Дым отсыревшей соломы стелился низко над землей, цепляясь за подол ее грубого шерстяного платья. В это предрассветное майское утро воздух казался особенно густым, пропитанным запахом гари, конского пота и того особенного, металлического напряжения, что всегда висит над армией перед битвой. Орлеан, белокаменный и неприступный, вырисовывался в серой дымке на другом берегу Луары, но взгляд семнадцатилетней девушки был прикован не к крепостным стенам, а к небу, где тяжелые тучи медленно расступались, обнажая бледную полоску зари.
Ла Гир, грубоватый капитан с лицом, иссеченным шрамами, остановился в нескольких шагах, не решаясь нарушить ее уединение. Он видел, как шевелятся ее губы, как чуть заметно дрожат ресницы. Молитва? Разговор с небесами? Привыкнув к странностям Девы, он просто ждал, переминаясь с ноги на ногу в тяжелых, окованных железом сапогах. Ему, закаленному в десятках стычек рубаки, было не по себе рядом с этой крестьянкой из Домреми, в чьих глазах горел огонь, какого он не встречал ни у одного полководца. Этот огонь не был диким бешенством битвы, скорее, спокойным, испепеляющим светом абсолютной уверенности.
Наконец, она обернулась. Простое, почти мальчишеское лицо, обрамленное коротко остриженными темными волосами, было умиротворенным, но глаза, огромные и чистые, смотрели куда-то сквозь капитана, вглубь догорающих бивуачных костров.
«Они говорят, мы должны идти сегодня, Ла Гир», – произнесла она негромко, но голос ее прозвучал отчетливо, словно звук небольшого колокола в промозглой тишине. «Английские бастионы Сен-Лу и Сен-Жан-ле-Блан. Нужно ударить стремительно, пока они не перегруппировались».
Ла Гир хмыкнул, почесав заросший седой щетиной подбородок. О «них», о «голосах», он предпочитал не спрашивать. Святая она или одержимая – ему было все равно. С того самого дня, как в Шиноне эта девчонка безошибочно узнала дофина Карла в толпе придворных, переодетого в простое платье, он поверил в ее удачу, а для солдата удача вождя – единственная правда. Но всё же сегодня в ней было что-то иное. Не просто молитвенный транс, а глубокая, сосредоточенная тишина. Раньше, когда она говорила о своих святых – святой Маргарите, святой Екатерине и архангеле Михаиле, – лицо ее озарялось радостным, почти детским восторгом. Сегодня же сквозь решимость проступала легкая, едва уловимая скорбь, словно она уже видела нечто, сокрытое от глаз простых смертных за горизонтом близящегося триумфа.
Путь к этому майскому утру был долог и извилист, как проселочная дорога от ее родной деревни до королевского замка. Все началось задолго до блеска доспехов и рева пушек. Началось оно в тот самый обычный летний полдень в Домреми, когда тринадцатилетняя Жаннетта, босоногая и перепачканная землей, впервые услышала не обычный деревенский шум, а вибрирующий, всепроникающий звук, идущий будто отовсюду и ниоткуда.
Это был голос, но не совсем. Скорее, свет, обладающий речью. Он совмещал в себе аромат полевых цветов, тепло летнего солнца и абсолютную, непостижимую гармонию. Первый раз это произошло в отцовском саду. Голос раздался справа, со стороны церкви, и вместе с ним пришел ослепительный, но не обжигающий свет. Это был архангел Михаил, чье имя она узнала позже, окруженный сонмом ангелов. Он не говорил загадками, он говорил прямо: «Жанна, будь доброй и послушной дочерью, часто ходи в церковь. Ибо Господь избрал тебя для великой миссии. Ты должна идти во Францию и спасти ее».
В тот момент, стоя среди грядок с бобами и капустой, чувствуя, как тепло разливается по всему телу, как исчезает страх перед грядущим, она еще не знала, что значит «спасти Францию». Она была просто девочкой, дочерью зажиточного крестьянина Жака д’Арк, умевшей прясть не хуже любой женщины и молиться истовее многих. Она дала обет девства, сама не понимая до конца, зачем. Просто Голос попросил, и она повиновалась, ибо отказать этой высокой, очищающей волне света было невозможно. Тогда это казалось легким. Как легко всё кажется в тринадцать лет, когда будущее – это волшебная сказка, рассказанная ангелом.
