Она вошла в комнату, ещё не зная, как вести себя в новом качестве. Дверь за спиной закрылась с тихим, почти неслышным щелчком, и этот звук отделил её от всех прежних дней, от дортуаров Ловуда, от учительского стола, от тихой жизни в Мортоне, где она учила чужих детей и старалась не думать о прошлом. Теперь она была женой. Женой человека, который стоял у окна в другом конце комнаты и смотрел в темноту ночного сада, словно тоже не решаясь обернуться.
Свечи в канделябрах горели ровно, без копоти. Их свет падал на тёмно-красный ковёр, на резные столбики кровати под балдахином, на её собственные руки, сложенные на коленях, когда она присела на краешек кресла у туалетного столика. Платье из тонкой белой ткани, выбранное миссис Фэйрфакс ещё до отъезда из Торнфильда, казалось слишком лёгким для этого часа, хотя в комнате было тепло. Джейн смотрела на свои пальцы и думала о том, что впервые в жизни на ней нет ни передника, ни капора, ни строгого серого платья, которое она носила так долго, что оно стало почти частью её тела. Она чувствовала себя странно обнажённой, хотя на самом деле была одета с ног до головы. Дело было не в ткани, а в том, что всё это значило.
— Ты не подойдёшь к огню? — раздался его голос.
Он повернулся. В неверном свете свечей его лицо казалось почти прежним — то же упрямое чело, тот же волевой разрез рта, та же короткая тёмная грива, в которой теперь проглядывали серебряные нити. Но что-то в нём изменилось. Джейн заметила это ещё в церкви, когда произносила слова клятвы под тихое эхо каменных сводов. Тогда он стоял рядом, высокий, собранный, и рука его, лежавшая на её ладони, была спокойна и тверда, как корень старого дуба. А теперь он смотрел на неё иначе — не как на гувернантку, не как на маленькую подругу, не как на предмет спора с судьбой, а как на то, что принадлежит ему навсегда, и от этого взгляда у неё перехватывало дыхание.
— Подойду, — ответила она тихо и встала.
Они встретились посреди комнаты, где свет свечей пересекался с полосой лунного света, падавшей из окна. Снаружи, за стенами Ферндина, как она мысленно уже называла этот небольшой старый дом, подаренный им судьбой после всех бед, шумел ветер в деревьях. Где-то далеко, может быть за милю, начинались пустоши, поросшие вереском и колючим дроком. Но здесь, в этой комнате, не было ни пустошей, ни ветра, ни прошлого. Было только пространство между ними, маленькое, как расстояние между двумя ударами сердца, и огромное, как всё, что им ещё предстояло узнать друг о друге.
— Я всё думаю, — начал Эдвард негромко, — что если бы кто-нибудь сказал мне год назад, что в эту ночь я буду стоять в собственном доме рядом с собственной женой и не знать, что ей сказать, я бы рассмеялся этому человеку в лицо. А теперь я стою и молчу.
— Разве это плохо? — спросила Джейн. — Молчание бывает красноречивее многих слов.
— О, это очень похоже на тебя. — Он улыбнулся, но улыбка вышла невесёлой. — Всегда находишь способ перевернуть фразу так, чтобы из неё получился урок. Но я не школьник, Джейн. И сегодня я хочу слышать не проповедь, а твой голос. Просто голос. Скажи мне что-нибудь.
Она подняла глаза. Тёмная повязка, которую он теперь носил, закрывала половину лица, но другая половина, с тяжёлым подбородком и плотно сжатым ртом, была как открытая страница книги, написанной на языке, который она изучала всю жизнь. Она видела на ней и усталость, и упрямство, и ту неистребимую гордость, которая не покидала его даже в самые страшные дни. И поверх всего этого — нежность, такую неумело-неловкую, что она резала сердце острее всякой боли.
— Я скажу тебе то, что поняла сегодня утром, — проговорила она медленно. — Ты называл меня своей маленькой подругой, своим жаворонком, своей феей. Но сегодня, когда священник спросил меня, беру ли я тебя в мужья, я подумала не о тех словах. Я подумала о другом. О том, что теперь, когда я говорю тебе «да», я впервые в жизни отвечаю не за себя одну. Я отвечаю за тебя. И за всё, что будет дальше. Мне показалось, что это очень серьёзное «да». Самое серьёзное из всех, что я произносила.
Он взял её за руку. Его пальцы были тёплыми, но слегка вздрагивали, и она накрыла его ладонь своей второй рукой, чтобы унять эту дрожь. Ей хотелось сказать ещё многое: о том, как она боялась, что не сможет быть ему хорошей женой из-за своей неловкости и прямолинейности; о том, что её тело, привыкшее к скромной пище и холодным утренним умываниям, казалось ей некрасивым и угловатым; о том, что любовь для неё всегда была чувством, живущим скорее в мыслях, чем в теле. Но слова застревали в горле, и она позволила себе просто стоять рядом с ним, глядя на переплетение их рук.
