Земля под ногами

Земля под ногами

Глава первая. Муравейник

На краю старого березового леса, там, где корни вековых деревьев сплетались в подземные лабиринты, а мох покрывал землю рыхлым зеленым ковром, стоял муравейник. Он не был самым большим в этих краях, но слава о нём шла далеко — до самого ручья на востоке и до болотной низины на западе. Жили в нём рыжие лесные муравьи, и жизнь их текла по законам, писанным не на бумаге, а в крови, в запахах, в сотнях тысяч лет молчаливого совершенствования.

Утро начиналось с тумана. Он стелился между стволами берез, тяжелый, белый, пахнущий прелым листом и грибной сыростью. Солнце ещё не пробилось сквозь эту пелену, но муравейник уже гудел. Точнее, не гудел — муравьи не издают звуков, понятных человеческому уху. Он жил. Шевелился. Пульсировал тысячами ног, усиков, челюстей.

В самом сердце муравейника, в камере, куда не проникал даже дневной свет, царица Клара откладывала яйца. Она была огромна — по меркам своего народа — с раздутым матово-коричневым брюшком, с маленькой головой и вечно шевелящимися усиками. Она не видела света уже семь лет. Ей приносили еду, её облизывали, её чистили, она была центром всего. И она работала — яйцо за яйцом, яйцо за яйцом, не останавливаясь даже во сне, потому что сон её был иным, чем у других.

— Сегодня будет триста сорок семь, — прошептала (если бы муравьи могли шептать) кормилица номер шесть-восемь-три. — Хорошая кладка.

— Триста сорок семь — это мало, — ответила ей кормилица номер четыре-один-два. — В прошлом месяце было четыреста двадцать.

— Прошлый месяц был тёплым. А сейчас — туманы. Осень.

Они переговаривались запахами, касаниями усиков, едва уловимыми движениями головы. Человек ничего бы не понял. Но для них это был полноценный язык — быстрее слов, точнее жестов.

На поверхности, на куполе муравейника, сложенном из сосновых иголок, веточек и комочков земли, суетились фуражиры. Один из них, которого мы назовём Шесть-Десять (по числу пластин на хитиновой спинке и порядковому номеру выводка), как раз выбрался из верхнего входа. Он был не молод и не стар. Три лета. Почти предел для рабочего муравья. Но всё ещё быстр, всё ещё силён.

Он остановился на вершине муравейника и поднял голову. Осмотрел мир.

Вокруг стояли берёзы. Белые стволы уходили вверх, теряясь в тумане, и казалось, что это колонны какого-то гигантского храма, построенного для богов, которых муравьи не могли себе представить. Листья на берёзах уже желтели, но ещё держались. Кое-где — ярко-лимонная желтизна, кое-где — охристая, ближе к стволу — ещё зелёная, но с бурыми крапинками. Воздух был сырой и холодным для муравья. Шесть-Десять поёжился, провёл усиками по глазам, стряхивая капельки конденсата.

— Холодно, — сказал он подошедшему напарнику.

— Холодно, — согласился тот. Его звали Пять-Семь по той же системе. — Но тля ещё есть. На третьей берёзе, на верхней ветке. Я вчера видел.

— До третьей берёзы — полдня пути.

— Если ползти напрямую — да. Через корни — быстрее.

Шесть-Десять посмотрел вниз, на основание муравейника. Там, под слоем иголок, начинались ходы — сотни, тысячи ходов, уходящих в землю, разбегающихся в разные стороны, как артерии из сердца. По ним можно было добраться до дальних деревьев, не вылезая на поверхность. Но там — темнота, теснота, и можно заблудиться, если не знаешь разветвлений.

— Пойдём по верху, — решил Шесть-Десять. — Хотя бы увидим небо.

— Небо? — удивился Пять-Семь. — Что в нём толку?

— Не знаю. Но когда я смотрю на него, мне кажется… что я есть.

Пять-Семь не понял. Ни один муравей в муравейнике не понял бы. Но Шесть-Десять был странным. Он родился таким — с каким-то неуместным любопытством, с желанием заглянуть туда, куда не нужно. Кормилицы заметили это сразу: новорождённый слишком долго вертел головой, слишком пристально рассматривал стенки камеры, словно пытался понять, из чего они сделаны. Обычно муравьи выходят из куколки уже готовыми — они знают, что делать, не учатся, не сомневаются. Но Шесть-Десять сомневался. Всем своим существом.