Со временем небесные посетители стали приходить чаще. Они обрели имена и лица, вернее, тот образ, который ее душа могла воспринять. Святая Екатерина Александрийская, покровительница философов и дев, и святая Маргарита Антиохийская, победившая дракона. Они являлись в ореолах света, увенчанные драгоценными коронами, их голоса звучали нежно, как перезвон хрустальных колокольчиков, но в этом перезвоне слышалась сталь. Они стали ее постоянными спутницами, ее советчицами и утешительницами. Когда деревенские мальчишки дразнили ее за излишнюю набожность, когда отец грозился утопить ее, если она вздумает уйти с солдатами, именно их тихие слова, звучащие в глубине ее сердца, давали ей сил.
Жанна научилась жить с этим хором в душе. Мир для нее раздвоился: был мир внешний – грубый, суетный, наполненный тревогами о неурожае, о набегах бургундцев, о сплетнях у колодца; и мир внутренний – полный неземной музыки, абсолютного знания и удивительной, не требующей доказательств любви. Голоса не давали стратегических карт, не описывали диспозицию войск. Они делали нечто большее: они освящали сам путь. Они шептали: «Иди, дочь Божья, не бойся. Делай то, для чего ты рождена». И когда сомнения туманили рассудок, когда логика мира кричала о безумии ее затеи – простая крестьянка поведет армии? – именно этот внутренний свет разгонял любую тень.
Вокулёр стал первой ступенью. Воплощением грубой реальности, с которой столкнулась ее вера. Капитан Робер де Бодрикур, грузный, насмешливый, пропахший вином вояка, в первый раз лишь расхохотался ей в лицо. «Отвези ее к отцу, – бросил он ее дяде, – да выпори хорошенько». Но Жанна не отступила. Голоса дали ей нечто большее, чем просто миссию – они сорвали пелену с глаз. Она вдруг, как наяву, увидела дофина, затерянного среди придворных в Шиноне, увидела его тайные сомнения, ту тяжелую корону, которая ему еще не принадлежала. Она рассказала об этом де Бодрикуру как о свершившемся факте. А когда судьба, словно подчиняясь небесной диктовке, послала депешу от дофина о «селедочном бое» в точности, как она предсказала, капитан сдался. Суеверный ужас перед пророчицей оказался сильнее здравого смысла.
Путь в Шинон через вражеские земли показался ей дорогой сквозь чистилище. Одетой в мужскую одежду, простершейся на жесткой земле рядом со своими спутниками, ей было страшно, но не за себя. Голоса предупредили о засаде, о неверном броде, о том, где лучше устроить привал. И она вела свой маленький отряд, как ангел вел Израиль в пустыне – столпом облачным днем и столпом огненным ночью. Но облаком и огнем были лишь ее слова и та необъяснимая убежденность, что горела в ее широко распахнутых глазах.
Встреча с дофином Карлом стала испытанием иного рода. При дворе, в залитом светом факелов зале, средь разряженных в шелка и бархат вельмож, Голоса на мгновение затихли, предоставив ее самой себе. Она нашла его, спрятавшегося за спинами фрейлин, и преклонила колено. «Благороднейший дофин, – сказала она, и слова пришли сами, без подготовки, без подсказки, – я пришла от Бога, чтобы помочь вам и вашему королевству». То, что она поведала ему наедине, осталось тайной, но скепсис в глазах принца сменился растерянностью, а затем и жгучим, почти суеверным любопытством. Богословы в Пуатье месяц терзали ее вопросами, пытаясь поймать на противоречиях, на ереси. Они спрашивали, на каком языке говорят ее святые. «На лучшем, чем ваш», – парировала она с простотой, которая обезоруживала любую схоластическую логику. «Они говорят, что надо верить в мои дела». И она верила. Та вера была щитом и мечом.
И вот теперь, под стенами Орлеана, этот меч был занесен для первого великого удара. Когда Ла Гир и другие капитаны — Дюнуа, Алансон, де Ре — спорили до хрипоты о тактике, Жанна просто действовала. Она не знала военных терминов, она не читала трактатов по фортификации. Она просто слушала тишину в своей голове, где Голоса давали не план, а импульс, направление, кристально ясное чувство: «Сейчас. Здесь. Вперед».
Она запретила грабить, изгнала из лагеря продажных женщин, заставила солдат исповедоваться. Старые наемники роптали, но подчинялись, подпадая под магнетическое обаяние Девы. В первом же штурме форта Сен-Лу, когда волна английских стрел, казалось, сметет атакующих, она первая поднялась на приставную лестницу, неся свое белое знамя, затканное лилиями и ликом Спасителя. И именно в этот момент случилось то, что иначе как чудом не называли: арбалетный болт ударил ее в плечо, над ключицей, пронзив доспех. Солдаты ахнули, увидев, как Дева падает. Но Жанна, превозмогая адскую боль, сползла в ров, собственными руками вырвала окровавленный наконечник, велела залить рану оливковым маслом с салом и через несколько часов вновь была в седле. Вид юной девушки, вернувшейся в бой после тяжелого ранения, вверг англичан в панику, а французов заставил поверить в свою избранность. Форт пал. За ним — бастилия Сен-Жан-ле-Блан, затем — грозная цитадель Турелей.
