увидела себя в зеркале. И поняла, что больше не узнаю эту женщину. Она всё ещё выбирает колготки, хотя ей сказали, что внутри у неё растёт смерть.
Татьянка закрыла рот ладонью.
— Не говори так.
— Ты спросила.
— Но почему дырявые?
— Я порвала их вечером. Просто взяла ножницы. Сделала дырку. Потом ещё одну. Мне хотелось испортить что-то маленькое, потому что всё большое испортить я не могла.
— И подарила мне?
— На следующий день ты сказала, что собираешься на собеседование в художественную школу.
— Я?
— Ты не помнишь?
Татьянка замолчала.
Она действительно когда-то собиралась. В районном доме культуры набирали группу по иллюстрации. Нужно было принести несколько работ. Татьянка заполнила анкету, купила папку, даже сказала начальнице булочной, что хочет взять отгул.
Потом бабушка ночью упала в ванной.
Собеседование прошло без неё.
— Я собиралась снова, — сказала Татьянка.
— Знаю.
— Откуда?
— Ты оставила рисунок на столе.
— Почему ты не сказала?
— Потому что подумала: если сама не пойдёшь, значит, не очень хотела.
— Я ждала, что ты заставишь меня.
— Я не имела права.
— Ты мать!
— Именно поэтому.
Татьянка встала и отошла к окну.
Фёдор Петрович чистил снег возле подъезда. Рядом стояла Вера Андреевна, держа в руках пакет. Они о чём-то говорили. Вера Андреевна махнула рукой в сторону окна.
— Ты думала, что я должна сама догадаться, — сказала Татьянка.
— Я думала, что ты должна выбрать.
— А если я не умею выбирать?
— Тогда выбирай медленно.
— У меня нет времени.
Мама посмотрела на неё.
Впервые за много лет Татьянка увидела в её лице не мать, а растерянную девочку. Ту самую, из старых рисунков, которая стоит в белом пальто рядом с женщиной и ещё не знает, что однажды станет взрослой и навсегда перестанет просить помощи.
— Есть, — сказала мама. — Пока ты дышишь, есть.
Операцию перенесли на февраль.
В январе мама ещё ходила на работу, хотя все говорили, что ей нельзя. Она приходила в булочную к шести утра, стояла за прилавком, взвешивала хлеб и улыбалась покупателям. Её волосы стали совсем короткими, но она не надевала платок.
— Мне так идёт, — говорила она.
Нина Сергеевна однажды заплакала в подсобке.
— Она никогда не умела жалеть себя, — сказала Татьянка.
— А ты умеешь?
— Нет.
— Научишься. Это полезно.
Дворник Фёдор Петрович каждый день приносил маме горячий чай. Он делал вид, что случайно заходил.
— У меня термос лишний, — говорил он.
Однажды он принёс ей маленькую деревянную птичку.
— Сам вырезал.
Мама взяла птичку в ладонь.
— Она кривая.
— Зато летит.
— У неё крыло короче.
— Так она в жизни была.
Мама долго смотрела на игрушку, потом приколола её к своей сумке.
Вера Андреевна приходила по вечерам. Они с мамой сидели на кухне и вспоминали булочную. Татьянка слышала, как они смеются — по-настоящему, тихо, как женщины, которым за пятьдесят и которым наконец можно смеяться без разрешения.
— А помнишь покупателя, который каждый день покупал одну булку и требовал сдачу монетами? — спрашивала Вера Андреевна.
— Он говорил, что крупные деньги портят характер.
— А сам украл у нас кассовую ленту.
— Он её не украл. Он забыл.
— Три года забывал?
Мама смеялась, и Татьянка стояла в коридоре, слушая этот смех.
Она не знала, что у матери была жизнь до неё.
Это открытие причиняло боль.
Ей казалось, что мать должна была принадлежать только ей — как квартира, как старый шкаф, как кастрюля с трещиной на боку. А теперь выяснялось, что мама была чьей-то подругой, художницей, девушкой, которая выбирала колготки и мечтала уехать.
Татьянка почувствовала ревность к прошлому.
Потом ей стало стыдно.
За неделю до операции мама собрала вещи.
Взяла документы, тёплую кофту, зубную щётку, несколько рисунков. Дырявые колготки она попросила принести.
— Зачем? — спросила Татьянка.
— Возьму с собой.
— Они же порванные.
— Я знаю.
— В больнице тебе выдадут халат.