Он спустился с купола и побежал по тропе. Тропа была протоптана миллионами муравьёв за много лет — твёрдая, чёрная, блестящая, как старая кожа. По бокам её стояли травинки — жёсткие, высокие, с метёлками наверху. Они качались от ветра, и Шесть-Десять каждый раз на мгновение замирал, когда тень от качающейся метёлки падала на него. Тень была как пасть зверя.

— Боишься? — спросил Пять-Семь, догоняя его.

— Не бой. Осторожность.

Они бежали быстро. Шесть ног у каждого, шесть — значит, лёгкий галоп, почти полёт, почти скольжение над землёй. Лапки касались тропы в определённом ритме: левая передняя, правая средняя, левая задняя, потом правая передняя, левая средняя, правая задняя. Этот ритм был в крови. Они не могли бежать иначе.

Туман редел. Солнце наконец пробилось — сначала одним лучом, который упал на мокрую тропу и заставил её засверкать, как река в половодье. Потом другим. Потом туман разорвался на клочья, и показалось небо — бледно-голубое, осеннее, с тонкими облаками, похожими на муравьиные яйца, только белые и невесомые.

Шесть-Десять остановился.

— Смотри, — сказал он.

— На что? — Пять-Семь не остановился, но замедлил бег.

— Там. Белое. На небе.

— Облака. Я знаю. Беги быстрее, опоздаем.

Но Шесть-Десять смотрел. Ветер тронул облака, и они начали расползаться, таять, менять форму. Одно стало похоже на муравейник — такой же купол, только гигантский, в полнеба. Потом развалилось. Шесть-Десять почувствовал странную тяжесть в груди — там, где у него не было сердца, но какая-то пустота вдруг заболела.

— Почему они меняются? — спросил он у ветра.

Ветер не ответил.

Глава вторая. Тля на берёзе

Третья берёза стояла на пригорке. От неё пахло — не так, как от других. Смолой и чем-то сладким, приторным, как прошлогодний мёд. Шесть-Десять любил этот запах. Он всегда означал, что тля рядом.

Тля — маленькие зелёные насекомые с прозрачными тельцами, похожие на капли сока, выдавленные из веток. Они сидят на нижней стороне листьев, на молодых побегах, и сосут. Сосут берёзовый сок, перерабатывают его, а на выходе получается падь — сладкая, прозрачная, похожая на росу, только гуще. Муравьи эту падь собирают. Они не доят тлю в прямом смысле — они просто подходят, щекочут усиками брюшко тли, и та выделяет капельку. Договор. Миллионы лет договора.

Шесть-Десять полез вверх по стволу. Кора берёзы была гладкой, скользкой — для него, маленького, это было как лезть по мраморной стене. Но он цеплялся коготками за малейшие неровности, за трещины, за лишайники. Пять-Семь лез за ним, чуть ниже.

На высоте примерно двух метров от земли ствол раздваивался. Правая ветка уходила в сторону, левая — прямо вверх. Шесть-Десять выбрал правую. Там, на развилке, он знал, сидит целая колония тли — больше сотни.

Он нашёл их. Зелёные, неподвижные, сонные от утренней прохлады. Они ещё не проснулись как следует, не начали работать. Шесть-Десять подошёл к самой крупной, коснулся её усиками.

— Просыпайся.

Тля шевельнулась. Выделила капельку. Маленькую, почти невидимую.

— Мало, — сказал Шесть-Десять.

— Холодно, — ответила тля голосом, который был не звуком, а вибрацией, проходящей через ветку. — Не могу больше.

— Солнце уже взошло. Будет тепло.

Тля замолчала. Потом ещё одна капелька. Потом третья.

Пять-Семь уже собирал падь — набирал её в зобик, специальный мешочек в голове, который мог растягиваться и вмещать в себя столько, сколько весил сам муравей. Он работал быстро, деловито, без лишних движений. Одна тля, вторая, третья — подходи, щекочи, жди, забирай.

Шесть-Десять вдруг поднял голову. Что-то изменилось в воздухе.

Ветка дрогнула.

Не от ветра — от чего-то тяжёлого, живого. Шесть-Десять посмотрел вверх и увидел его.

Человек.

Огромный, невообразимо огромный. Больше дерева. Больше десяти деревьев. Он сидел на ветке выше — нет, не сидел, а как-то странно примостился, свесив ноги в тяжёлых коричневых сапогах. Одна нога болталась над самой головой Шесть-Десять.

