Жесткие руки моей любимой мамы: Криминальный трагический роман

Ника возвращается в квартиру матери после её внезапной смерти — якобы от сердечного приступа. Разбирая вещи, она находит старый дневник, фотографии и кассету. Постепенно перед ней раскрывается страшная правда: её мать, любимая всеми воспитательница детского сада Лариса Дмитриевна, могла быть убийцей. И первым, кого она забрала, был отец Ники. Эта криминальная драма показывает, что самое жуткое чудовище — то, кто обнимает тебя перед сном.

Жесткие руки моей любимой мамы: Криминальный трагический роман. Здесь вы узнаете, как выглядит любовь, уничтожающая всё на своём пути. Приготовьтесь к истории дочери, осознавшей слишком поздно, что её мать была монстром. В этой криминальной драме, разворачивающейся в квартире на окраине Твери, вас ждут воспоминания и кровь.

«Она мыла мне голову тёплой водой и говорила, что я её солнышко. А потом вытирала руки о полотенце и шла убивать. Я никогда не замечала разницы.»


Квартира пахла лекарствами и засушенными цветами. Я стояла в прихожей с ключами в руке и не могла войти — как будто там, за дверью, всё ещё была она. Лариса Дмитриевна. Мама. Полгода прошло, а запах не выветрился — она всегда держала в шкафу пучки сухой лаванды, «чтобы дышать спокойно». Дышать спокойно. Теперь я понимаю, что это значило.

Я приехала из Москвы на два дня. Разобрать вещи, продать квартиру, поставить точку. Простая задача. Я даже взяла билет обратно — на воскресенье, вечерний. Чтобы не задерживаться. Чтобы не оставаться с ней наедине дольше, чем нужно. С мёртвой — не страшно. Страшно с той, которая жила здесь тридцать лет и оставила после себя столько тишины, что она давит на уши.

Я вошла. Свет не включала — из окон падало серое утро, достаточно, чтобы видеть. Гостиная: диван, сервант, телевизор. На серванте — фотографии. Я, семь лет, с бантом. Я, двенадцать, с собакой. Мама, молодая, в белом халате, с улыбкой, от которой у всех вокруг становилось теплее. «Лариса Дмитриевна — золотой человек», — говорили соседи. «Лариса Дмитриевна — ангел», — говорили родители детей из её группы. Я тоже так говорила. Пока не выросла.

Начала с кухни. Там было проще — банки, крупы, старая посуда. Всё это можно было выбросить без сожалений. Я открыла шкаф над плитой. Там, за банками с солью и содой, стояла жестяная коробка из-под печенья. Я знала её с детства — мама говорила, что там пуговицы. Я не верила, но не лезла. Теперь я сняла крышку.

Пуговиц не было. Были письма. Сложенные в аккуратные стопки, перевязанные чёрной ниткой. И кассета — старая, кассетная, с наклейкой, на которой маминым почерком было выведено: «Не слушать». Я, конечно, послушала. Позже. Когда нашла магнитофон в кладовке. Но сначала — письма.

Первое было от мужчины по имени Аркадий. Дата — июль 1998 года. Мне тогда было пять. Я не помню Аркадия. Я вообще не помню никого из маминых мужчин — они приходили и уходили, как поезда, и я привыкла не запоминать их лиц. Но этот, Аркадий, писал много. «Ларочка, я не могу так больше. Ты либо уходишь от него, либо я ухожу навсегда». «Ларочка, я люблю тебя, но я не могу быть третьим в твоей жизни». «Ларочка, если ты не ответишь до пятницы, я приеду сам».

Он приехал. Я помню тот вечер — смутно, как сквозь мутное стекло. Мне было пять. Я лежала в кровати, и слышала голоса на кухне. Мама говорила тихо. Мужской голос — громко. Потом что-то упало. Потом стало тихо. Утром я вышла на кухню. Мама мыла пол. Пол был чистый. Она улыбнулась и сказала: «Солнышко, ты чего встала так рано? Иди поспи». Я пошла. Я всегда шла, когда она так говорила. Потому что когда она так говорила — значит, всё хорошо. Значит, можно не бояться.

Аркадий больше не приезжал. Я не спрашивала. Дети не спрашивают. Дети просто живут дальше.