— Я не собираюсь их надевать.
— Тогда зачем?
Мама провела ладонью по серой ткани.
— Чтобы помнить, что страх можно порвать.
Татьянка ничего не ответила.
В ту ночь она не спала. Бабушка храпела, дед кашлял, трубы гудели. Татьянка лежала и думала, что вся её жизнь похожа на комнату, из которой вынесли мебель: вроде стены на месте, но жить невозможно.
Утром она достала из шкафа старую папку.
Там лежали её рисунки. Большинство были детскими: дом, солнце, собака, мама с длинными руками. Потом рисунки становились темнее. На них появлялись окна, лестницы, пустые комнаты. Один рисунок Татьянка сделала в семнадцать лет: женщина стоит у двери, а за дверью — чёрное поле.
Она не помнила, почему нарисовала именно так.
В булочной было тихо. Снег прекратился. Татьянка достала телефон и позвонила в дом культуры.
— Да, группа есть? — спросила она. — А можно прийти на консультацию?
Голос на другом конце ответил, что набор закончился, но можно поговорить с преподавателем.
Татьянка записала адрес.
В тот же день она сказала начальнице, что хочет уволиться.
— Ты с ума сошла? — спросила Нина Сергеевна. — Сейчас?
— Сейчас.
— А жить на что будешь?
— Не знаю.
— Вот именно.
— Я найду.
Нина Сергеевна сняла очки.
— Твоя мать знает?
— Знает.
— И что сказала?
— Сказала: «Наконец-то».
Нина Сергеевна отвернулась, будто это её обидело.
— Ну иди, — сказала она. — Только если проголодаешься, приходи.
Татьянка кивнула.
На улице её ждал Фёдор Петрович.
— Уволили? — спросил он.
— Сама ушла.
— Поздравляю.
— С чем?
— С тем, что тебя наконец уволила твоя собственная жизнь.
Татьянка посмотрела на него.
— Вы всегда так разговариваете?
— Только с теми, кто ещё может услышать.
Он взял лопату и пошёл впереди.
Двор был весь в грязном снегу. На дорожке стояли глубокие лужи. Татьянка заметила, как Фёдор Петрович чистит проход к автобусной остановке, хотя жильцы обычно ходили другой дорогой.
— Зачем вы это делаете? — спросила она.
— Чтобы люди могли уйти.
— А если они вернутся?
— Значит, будет почищено и обратно.
Маму положили в больницу в начале февраля.
Перед отъездом она долго стояла у зеркала. Надела тёмное платье, серый кардиган и дырявые колготки.
Татьянка увидела её и не сказала ни слова.
— Что? — спросила мама.
— Ничего.
— Я странно выгляжу?
— Нет.
— Дырка видна?
— Да.
— Хорошо.
— Почему хорошо?
— Пусть будет видна.
Бабушка вошла в комнату с тростью.
— Ты хотя бы в больницу могла нормальные надеть.
Мама повернулась к ней.
— А у меня есть нормальные?
Бабушка побледнела.
— Не начинай.
— Я не начинаю. Это ты всегда начинала. С того дня, как сказала, что я ничего не умею.
— Я хотела, чтобы ты была сильнее.
— Я стала.
— Разве?
— Да. Только не так, как тебе хотелось.
Дед стоял в коридоре. Он заметно постарел за последний месяц. Его руки дрожали.
— Лена, — сказал он маме, — не надо перед больницей.
— А когда надо?
Никто не ответил.
Мама взяла сумку.
Татьянка помогла ей надеть пальто. Мать была лёгкой — почти невесомой. Когда-то Татьянке казалось, что мама держит на себе весь дом. Теперь дом держал её.
У подъезда стояла Вера Андреевна. Она принесла большой пакет с яблоками.
— В больнице яблоки нельзя? — спросила мама.
— Можно. А если нельзя, будешь смотреть.
Фёдор Петрович чистил ступеньки. Увидев их, он выпрямился.
— Ну, Елена, — сказал он. — Возвращайся.
— Я постараюсь.
— Не старайся. Возвращайся.
Мама улыбнулась.
Татьянка впервые увидела, как она боится.
Не смерти. Дороги.
Вера Андреевна сжала ей локоть.
— Иди рядом.
Они дошли до машины. Мама села, закрыла дверь и опустила стекло.
— Татьянка!
— Что?
— Не выбрасывай их.
— Колготки?
— Да.
— Почему?
— Когда-нибудь поймёшь.