Муравей замер. Это был не страх — страх у муравьёв короткий, он длится долю секунды, потом включается действие. Это было что-то другое. Похожее на благоговение. Шесть-Десять никогда раньше не видел человека так близко.

Человек был пожилым. Лицо в морщинах, борода седая, куртка зелёная, старая, с заплатками на локтях. Он смотрел куда-то вдаль, на лес, и что-то бормотал себе под нос. Шесть-Десять не мог разобрать слов — они были слишком громкими и слишком тихими одновременно, как камнепад где-то далеко в горах.

— …и никто не придёт, — услышал муравей обрывок. — И никто не вспомнит…

Пять-Семь тоже заметил человека. Но он отреагировал иначе — дёрнулся, выпустил капельку пади, чуть не упал с ветки.

— Уходим, — прошипел он. — Сейчас же. Это смерть.

— Нет, — сказал Шесть-Десять. — Он не шевелится. Он нас не видит.

— Все люди нас видят. Все люди нас убивают.

— Не все. Этот — нет.

Шесть-Десять не мог объяснить, откуда он это знал. Но он чувствовал. Человек на ветке был не охотник, не враг. Он был… потерянный. Такой же потерянный, как иногда чувствовал себя сам Шесть-Десять, когда смотрел на небо и не понимал, почему облака меняют форму.

Человек пошевелился. Сапог качнулся. Шесть-Десять прижался к коре, вжался в трещину, стал плоским, как чешуйка лишайника. Человек посмотрел вниз.

Прямо на него.

Глаза человека были серыми, с красными прожилками, уставшими. Они смотрели и не видели. Или видели, но не понимали, что видят. Муравей для человека — это не муравей. Это точка. Пылинка. Ничто.

— Ты живой, — сказал человек. — И я живой. Но разве это имеет значение?

Он говорил не с муравьём. Он говорил с лесом. Или с самим собой. Шесть-Десять ощутил вибрацию голоса всем телом — она прошла через кору, через ветку, через его хитиновый панцирь прямо в нервные узлы. Это было больно и сладко одновременно.

Человек вздохнул, сполз с ветки, тяжело спрыгнул на землю. Ударился — гулко, как упавшее дерево. Потом пошёл. Шаг, два, три — удаляющиеся шаги, трясущие землю.

Когда затихло, Пять-Семь вылез из укрытия.

— Он ушёл.

— Он страдал, — сказал Шесть-Десять.

— Что значит страдал?

— Не знаю. Но он страдал.

Они собрали остатки пади и двинулись обратно. Но Шесть-Десять всю дорогу молчал. Он думал о человеке. О его глазах. О его словах. И впервые за три лета ему показалось, что он — не просто муравей. Что есть что-то большее, чем муравейник, чем тля, чем падь, чем зима, которую он, скорее всего, не переживёт.

Глава третья. Ночь и костёр

Муравейник к вечеру затих. Верхние ходы закрылись — муравьи затыкали входы комочками земли и кусочками смолы, чтобы холодный воздух не проникал внутрь. Внизу, в глубине, было тепло — градусов двадцать, не меньше. Тепло исходило от гниющих иголок, от дыхания тысяч муравьёв, от гниющих запасов. В камере с яйцами царица Клара продолжала свою бесконечную работу. Рядом с ней суетились няньки — переворачивали яйца, облизывали их, сортировали по размеру.

Шесть-Десять не спал. Он лежал в одной из боковых камер, на куче сухих сосновых иголок, и смотрел в потолок — туда, где через тонкий слой земли и иголок не проходил свет, но проходили вибрации. Ночью земля гудела по-особенному. Тихо. Глубоко. Как будто кто-то огромный ворочался в самых недрах.

— Не спишь? — спросил голос рядом.

Шесть-Десять повернул голову. Это была муравьиха по имени Три-Четыре-Два. Молодая, из прошлогоднего выводка. С блестящим панцирем и очень быстрыми усиками.

— Не сплю.

— О чём думаешь?

Обычно муравьи не задают таких вопросов. Они думают о деле — о еде, о ремонте муравейника, о врагах. Но Три-Четыре-Два была необычной. Почти как он.

— О человеке, — ответил Шесть-Десять.

— О ком?

— О человеке. Огромном. Он сидел на берёзе сегодня.