— Знаешь, что я подумал, когда мы выходили из церкви? — заговорил он. — Я подумал: «Вот она идёт рядом, моя Джейн, и больше никто на свете не имеет права назвать её гувернанткой миссис Фэйрфакс или племянницей мистера Риверса. Она — миссис Рочестер. И это имя теперь значит больше, чем все титулы, которые были у моей семьи за последние триста лет».
— Но я так мало принесла тебе, — возразила она. — Ни приданого, ни связей, ни красоты. Ты получил лишь меня саму, а это очень небольшой дар.
— Небольшой? — Он негромко рассмеялся, и в этом смехе ей послышалось что-то от прежнего Торнфильдского хозяина, когда он бывал в добром расположении духа и поддразнивал её за чтение слишком серьёзных книг. — Ты принесла мне целый мир, который без тебя оставался немым и пустым. Ты знаешь, как я жил эти месяцы после пожара? Я сидел в темноте и слушал, как капли дождя стучат по подоконнику. Я не мог видеть ни книг, ни картин, ни лиц. Но я слышал твой голос. Не наяву — в памяти. И этот голос был единственным, что удерживало меня от отчаяния. А теперь ты стоишь здесь, и я могу дотронуться до тебя, и это кажется мне чудом, куда большим, чем всё, что творится в церковных легендах.
Джейн почувствовала, как жар приливает к её щекам. Она была благодарна полутьме, скрывавшей краску смущения, но тут же устыдилась этой мысли: он не видел её румянца в любом случае, и в этом было что-то до боли трогательное и вместе с тем пугающее. Она никогда не считала свою внешность достойной внимания, и в этом смысле слепота Эдварда как будто освобождала её от старого страха. Но одновременно она понимала, что он воспринимает её теперь иначе — через прикосновения, через голос, через то, как скрипят половицы под её шагами и как шуршит ткань платья при каждом движении. Ей предстояло научиться говорить с ним на этом новом языке.
— Подойди ближе, — попросил он.
Она сделала полшага, и теперь её плечо почти касалось его груди. Он поднял свободную руку и осторожно, как человек, который не хочет сломать что-то хрупкое, коснулся её лица. Пальцы прошлись по виску, по скуле, по линии подбородка. Прикосновение было лёгким, почти щекочущим, и Джейн замерла, боясь вздохнуть. Ей казалось, что она впервые узнаёт, какова на ощупь собственная кожа, — через его прикосновение она чувствовала себя иначе, словно обретала контуры, о которых раньше не подозревала.
— Ты дрожишь, — заметил он.
— Мне холодно. То есть нет, не холодно. Я не знаю, что со мной.
— И это честно. — В его голосе слышалась усмешка, но не обидная, а тёплая. — Ты никогда не умела лгать. Даже в мелочах. Помнишь, как я спросил тебя когда-то, красива ли я, и ты ответила, что нет? Тогда я был почти оскорблён. А теперь благодарю Бога за эту невозможность солгать. По крайней мере, я всегда буду знать, что рядом со мной стоит единственный человек в Англии, который говорит правду.
— Ты хочешь, чтобы я и сегодня говорила правду? — спросила она, и голос её прозвучал тише, чем ей хотелось бы.
— Сегодня особенно.
Она помолчала, подбирая слова. В её душе смешивались два чувства: благоговение перед серьёзностью момента и странное, почти ребяческое желание спрятаться. Она привыкла быть сильной, стойкой, рассудительной. Бедность и сиротство научили её не ждать чудес, а рассчитывать только на себя. Но сейчас от неё требовалось нечто совсем другое — не сила, а мягкость, не рассудок, а доверие. И это было труднее всего.
— Я скажу тебе то, о чём не говорила никогда, — начала она. — Меня учили, что женщина должна быть скромной и не выставлять напоказ свои чувства. В Ловуде мисс Темпл говорила, что страсть — это огонь, который следует гасить, а не раздувать. И я долго верила этому. Но когда впервые увидела тебя в Торнфильде, когда ты сидел у камина с этой собакой у ног и смотрел на огонь так, будто воевал с целым миром, я почувствовала — не знаю, как объяснить — что во мне зажглась спичка. Маленькая, робкая, но она горела. И сколько бы я ни твердила себе, что между нами ничего не может быть, пламя не гасло. Я носила его в себе все эти месяцы, все годы. И теперь, когда мы наконец вместе, мне страшно не от того, что я не люблю тебя. Я люблю. Мне страшно от того, как сильно это чувство. Оно больше меня. Оно больше всего, чему меня учили.