Второе письмо было от женщины. Подпись — «Твоя сестра Ольга». Дата — март 2001 года. «Лара, я знаю, что ты сделала. Я всё видела. Если ты не скажешь отцу, я скажу сама». Я не знала, что у мамы была сестра. Она никогда о ней не говорила. Она говорила: «У меня никого нет, кроме тебя, солнышко. Мы с тобой одни на всём свете». Я верила. Потому что она плакала, когда говорила это. А я не могла видеть, как она плачет. Я делала всё, чтобы она не плакала. Я мыла посуду. Я убирала в комнате. Я получала пятёрки. Я была идеальной дочерью, потому что знала: если я не буду идеальной, она заплачет. А если она заплачет — я умру.

Ольга исчезла. Я не знаю, что с ней случилось. Я нашла в коробке ещё два письма от неё — но они были нераспечатанные. Мама их не читала. Или читала и запечатала обратно. Я не знаю. Я не хочу знать.

Третье письмо. От отца. Дата — август 2003 года. Мне десять. Я помню тот август. Я помню, как отец уехал «в командировку» и не вернулся. Мама сказала: «Он нас бросил». Я плакала три дня. Потом перестала. Потому что мама сказала: «Не плачь. Он не стоит слёз». Я поверила. Я всегда верила.

Письмо было коротким. «Лара, я знаю всё. Я заберу Нику. Я не оставлю её с тобой». Больше ничего. Ни подписи, ни даты. Просто эти две строчки. На обороте — маминой рукой: «Он не заберёт».

Он не забрал. Он умер через неделю. Инфаркт. Так сказали. Мне не разрешили поехать на похороны. Мама сказала: «Тебе не нужно это видеть, солнышко. Я сама». Она вернулась вечером, уставшая, с красными глазами. Я подумала: она плакала. Теперь я думаю: она устала. Устала притворяться.

Я сидела на полу кухни, среди писем, и не могла дышать. Всё, что я знала о своей жизни, рассыпалось. Каждая фраза, каждое воспоминание — всё было ложью. Мама, которая пела мне колыбельные. Мама, которая водила меня в цирк. Мама, которая говорила: «Ты моё солнышко, я никому тебя не отдам». Она не отдала. Она убила тех, кто хотел меня забрать.

Я нашла магнитофон в кладовке. Старый, кассетный, с кнопками, которые заедают. Я вставила кассету. Нажала «play». Сначала был шум — шипение, треск. Потом голос. Мамин. Но не тот, который я знала. Тот был спокойный, тёплый, мягкий. Этот был холодный. Ровный. Без эмоций. Как будто она читала список покупок.

«Я, Лариса Дмитриевна Соколова, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, заявляю: я убила своего мужа, Виктора Соколова, путём введения ему в кровь токсина. Я сделала это, потому что он хотел забрать мою дочь. Я убила свою сестру Ольгу, потому что она знала слишком много. Я убила Аркадия Пестова, потому что он угрожал рассказать о моей сестре. Я не раскаиваюсь. Я делала это ради своей дочери. Я делала это, чтобы она была счастлива. Если кто-то найдёт эту запись — знайте: я люблю свою дочь больше всего на свете. Всё, что я делала, я делала для неё».

Запись закончилась. Я сидела на полу и смотрела на магнитофон. Внутри было пусто. Не боль, не гнев, не ужас. Просто пустота. Как будто из меня вынули душу и оставили только оболочку.

Мне было тридцать. Я выросла. Я стала психологом. Я работала с людьми, которые пережили насилие. Я учила их прощать. Я говорила им: «Ваши родители были сломаны. Они делали то, что умели. Вы не обязаны их прощать, но вы можете понять». Я говорила это сотни раз. Разным людям. С разными историями. И ни разу не подумала, что однажды мне придётся сказать это себе.

Я не могла понять. Не могла. Мама убивала. Хладнокровно. Расчётливо. Она продумывала, как отравить мужа, как избавиться от сестры, как замести следы. Она смотрела мне в глаза и говорила: «Я люблю тебя». И в этот момент она врала. Или не врала. Я не знаю. Может, она действительно любила меня. Может, именно эта любовь и делала её чудовищем. Она любила меня так, что готова была убивать. Она любила меня так, что я стала причиной трёх смертей. Я не просила. Я не хотела. Но это было так.

Я вспомнила её руки. Тёплые, мягкие, с коротко стриженными ногтями. Эти руки мыли меня в ванной. Эти руки завязывали мне банты. Эти руки гладили меня по голове, когда я болела. Эти же руки вводили токсин в кровь отца. Эти же руки душили сестру. Эти же руки убивали. Я не могла поверить. Но я знала: это правда. Мама никогда не врала в этом дневнике. Дневник был для себя. А для себя не врут.