— Ты видел человека и остался жив?

— Он не тронул нас. Он говорил. С лесом.

Три-Четыре-Два замолчала. Её усики дрожали — это означало сильное удивление, смешанное с недоверием.

— Говорят, — начала она медленно, — что люди умеют делать огонь.

— Огонь — это когда лес горит? — спросил Шесть-Десять.

— Не только. Огонь может быть маленьким. Они его создают из ничего. Бьют камнем о камень, и появляется искра. Искра растёт, становится горячей, пожирает ветки. Я слышала это от старой Муравьихи-один-один-один. Она видела человеческий костёр семь лет назад. Говорит, это красиво и страшно одновременно.

Шесть-Десять приподнялся. Идея огня, который можно создать по желанию, потрясла его до глубины. В его мире всё было предопределено. Солнце всходит — становится тепло. Солнце заходит — становится холодно. Дождь идёт — муравейник закрывается. Пожар случается — муравьи бегут. Но чтобы самому решать, когда быть огню… Это было выше его понимания.

— Хочу увидеть, — сказал он.

— Ты с ума сошёл.

— Возможно.

Он вылез из камеры и полез наверх. Три-Четыре-Два поползла за ним, тихо ругаясь на муравьином языке — серией коротких запаховых меток, которые означали что-то вроде «дурак» и «погибнешь» и «мать тебя не любила».

На поверхности было темно. Но не для муравьёв — они видят мир иначе, чем люди. Для Шесть-Десять ночь была не чёрной, а тёмно-фиолетовой, с серебристыми бликами на капельках росы. Звёзды — их он видел как бледные пятна, движущиеся по небу слишком медленно, чтобы заметить движение. Луна — как огромный полупрозрачный глаз.

И запахи. Ночью мир пах иначе. Всё, что днём было скрыто солнечным светом, выходило наружу. Пахло лисой, которая прошла здесь час назад. Пахло сыростью из глубины леса. Пахло чем-то сладким и гнилым одновременно — упавшим яблоком, наверное.

Шесть-Десять спустился с муравейника и побежал к опушке. Три-Четыре-Два — за ним, вынужденно, потому что оставлять товарища одного было против всех инстинктов, заложенных в неё с рождения.

Они бежали долго. Через корни, через прошлогоднюю листву, под которой было скользко и влажно. Через маленькие ручейки — Шесть-Десять переплывал их, держа голову над водой, и вода была ледяной, пробирающей до самого центра тела, где бился его странный, слишком беспокойный дух.

И вдруг они увидели свет.

Не луна. Не звёзды. Другой. Жёлто-оранжевый, живой, пульсирующий. Он танцевал между деревьями, бросал на стволы длинные тени, делал лес незнакомым и страшным.

— Костёр, — прошептал Шесть-Десять.

Они подползли ближе. На полянке, окружённой берёзами, сидело трое людей. Двое мужчин и одна женщина. У них была палатка — зелёный треугольник, натянутый на верёвках. Были рюкзаки — горы из плотной ткани. И был костёр.

Огонь пожирал тонкие берёзовые ветки с ужасающей жадностью. Языки пламени лизали кору, коробчили её, превращали в чёрные хлопья, которые взлетали вверх и исчезали в темноте. Тепло от костра было таким сильным, что Шесть-Десять чувствовал его на расстоянии двадцати муравьиных тел. Он никогда не чувствовал ничего подобного.

— Это смерть, — сказала Три-Четыре-Два, прижимаясь к земле. — Живая смерть.

— Нет, — ответил Шесть-Десять, не отрывая глаз от пламени. — Это жизнь. Другая жизнь.

Люди разговаривали. Шесть-Десять слышал их как раскаты грома — громкие, неразборчивые, пугающие. Но иногда одно слово вылетало из общего гула и падало прямо в муравьиный слух.

— …завтра утром…

— …у него рак…

— …не говори так, он выкарабкается…

— …лес молчит сегодня…

Они смеялись. Потом замолкали. Потом один из мужчин встал, отошёл в сторону, встал спиной к костру и долго смотрел на звёзды. Он был молодой, без бороды, в чёрной шапке. Шесть-Десять видел его силуэт — огромный, неподвижный, как скала.

— Что он делает? — спросила Три-Четыре-Два.

— Не знаю. Думает, наверное.

— О чём?

— О том же, о чём и мы. О том, зачем он здесь.