Он слушал, не перебивая. Его рука легла ей на плечо, и это прикосновение было как якорь, брошенный в тёмную воду. Джейн почувствовала, как дрожь понемногу утихает, уступая место спокойной решимости. Она подумала о том, что после всех испытаний — голода, одиночества, бегства через пустоши, ледяных ночей и отчаянной борьбы за кусок хлеба — она наконец может позволить себе просто быть рядом с человеком, который не требует от неё ничего, кроме правды.
— Иди сюда, — сказал он и повёл её к кровати.
Они сели рядом на край, и балдахин отбросил на их лица глубокую тень. Джейн слышала, как бьётся её сердце — неровно, с перебоями, словно птица, впервые пробующая воздух. Эдвард наклонился и коснулся губами её волос, и это прикосновение было таким бережным, что у неё защипало в глазах. Она вспомнила, как он когда-то говорил ей, что хотел бы привязать её к своему сердцу цепью из роз и чтобы никакая сила не разорвала эту связь. Тогда эти слова показались ей красивой метафорой. Теперь она понимала их буквально.
— Ты не жалеешь? — спросил он вдруг. — Что выходишь за человека, который наполовину разрушен? Который видит только темноту и угадывает твоё лицо на ощупь?
— Ты видишь больше многих зрячих, — ответила она, поворачиваясь к нему. — И потом, я никогда не выбирала тебя за твои глаза. Хотя, признаться, они всегда меня смущали. В них было слишком много огня.
— А теперь огонь остался?
— Да. Только теперь он не обжигает, а греет. Как угли в камине поздней ночью.
Он усмехнулся и провёл рукой по её спине. Ткань платья была тонкой, и сквозь неё она чувствовала тепло его ладони, отчего по всему телу разливалось странное, тревожно-сладостное томление. Ей казалось, что комната наполнилась тихим звоном, как будто воздух дрожал от напряжения. Она заставила себя дышать медленно и ровно, но лёгкие, казалось, забыли, как это делается.
— Расскажи мне, что ты видишь сейчас, — попросил он. — Я так давно не видел комнат, в которых живу. Опиши всё: свет, мебель, тени. Будь моими глазами, Джейн.
Она огляделась. В оконных рамах темнело ночное небо с редкими, вымытыми звёздами. Свечи на столике догорали, и два огарка уже накренились, роняя капли воска на медную подставку. Дальний угол комнаты прятался в сумраке, но можно было разглядеть контуры высокого шкафа с деревянной резьбой и маленького столика у стены, на котором кто-то из слуг оставил кувшин с водой и белое полотенце. Пахло воском, сухим лавандовым мылом и едва уловимо — ночным воздухом, проникавшим через приоткрытую створку окна.
— Горит пять свечей, — начала она негромко, — и свет от них жёлтый, домашний. Он ложится на кровать, и тени от балдахина качаются, как ветви. Окно открыто ровно настолько, чтобы впускать запах мокрой травы. За ним чернота, но не страшная, а мягкая, бархатная. Если всмотреться, можно увидеть, как далеко, на холме, мигает огонёк — наверное, в каком-нибудь фермерском доме. А здесь, в комнате, всё очень простое, но добротное. Мне кажется, этот дом построен для того, чтобы в нём жить, а не выставлять напоказ. Совсем как наша с тобой жизнь.
Он слушал, слегка наклонив голову, и на его лице появилось выражение сосредоточенности, какое бывает у человека, слушающего музыку, которую любит и знает наизусть. Потом он сказал:
— Ты умеешь рассказывать так, что я почти вижу. Продолжай.
— На столе, слева от кровати, лежит моя щётка для волос — простая, деревянная, с вытертой ручкой. Рядом твои часы, которые ты забыл снять. Они тикают очень тихо, но в тишине я различаю. Пол выстлан красноватым ковром с тёмным узором, а у окна стоит кресло с высокой спинкой. В нём, если приглядеться, видно вмятину от подушки — ты, верно, сидел там сегодня вечером, до того как я вошла.
— Сидел, — подтвердил он. — Слушал, как ты ходишь по дому. Пытался угадать по шагам, волнуешься ли ты.
— И как, угадал?
— Ты поднималась по лестнице три раза, прежде чем решилась войти. Первый раз дошла до середины и вернулась. Второй раз остановилась у поворота. А на третий раз, я слышал, ты коснулась рукой перил и замерла. Должно быть, считала до десяти.
Она рассмеялась — тихо, почти беззвучно, и этот смех удивил её саму. Она и не заметила, как напряжение, державшее её в тисках весь вечер, стало понемногу отпускать. Рядом с ним ей становилось легче. В этом был парадокс: человек, столько раз пугавший её своей бурной страстностью, теперь успокаивал её одним своим присутствием, как будто самоё его дыхание задавало ей ритм.