Машина уехала.
Татьянка стояла на снегу, пока красные огни не исчезли за углом.
В больнице мама провела три недели.
Операция прошла тяжело, но врачи сказали, что есть надежда. Татьянка приезжала каждый день. Она привозила суп, книги, чистые носки. Однажды принесла альбом и карандаши.
— Зачем? — спросила мама.
— Рисуй.
— Я давно не рисовала.
— Начни.
— Я не умею.
— Вера Андреевна сказала, что умеешь.
— Вера Андреевна много чего говорит.
Мама взяла карандаш.
Сначала рука дрожала. Потом линия стала увереннее.
Она нарисовала окно. За окном — двор, снег, лопату, маленькую фигуру дворника.
— Это Фёдор Петрович? — спросила Татьянка.
— Он слишком сутулый.
— Значит, он.
Мама улыбнулась.
Потом нарисовала булочную. Красную вывеску с перегоревшей буквой. Нину Сергеевну, сердитую и добрую. Веру Андреевну в молодости. Бабушку с поднятым пальцем. Деда у окна.
На последнем листе появилась девочка в дырявых колготках.
— Это я?
— Да.
— Почему я стою босиком?
— Ты не босиком. У тебя колготки.
— Они порваны.
— Значит, не босиком.
— А что у меня в руках?
Мама посмотрела на рисунок.
— Дорога.
На бумаге действительно была дорога — тонкая, извилистая, уходящая за край листа. Девочка держала её, как ленту.
— Можно мне этот рисунок?
— После моей смерти.
Татьянка подняла глаза.
— Не говори так.
— Хорошо. После выписки.
— Так лучше.
Мама положила карандаш.
— Татьянка, если я не…
— Не надо.
— Послушай.
— Я слушаю.
— Если я не поправлюсь, ты не оставайся здесь из-за меня.
— Я не останусь.
— Пообещай.
— Не обещаю.
— Почему?
— Потому что ты сама говорила: выбирать нужно медленно.
Мама улыбнулась.
— Упрямая.
— В тебя.
— Нет. В бабушку.
За дверью кто-то громко засмеялся. По коридору прокатили тележку с посудой. Жизнь продолжалась, не спрашивая, удобно ли это.
— Я боялась тебя, — сказала вдруг Татьянка.
Мама нахмурилась.
— Меня?
— Да. Что стану такой же. Что проживу жизнь и потом обнаружу, что у меня ничего своего нет.
— У тебя есть ты.
— Я не знала, где её искать.
— И нашла?
Татьянка посмотрела на рисунок.
— Кажется.
Мама протянула руку.
Татьянка положила в неё свою.
Это было первое настоящее объятие между ними за много лет — не руками, а всей тяжестью тела. Мама прижалась лбом к её плечу и заплакала. Татьянка гладила её по спине, чувствуя под пальцами тонкие косточки.
Она хотела сказать: «Я здесь».
Но эти слова показались слишком маленькими.
Поэтому она просто держала мать.
В марте мама вернулась домой.
Она была слабой, носила платок и ходила медленно. Бабушка перестала командовать. Дед научился готовить кашу и даже однажды пересолил суп, после чего сказал, что это «мужской рецепт».
Вера Андреевна приходила каждый день, но больше не давала советов. Она сидела рядом с мамой и вязала длинный красный шарф, который, судя по всему, предназначался не одному человеку, а целой семье.
Фёдор Петрович расчистил во дворе старую клумбу. Под снегом нашлись сухие стебли прошлогодних цветов.
— Что там будет? — спросила Татьянка.
— Увидим весной.
— А если ничего не вырастет?
— Тогда посадим другое.
Татьянка начала ходить в дом культуры. Преподаватель сказал, что она поздно пришла, но не настолько, чтобы всё потерять. По вечерам она рисовала. Сначала плохо. Потом лучше.
В булочную она иногда заходила за хлебом. Нина Сергеевна каждый раз делала вид, что сердится.
— Голодная художница пришла?
— Художницы тоже едят.
— Только не за мой счёт.
— Запишите.
— У тебя и так вся жизнь в долг.
Татьянка улыбалась.
Однажды она спросила:
— А мама правда была хорошей продавщицей?
— Плохой.
— Почему?
— Она всё время смотрела в окно.
— А вы её не ругали?
— Ругала. Она всё равно смотрела.
— Что там было?
Нина Сергеевна пожала плечами.