В том вихре свершений голоса были ее дыханием. В минуты усталости, когда сознание мутилось от запаха крови и бесконечного стона раненых, именно их небесная музыка возвращала ей силы. Святые девы шептали: «Бог послал тебя ради доброго дела». И ей казалось, что так будет всегда, что этот священный диалог, этот мост между небом и землей, возведенный в ее душе, нерушим.
После снятия осады с Орлеана начался триумфальный марш. Одна за другой сдавались крепости в долине Луары. Жаржо, Мен-сюр-Луар, Божанси. Каждую ночь перед штурмом Жанна молилась до тех пор, пока кровь не начинала стучать в висках, взывая к своим святым. Она просила не победы, а знака, что путь верен. И сияние, которое она ощущала в ответ, было красноречивее любых слов. В битве при Пате английская армия была разгромлена наголову в открытом поле, и цвет английского рыцарства во главе с самим Джоном Тальботом попал в плен. Интуиция, обостренная Голосами до сверхъестественного предела, позволяла ей угадывать направление атаки врага, находить броды, вычислять время. Она стала грозой, «ангелом-истребителем», и это опьяняло армию, но только не ее саму.
Именно после Пате, на гребне славы, когда дорога на Реймс была открыта и мечта о коронации дофина становилась явью, Жанна впервые заметила перемену. Святые Екатерина и Маргарита стали приходить реже. Их голоса, обычно такие ясные и напевные, теперь звучали приглушенно, словно с ними говорила через толстый слой воды. Вместо привычных ободрений и наставлений, она часто слышала одну и ту же фразу, от которой холод бежал по спине: «Дочь Божья, твои страдания скоро окончатся, и ты обретешь рай». Раньше они говорили «спасение Франции», теперь – «рай». Слова были те же, но музыка изменилась. Из гимна триумфа она превратилась в колыбельную.
Жанна старалась отогнать от себя тяжелые думы. Впереди была высшая цель – Реймс, святое миропомазание, превращение сомневающегося Карла Валуа в законного, помазанного Богом монарха Карла VII. Разве не для этого она была послана? Во время похода на Реймс она все реже говорила с капитанами о стратегии, ссылаясь на подсказки свыше. Она просто говорила: «Не бойтесь ничего, ибо Царь Небесный будет сражаться за нас». Но самой себе она уже не говорила так уверенно. Она заставляла себя улыбаться, видя, как ликуют солдаты, как жители городов открывают ворота, бросая к ее ногам ключи. Она была символом, живым знаменем для обезумевшей от многолетней войны Франции.
Коронация в Реймсском соборе стала пиком ее земной миссии и началом агонии. Стоя в сияющих доспехах со своим знаменем рядом с алтарем, слушая, как гремит под сводами «Te Deum», как текут слезы по щекам закаленных рыцарей, Жанна плакала. Но это были не слезы радости. В ту самую минуту, когда елей коснулся лба короля, в той высшей точке ее славы, Голоса умолкли. Впервые за долгие годы в ее душе наступила абсолютная, звенящая, пугающая тишина. Она все еще ощущала их присутствие, как угадываешь силуэт человека, только что вышедшего из комнаты, но диалог прервался. Она осталась одна в соборе, полном людей. Одна со своей человеческой природой, со своими страхами и предчувствиями.
Сначала она приняла это за испытание, за проверку веры. «Я послана для того, чтобы страдать», – убеждала она себя. Но без привычного света в душе каждый шаг давался неимоверным усилием. Она стала раздражительной, споры с королем и его новым канцлером Реньо де Шартром, который плел паутину дипломатических интриг, изматывали ее. Жанна рвалась на Париж, чувствуя старый импульс нападения, но без Голосов, уточняющих детали, это было похоже на слепой порыв. Король колебался, предпочитая переговоры и перемирия. Священный огонь войны в ее глазах стал казаться придворным не энтузиазмом святой, а безумием переутомленной девки, которую пора бы вернуть в деревню.