Муравьи смотрели на костёр, пока он не начал угасать. Люди залезли в палатку. Потом костёр превратился в угли — красные, как глаза ночного зверя. Потом угли погасли. Лес снова стал тёмно-фиолетовым и серебристым.

Шесть-Десять не мог пошевелиться. Что-то случилось с ним у этого костра. Что-то открылось. Или закрылось. Он не знал.

— Пойдём обратно, — позвала Три-Четыре-Два.

— Я больше не хочу быть муравьём, — сказал Шесть-Десять.

Она не ответила. Потому что не знала, что можно на это сказать.

Глава четвёртая. Превращение

Это случилось на рассвете.

Шесть-Десять не вернулся в муравейник. Он остался на полянке, спрятавшись под упавшим листом. Три-Четыре-Два уползла обратно — одна, потому что инстинкты всё-таки победили, и она решила, что безумный товарищ уже не товарищ, а обуза.

Шесть-Десять лежал под листом и смотрел, как светлеет небо. Сначала из чёрного стало тёмно-синим. Потом синим. Потом бледно-голубым, как яйцо малиновки, которое он видел однажды — выпавшее из гнезда, разбитое, с зародышем внутри.

Он думал о людях. О костре. О глазах старика на берёзе. О том, почему люди такие огромные и почему они могут делать то, чего не могут муравьи. Почему они страдают. Почему они смеются. Почему они зажигают огонь.

И вдруг его тело начало меняться.

Сначала он почувствовал жар. Не от костра — откуда-то изнутри, из самого центра, где раньше не было ничего, кроме пустоты. Жар разливался по сегментам тела, по ногам, по усикам, по голове. Стало больно. Очень больно. Как будто его разрывали на части.

Шесть-Десять попытался закричать, но не смог. Рот — там, где должен был быть рот — исчез. Вместо него появилось что-то другое. Губы. Зубы. Язык. Он впервые ощутил язык — влажный, тяжёлый, лежащий во рту как живое существо.

Ноги. Шесть ног сжимались, переплетались, превращались в четыре. Нет, в две. Две ноги, длинные, прямые, с коленями, которых раньше не было. Он попробовал ими пошевелить — и они подчинились, но странно, не так, как раньше. Раньше он бежал, касаясь земли всеми лапками в определённом ритме. Теперь он должен был стоять на двух точках. Как жонглёр. Как безумец.

Руки. Две руки выросли из груди — из того места, где раньше были средние ноги. Тонкие, слабые, с пальцами. Пальцев было пять на каждой руке. Шесть-Десять — теперь уже не Шесть-Десять — смотрел на свои пальцы и не верил, что они его. Он пошевелил мизинцем. Потом безымянным. Потом указательным. Это было похоже на чудо.

Он рос. Лист, под которым он прятался, стал маленьким. Он сбросил его, встал на колени, потом — на ноги. Пошатнулся, упал, встал снова. Земля под ним была холодной и мокрой от росы. Он стоял на ней — первый раз в жизни стоял, а не полз.

И понял, что он голый.

Шесть-Десять — назовём его теперь просто Шесть, потому что прежнего имени уже не существовало — осмотрел своё новое тело. Кожа была смуглой, покрытой тонкими волосками. Грудь — плоская. Рёбра — видны, как у голодного щенка. Он был худым, очень худым, и всё тело дрожало от холода и от шока.

Он поднёс руку к лицу. Потрогал щёки — гладкие, с пробивающейся щетиной. Нос — твёрдый, с двумя ноздрями, из которых выходил пар. Глаза — теперь они были большими, человеческими, с белками и зрачками, и мир стал другим. Цвета стали ярче, но чёткость пропала. Раньше он видел каждую песчинку. Теперь всё было размытым, как под водой.

Он сел на землю, обхватив колени руками, и заплакал.

Плач — это было новое. Тёплая солёная вода текла из глаз, капала на грудь, на колени, на листья под ним. Он не знал, почему плачет. От боли? От страха? От радости? Или от того, что потерял что-то, чего не умел назвать?

Солнце взошло. Оно было огромным — гораздо больше, чем вчера. Оно поднималось из-за берёз, красное, тяжёлое, и осветило поляну. Осветило его — голого человека, сидящего на мокрой земле, дрожащего, плачущего, но живого.

— Эй! — раздался голос с другой стороны поляны.