— Может, дорога.
В апреле во дворе зацвели первые цветы.
Мама сидела на лавочке, завернувшись в красный шарф. Он оказался таким длинным, что один конец волочился по земле. Рядом сидела бабушка. Они молчали.
Дед чинил табуретку, хотя табуретка была целой.
Вера Андреевна принесла пирог из булочной — Нина Сергеевна передала.
Фёдор Петрович подметал дорожку.
Татьянка пришла с папкой рисунков.
— Покажешь? — спросила мама.
— Потом.
— А сейчас?
— Сейчас хочу спросить.
— Спрашивай.
— Ты жалеешь, что родила меня?
Мама посмотрела на двор.
— Нет.
— Даже если бы могла начать сначала?
— Я бы сначала пошла учиться рисовать.
Татьянка улыбнулась.
— А потом?
— Потом встретила бы тебя.
— А если бы не встретила?
— Я бы всё равно тебя нашла.
Это было не совсем ответом, но Татьянке хватило.
Она достала из кармана маленький пакет.
— Что это? — спросила мама.
— Подарок.
Внутри лежали новые колготки — чёрные, плотные, без единой зацепки.
Мама взяла их и рассмеялась.
— Ты серьёзно?
— Да.
— Они нормальные.
— Именно.
— А дырки где?
— Ни одной.
Мама прижала пакет к груди.
— Спасибо.
— Только не выбрасывай старые.
— Не выброшу.
— Я тоже не выбросила.
— Где они?
Татьянка достала из папки рисунок.
На нём была нарисована девочка. На одной ноге — дырявый носок, на другой — гладкая ткань. Девочка стояла посреди дороги, которая делилась на две полосы. Вдали виднелась булочная, за ней — дома, а ещё дальше — большое светлое пространство без стен.
Внизу Татьянка написала: «Подарок».
Мама долго смотрела на рисунок.
— Ты поняла? — спросила она.
— Не всё.
— Этого достаточно.
Фёдор Петрович остановился с метлой.
— Ну что, художница, далеко собралась?
— Далеко.
— Пешком?
— Сначала пешком.
— Тогда дорогу тебе расчистим.
Он взял метлу и провёл ею по дорожке. Под сухими листьями показалась чёрная земля.
Бабушка вдруг сказала:
— Елена.
Мама повернулась.
— Я была неправа.
Дед перестал чинить табуретку.
Вера Андреевна замерла с ножом над пирогом.
Бабушка с трудом поднялась.
— Я хотела, чтобы ты была сильной, — сказала она. — А сделала так, что ты боялась быть живой.
Мама смотрела на неё молча.
— Прости, — сказала бабушка.
Слово повисло между ними, маленькое и хрупкое. Никто не знал, достаточно ли его.
Мама протянула руку.
Бабушка шагнула ближе. Они обнялись неловко, трезво, поздно. Но всё-таки обнялись.
Дед отвернулся и стал смотреть на небо.
Вера Андреевна разрезала пирог.
— Вот, — сказала она. — Теперь можно есть.
Они сидели во дворе, ели сладкий пирог и говорили о пустяках. О погоде. О ценах. О том, что Фёдор Петрович опять посадил цветы не там, где нужно.
Мама иногда смеялась и быстро уставала. Тогда Татьянка держала её за руку.
Весна наступала медленно. Снег уходил неохотно, оставляя после себя грязь, ямы и ржавые жестянки. Но под землёй уже начиналась другая работа — та, о которой никто не мог судить по поверхности.
Вечером Татьянка поднялась в квартиру и достала из шкафа серые колготки.
Она аккуратно сложила их и положила в папку с рисунками.
Дырявый носок больше не казался ей знаком бедности или стыда. Это была трещина, через которую однажды проник воздух.
Мама подарила ей не колготки.
Она подарила ей собственный страх — порванный, изношенный, честный. И вместе с ним разрешение не быть чьим-то продолжением.
Татьянка надела новые чёрные колготки, взяла папку и вышла из дома.
У подъезда Фёдор Петрович подметал дорожку. Вера Андреевна стояла рядом и ругала его за то, что он слишком много работает. Из окна второго этажа бабушка звала деда пить чай. Мама смотрела вниз и махала рукой.
Татьянка пошла к остановке.
За спиной остался дом, булочная, двор и все люди, которые слишком долго любили друг друга молча.
Впереди была дорога.
На этот раз она не боялась, что у неё кончится ткань.