— Теперь твоя очередь, — сказала она. — Расскажи мне, что ты чувствуешь.
Он долго молчал. Потом поднял её руку и прижал к своему лицу, к тому месту, где под повязкой находились закрытые веки. Она ощутила, как слабо дрогнули его брови, как тёплая кожа подалась под солёной от неё ладонью. Ей показалось, что она держит не руку, а самую суть этого человека — израненную, но не сломленную.
— Я чувствую, — заговорил он медленно, — что страшно устал. Не от лет и не от болезни. Я устал от того, что всю жизнь носил в себе звериное желание обладать, но не умел любить. Я устал от своей гордости, которая мешала мне видеть то, что было рядом. А теперь я чувствую, что эта усталость понемногу растворяется. В твоей руке есть что-то такое, от чего мне становится спокойно. Как будто ты держишь меня за то, за что меня никто никогда не держал.
Она не нашлась, что ответить. Слова были бы слишком грубым инструментом для этой минуты. Вместо ответа она придвинулась ближе и положила голову ему на плечо. Ткань его сюртука пахла шерстью и слабым запахом табачного дыма — след вчерашней трубки, которую он курил после ужина, сидя у камина. Она вдохнула этот запах, и он показался ей запахом дома, хотя ни один из её прежних домов никогда так не пах.
— Я не буду торопить тебя, — сказал он. — Между нами впереди целая ночь. И много ночей после неё. Если хочешь, просто посидим и поговорим. Если устанешь — ложись, а я посижу рядом. Мне всё равно, как пройдёт эта ночь, лишь бы ты была здесь.
— А если я скажу, что не устала? — спросила она.
— Тогда я скажу, что ты, как всегда, пытаешься быть сильнее, чем нужно.
Она почувствовала, как уголки её губ дрогнули в улыбке. Он знал её лучше, чем она сама. И в этом знании была какая-то странная, почти пугающая полнота, как будто он разобрал её на составляющие и собрал заново, но с тех пор она стала целее, чем раньше.
— Тогда скажи мне, — попросила она, — что ты хотел бы сделать, если бы мог видеть меня сейчас.
Он повернулся к ней, и его рука снова нашла её лицо. Пальцы прошли по лбу, по переносице, по щекам, по окраинам губ. Прикосновение было таким внимательным, как будто он читал невидимый шрифт.
— Я хотел бы посмотреть, как краснеют твои щёки, когда я говорю то, что говорю. Хотел бы увидеть, как твои волосы рассыпаются по подушке. Хотел бы увидеть твои глаза в этот самый момент — я знаю, что в них должно быть что-то особенное. Ты всегда смотришь так, будто видишь человека до самого дна. Мне не хватает этого взгляда. Но зато у меня есть твой голос. И твоё дыхание. И твоя дрожь, которую ты так плохо умеешь скрывать.
Она резко выдохнула, и он услышал этот выдох.
— Вот, — сказал он. — Та самая дрожь.
— Мне нечем ответить на это, — призналась она.
— И не нужно. Впервые в жизни я не жду от тебя остроумного ответа. Просто будь рядом. Этого довольно.
Он наклонился и поцеловал её. Первый поцелуй был осторожным, почти вопросительным, но в следующее мгновение стал глубже, настойчивее, и Джейн ответила на него с такой готовностью, которой сама не ожидала. Голова закружилась, будто она слишком долго смотрела вниз с высокой скалы. Она вцепилась пальцами в лацканы его сюртука, и ей показалось, что она снова слышит тот далёкий голос, который когда-то звал её через пустоши. Только теперь голос был не вдали, а внутри неё, и он повторял одно и то же: здесь, здесь, здесь.
Потом она помнила всё как вереницу коротких, ярких картинок, сменяющих друг друга, будто страницы книги, листаемые чьей-то торопливой рукой. Вот Эдвард распускает завязки её платья, и ткань сползает с плеч, освобождая их от вечерней прохлады. Вот она помогает ему снять сюртук, а затем жилет, и её пальцы слишком неуклюжи для этих пуговиц, и он улыбается, накрывая её ладонь своей. Вот они лежат рядом поверх покрывала, и лунный свет пробивается сквозь занавески, рисуя на стене длинные полосы, похожие на клавиши невидимого инструмента. Вот он что-то шепчет ей на ухо — слова, похожие на заклинание, и она не все разбирает, но каждое согревает как горячий глоток пряного вина.
Она узнавала его тело на ощупь, как незрячая. Плечи, ещё сохранившие силу, несмотря на все недуги…