Шесть поднял голову. Там стояла палатка. Оттуда вылезал человек — тот молодой, в чёрной шапке, который смотрел на звёзды ночью. Он смотрел на Шесть и не верил своим глазам.

— Ты кто? Ты как здесь оказался?

Шесть открыл рот. Он хотел ответить. Но из горла вырвался только хрип — низкий, муравьиный хрип, которого человек не мог понять.

— Я… — начал Шесть и остановился. Голос был чужим. Скрипучим, как несмазанная дверь. — Я не знаю.

— Где твоя одежда? Ты замёрзнешь! — Человек снял свою куртку, подошёл, накинул на плечи Шесть. — Ты откуда? Из какой деревни?

— Из муравейника, — сказал Шесть.

Человек отшатнулся.

— Что?

— Я был муравьём. Теперь — нет.

Человек — его звали Андрей — долго смотрел на Шесть. Потом повернулся к палатке и крикнул:

— Вера! Иди сюда! Ты не поверишь.

Глава пятая. Человеческие вещи

Вера оказалась той самой женщиной, которая сидела у костра. Ей было около тридцати, короткие тёмные волосы, глаза карие, быстрые. Она вылезла из палатки, увидела Шесть, и первым её движением было не испуг, а удивление.

— Господи, — сказала она. — Ты весь синий. Сколько ты здесь просидел?

— Всю ночь, — ответил Шесть. — Я родился сегодня утром.

Она не поняла, но не стала переспрашивать. Вера была из тех людей, которые сначала действуют, а потом задают вопросы. Она достала из рюкзака тёплую флисовую кофту, штаны, носки, ботинки. Всё это было велико, потому что Вера была ниже и полнее, чем новорождённый человек по имени Шесть, но он натянул вещи на себя с благодарностью, которая была больше, чем слова.

— Спасибо, — сказал он, и это слово вышло лучше, чем предыдущие. Голос становился мягче.

Третьего человека звали Дед, хотя на самом деле его звали Николай Иванович, и ему было шестьдесят два. Он не вылез из палатки сразу — сначала долго возился, кряхтел, потом появился, в старом ватнике, с палкой в руке.

— Бродяга? — спросил он, глядя на Шесть. — Потеряшка? Или сбежал из дурки?

— Он говорит, что был муравьём, — сказал Андрей.

Николай Иванович долго молчал. Потом сел на пенёк, закурил. Дым от сигареты поднимался вверх, и Шесть смотрел на него заворожённо — как дым меняет форму, как тает в воздухе, как пахнет горелым и сладким одновременно. Это был миниатюрный костёр.

— Знаешь, — сказал старик, выпуская струю дыма в небо, — есть такая сказка. Про муравья, который захотел стать человеком. Он трудился сто лет, нёс на себе тяжести в сто раз больше себя, никогда не жаловался. И боги исполнили его желание. Но человеком он стал только наполовину. Телом — человек, душой — всё равно муравей.

Шесть слушал внимательно, чуть наклонив голову — совсем как тогда, на ветке, когда слушал тлю.

— И что с ним стало? — спросил он.

— А ничего, — старик стряхнул пепел. — Жил как человек. Работал. Женился. Детей нарожал. Но каждую ночь во сне он бегал по своим старым тропам, нёс в муравейник иголки и падь. А каждое утро просыпался и не понимал, кто он.

— Это плохо?

— Это как посмотреть. Для него — может, и хорошо. Для его жены — плохо.

Андрей и Вера переглянулись. Они не знали, верить ли этому странному голому человеку, появившемуся из леса на рассвете. Но они накормили его — дали хлеб, сыр, горячий чай из термоса. Шесть никогда раньше не пробовал хлеба. Он откусил кусок, и глаза его наполнились слезами снова.

— Что это? — спросил он.

— Хлеб, — сказала Вера.

— Хлеб, — повторил он, пробуя слово на вкус. Оно было твёрдым и мягким одновременно, как сама еда.

Он съел три куска, выпил две кружки чая, съел половину плитки шоколада — и только тогда почувствовал, что внутри него перестало болеть. Там, где раньше была пустота, теперь что-то было. Тёплое. Тяжёлое.

— Ты помнишь, как был муравьём? — спросил Андрей, когда Шесть доел.

— Всё, — ответил тот. — Каждый день. Каждую тропинку. Каждую иголку на муравейнике. Я помню, как нёс мёртвую гусеницу в три раза больше меня. Я помню царицу Клару. Я помню, как родился.