Нападение на Париж обернулось катастрофой. Без четкого небесного руководства, среди неразберихи и нерешительности королевских офицеров, штурм ворот Сент-Оноре захлебнулся в крови. В том бою Жанна была ранена в бедро и долго пролежала во рву, пока ее не вытащили. Голоса молчали. Она молилась им, взывала, глядя в холодное осеннее небо, но в ответ была лишь боль в ноге и отчаянный стон умирающих. Это стало началом конца.
Последним проблеском стали события в Компьене. Весной следующего года она пыталась защитить осажденный город от бургундцев. Она вышла на вылазку, стремительную и дерзкую, как в старые добрые времена Орлеана. Но удача – или благословение – покинула ее. В момент отступления, когда капитан городской стражи Гийом де Флави, то ли из трусости, то ли из предательства, велел поднять мост раньше времени, она оказалась отрезанной от города. Враги стащили ее с коня, сорвали золоченые доспехи. Арманьяк, который пленил ее, продал ее англичанам, как продают ценный товар. Началось ее безмолвное падение в ад.
Руан. Сырая, промозглая башня замка Буврёй. Цепи на лодыжках. Англичане, понимая, что убить ее на поле боя не вышло, решили уничтожить легенду. Для этого мало было казни – нужно было судилище, которое доказало бы, что все ее победы – от дьявола. Инквизиционный процесс под председательством Пьера Кошона, епископа Бове, послушной марионетки англичан, был изощренной пыткой. И главной пыткой было то, что Небеса молчали.
В огромном зале Руанского замка, залитом светом, перед десятками судей, докторов теологии и церковников в пурпурных мантиях, Жанна стояла на коленях, измученная, но не сломленная. Вопросы сыпались один за другим, как удары плети, и каждый был ловушкой, ведущей к обвинению в ереси. Ее спрашивали о том, что всегда было ее главной защитой, а стало главной уликой: о голосах.
«В каком обличье являлся архангел Михаил? Был ли он обнажен?»
«Эти святые говорят по-французски или по-английски? За кого они теперь?»
«Ненавидят ли они Бога англичан, ваши голоса?»
И снова, и снова, вопросы о природе ее видений. Жанна пыталась отвечать, цепляясь за тот внутренний свет, который когда-то горел в ней. Но угли того костра подернулись пеплом. Она больше не видела их лиц, не слышала их мелодии. Осталась лишь голая вера, вера без ощущения. Ее ответы были смелыми, дерзкими, полными крестьянской мудрости. «Я видела их глазами, – говорила она, – и я так же твердо верю в это, как верю в Бога». Но когда она спрашивала в ночной тиши камеры: «Что мне делать? Как отвечать завтра?», – стены пропитанной сыростью темницы не давали ответа. Только крысы шуршали в соломе, да скрежетал засов тюремщика.
Это было одиночество, какого не знает обычный человек. Человек, который слышал музыку сфер, вдруг оглох. Ее собственная душа стала безмолвной пустыней. Ирония судьбы, жестокая и горькая, заключалась в том, что она могла бы спастись, если бы просто отреклась от голосов, согласилась с судьями, что они были дьявольским наваждением или ее собственной фантазией. Но отречься от них значило предать саму суть себя. Даже молчащие, они оставались правдой ее жизни. «Истинно то, что мои голоса приходили от Бога, – повторяла она с упорством, которое судьи называли сатанинским упрямством, – и всё, что я делала, я делала по Божьей воле».
Они угрожали ей пытками, показывали инструменты, но и это не сломило ее. В конце концов они прибегли к последнему средству. В мае 1431 года на кладбище Сент-Уан была зачитана готовая бумага об отречении, написанная на непонятной ей латыни. Измученная, больная, запутанная бесконечными допросами, она поставила крестик, не до конца понимая, на что соглашается. Ей обещали освобождение из английской тюрьмы и перевод в церковную. Она надела женское платье. Это был момент ее глубочайшего падения, момент полного, абсолютного безмолвия, когда даже надежда исчезла.
Но тишина взорвалась. Когда через несколько дней она очнулась и поняла, что ее обманули, что ее не перевели в церковную тюрьму, и что охранники-англичане надругались над ней или пытались это сделать, сорвав юбку и оставив лишь мужской костюм, Жанна вновь надела штаны и камзол. В ней вспыхнул последний, отчаянный огонь прежней Девы. «Мои голоса сказали мне, что я предала себя, совершив отречение! – закричала она потрясенным судьям. – Они приходили ко мне и утешали меня!».
Приходили ли? Или в последнем акте отчаяния она воссоздала их внутри себя усилием воли? Этого не знает никто. Но именно эти слова, это признание…