Я нашла в коробке ещё одну вещь. Фотографию. Чёрно-белую, старую. На ней — молодая женщина, похожая на маму, но с другим лицом. Мягче. Добрее. На обороте — подпись: «Ольга. 1995». Мамина сестра. Я никогда её не видела. Я никогда о ней не слышала. Мама говорила, что она одна. Что у неё никого нет. Что я — её единственная семья. И это была правда. Она сделала так, чтобы это стало правдой. Она убрала всех, кто мог меня забрать. Она убрала всех, кто мог рассказать мне правду. Она оставила только себя. И меня.

Я не знаю, что было хуже: то, что она убивала, или то, что она делала это ради меня. Если бы она убивала из злости, из ненависти, из жадности — я могла бы её ненавидеть. Но она убивала из любви. Из той любви, которую я чувствовала каждый день. Из той любви, которая грела меня, когда я замерзала. Из той любви, которая сделала меня той, кем я стала. Как мне ненавидеть то, что было моей жизнью?

Я вышла на улицу. Был вечер. Шёл снег. Я стояла у подъезда, смотрела на окна и курила — хотя не курила никогда. Просто взяла пачку у соседа. Просто чтобы что-то делать. Что-то, что не имело отношения к ней.

Мимо шла женщина с ребёнком. Мальчик лет пяти, в шапке с помпоном, держал её за руку. Она что-то говорила ему, он смеялся. Я смотрела на них и думала: может, и она — чудовище? Может, и она убивает по ночам? Может, и она улыбается, а внутри — бездна? Я не знала. Я больше ничего не знала. Я знала только одно: я не могу вернуться в эту квартиру. Не могу спать в комнате, где жила убийца. Не могу пить из чашки, которую держали руки, убившие трёх человек.

Я вернулась в Москву на следующий день. Квартиру не продала. Не смогла. Ключи оставила соседке — тёте Вале, которая тридцать лет считала маму «золотым человеком». Я не сказала ей правду. Зачем? Пусть помнит маму такой, какой хотела её помнить я. Пусть у неё будет иллюзия. У меня её больше нет.

Я не пошла в полицию. Прошло слишком много времени. Доказательств почти нет — кассета, письма, но всё это можно оспорить. И потом — мама мертва. Её уже не наказать. А я не хочу, чтобы моё имя полоскали в новостях. Я не хочу, чтобы люди говорили: «Дочь убийцы». Я просто хочу жить. Просто жить. Без неё. Без её рук. Без её любви.

Иногда мне снится, что она жива. Она сидит на кухне, пьёт чай, смотрит на меня и говорит: «Солнышко, ты чего такая грустная? Иди сюда, я тебя обниму». Я иду. Я всегда иду. Я прижимаюсь к её плечу и чувствую, как её руки обнимают меня. Тёплые. Мягкие. Жестокие. Я просыпаюсь в слезах. И не понимаю: от горя или от счастья.

Я не знаю, любила ли она меня. Я не знаю, что такое её любовь — благословение или проклятие. Я знаю только одно: она была моей мамой. И я была её солнышком. И она убивала ради меня. И я живу с этим. Каждый день. Каждую ночь. И буду жить. Потому что она хотела, чтобы я жила. Она убивала, чтобы я жила. Я не могу предать её жертву. Я просто не могу.

Иногда я думаю: если бы я узнала раньше? Если бы я нашла эту коробку десять лет назад? Я бы сдала её? Я бы ненавидела её? Я бы ушла? Я не знаю. Я честно не знаю. Потому что в те годы я всё ещё была её дочерью. Всё ещё верила, что она — ангел. И, может быть, именно поэтому я нашла коробку только сейчас — когда её нет. Когда уже нельзя ничего исправить. Когда остаётся только простить. Или не простить. Но жить.

Я не простила. Пока. Может, прощу потом. Может, никогда. Но я научилась жить с этим. Научилась не думать о ней каждую минуту. Научилась улыбаться, когда кто-то говорит о своей маме. Научилась не вздрагивать, когда вижу женщину с ребёнком. Научилась быть человеком. Хотя она сделала всё, чтобы я им не была.

Она была моей мамой. Она была чудовищем. Она была и тем, и другим. И я — её дочь. Её солнышко. Её единственная любовь. Её единственное преступление. Я живу. И буду жить. Потому что это — единственное, что я могу сделать. Жить за неё. Жить, несмотря на неё. Жить.

Комментарии: 0