— Но это невозможно, — сказала Вера.

— Я знаю, — ответил Шесть. — Но это было.

Николай Иванович докурил, встал с пенька, подошёл к Шесть и посмотрел ему прямо в глаза. Долго. Пристально. Так смотрят на зверя, когда пытаются понять — опасен или нет.

— Ладно, — сказал старик. — Пойдём с нами. До города километров двенадцать. Там разберёмся.

— Что такое город? — спросил Шесть.

Никто не ответил. Потому что объяснить муравью, что такое город, невозможно. А человеку, который вчера был муравьём, — тем более.

Глава шестая. Дорога

Они шли лесом. Шесть — в слишком большой одежде, в ботинках на два размера больше, в шапке, натянутой до бровей — переставлял ноги с осторожностью, как будто земля под ним могла провалиться. Андрей шёл впереди, показывал дорогу. Вера — сбоку, поглядывала на новоявленного человека с тревогой и любопытством. Николай Иванович замыкал шествие, опираясь на палку и изредка кашляя.

Лес для Шесть был другим. Он узнавал его и не узнавал одновременно. Вот берёза, на которой вчера сидела тля. Он узнал её по наклону ствола, по трещине в коре, похожей на молнию. Но теперь берёза была не огромной — она была просто деревом, выше его, но не бесконечно выше. Он мог дотянуться рукой до нижней ветки. Он мог сорвать лист.

Он сорвал. Берёзовый лист, жёлтый с краёв, с зелёной прожилкой посередине. Поднёс к носу. Пахло горечью и чем-то далёким, летним.

— Ты плакать опять собрался? — спросил Андрей, оглядываясь.

— Нет, — солгал Шесть. — Просто смотрю.

— Ты странно смотришь. Как будто видишь всё в первый раз.

— Так и есть.

Они вышли на просёлочную дорогу. Она была широкая, утрамбованная, с двумя колеями, наполненными водой. По краям росла высокая трава — серая от росы, клонящаяся к земле. Шесть остановился на краю дороги и не мог двинуться дальше.

— В чём дело? — спросила Вера.

— Здесь нет запахов, — сказал он.

— Как нет? Пахнет полынью, бензином от машин…

— Нет муравьиных запахов. Нет троп. Здесь никто из моих не ходит. Это — пустыня.

Он был прав. Для муравья дорога — это граница мира. За ней начинается неизвестность, опасность, смерть. Миллионы лет инстинктов говорили ему: не переступай. Но он уже был не муравей.

Он переступил.

Нога в тяжёлом ботинке ступила на утрамбованную землю, и Шесть вздрогнул. Подошва чувствовала твёрдость, отсутствие жизни. Ни одного корешка, ни одного червяка, ни одной песчинки, которую можно было бы сдвинуть. Мёртвая земля.

— Трудно? — спросил Николай Иванович, поравнявшись с ним.

— Да, — признался Шесть. — Каждый шаг — как через стену.

— Привыкнешь. Люди по такой дороге всю жизнь ходят и не замечают.

— Это потому, что они никогда не были муравьями.

Старик усмехнулся, но усмешка была не злая, а скорее грустная.

— Может, и хорошо, — сказал он. — Меньше знаешь — крепче спишь.

Они шли дальше. Шесть учился ходить по-человечески. Это было не просто. Муравей бежит, касаясь земли шестью точками, и его центр тяжести всегда низко. Человек ходит на двух ногах, и каждый шаг — это маленькое падение, которое он ловит в последний момент. Шесть падал. Раз, другой, третий. Андрей подхватывал его под локоть, ставил на ноги.

— Ты как ребёнок, — сказал Вера.

— Я и есть ребёнок, — ответил Шесть. — Мне сегодня три часа.

Ему было три часа. А он уже знал, что такое холод и тепло. Что такое боль. Что такое голод — огромный, рычащий зверь внутри, которого он закормил хлебом и шоколадом, но который не уходил. Что такое страх — не муравьиный страх перед муравьедом или лопатой, а человеческий страх, который не имеет формы, не имеет имени, который просто есть.

Он боялся себя.

Вскоре дорога пошла вниз, под уклон, и деревья расступились. Вдали показались дома. Серые, прямоугольные, с красными и шиферными крышами. Из труб шёл дым — маленькие белые столбики, похожие на те облака, которые Шесть видел вчера и которые так его удивили.

— Деревня, — сказал Андрей. — Каменка. Отсюда до города на автобусе.

— Что такое автобус?

— Сейчас увидишь.

Глава седьмая. Мир людей

Автобус был жёлтым, большим, с круглыми фарами, похожими на глаза какого-то невиданного насекомого. Шесть смотрел на него, и в нём боролись два чувства. Муравьиное — бежать, прятаться, зарыться в землю. И новое, человеческое — остаться, посмотреть, понять.

— Заходи, — сказала Вера, беря его за руку. Рука у неё была тёплой и маленькой.

Внутри автобуса пахло бензином, пылью и чужими людьми. Сиденья были обиты чем-то зелёным, продавленным. Шесть сел у окна и прижался лбом к холодному стеклу. Автобус загудел, зашатался и поехал.

Мир за окном поплыл. Дома поплыли. Деревья поплыли. Поля, ещё зелёные, с островками жёлтого, поплыли. Всё стало быстрым, размытым, нереальным. Шесть закрыл глаза — ему стало плохо. Человеческое тело не привыкло к скорости.

— Тошнит? — спросил Николай Иванович, сидевший рядом.

— Что значит тошнит?

— Вот это и значит. Держи пакет.

Шесть взял пакет — пустой, прозрачный, с какими-то надписями — и смотрел на него, не понимая, зачем он. Но потом желудок его сжался, и он понял.

После автобуса был город. Шесть никогда не видел столько всего сразу. Дома — высокие, каменные, с окнами в сотни глаз. Люди — сотни, тысячи людей, идущих в разные стороны, говорящих, смеющихся, ругающихся. Машины — они неслись по чёрной земле, которую люди называли асфальтом, и Шесть каждый раз вздрагивал, когда одна из них проезжала мимо.

— Как вы здесь живёте? — спросил он у Андрея.

— А как вы там живёте? — ответил тот вопросом на вопрос.

— У нас есть муравейник. Там тепло, темно и все делают одно дело. Мы не задаём вопросов, потому что вопросы отвлекают от работы.

— А ты задавал.

— Да. Я задавал. Поэтому я здесь.

Они пришли в квартиру Веры и Андрея. Она была на пятом этаже, без лифта. Шесть поднялся по лестнице — это было похоже на восхождение на гору, бесконечное, изматывающее. В конце он сел на ступеньку и не мог дышать.

— У людей сердце слабое, — сказал он.

— У муравьёв сердца вообще нет, — заметил Андрей. — У них есть длинная трубка, которая гонит гемолимфу. Так что не жалуйся.

Внутри квартиры было тепло. Даже жарко. Пахло цветами, варёной картошкой и старыми вещами. Вера провела Шесть в ванную, показала, как открыть кран. Тёплая вода полилась из металлической трубы, и Шесть вскрикнул.

— Это вода, — успокоила его Вера. — Просто вода.

— Она идёт из стены. Как кровь.

— Да. Как кровь дома.

Он мылся долго. Смывал с себя землю, иголки, остатки муравьиной жизни. Когда он вышел, завёрнутый в большое махровое полотенце, Вера дала ему одежду — джинсы, свитер, носки. Обычную мужскую одежду, которая принадлежала её брату, оставшуюся с прошлого лета.

— Ты похож на человека, — сказал Андрей, глядя на него.

— Я и есть человек, — ответил Шесть.

— Ты в этом уверен?

Шесть хотел сказать «да». Но не сказал. Потому что внутри него, где-то глубоко, всё ещё бежали миллионы муравьиных шагов по миллионам муравьиных троп, и каждый шаг говорил: ты не человек. Ты носильщик. Ты землекоп. Ты воин. Ты умрёшь через три года, и муравейник даже не заметит.

Он сел на диван и закрыл глаза. Вера принесла ему тарелку супа. Он съел его молча, ложка за ложкой, и впервые за день перестал дрожать.

Ночью, когда все легли спать, Шесть не спал. Он лежал на полу в гостиной на тонком матрасе и смотрел в потолок. В муравейнике он всегда спал в темноте. Здесь ночь была не темной — из окна падал свет уличного фонаря, жёлтый, назойливый, разбивающий темноту на странные геометрические фигуры.

Он встал, подошёл к окну. Город спал — или не спал, потому что в некоторых окнах горел свет. Где-то внизу проехала машина, оставляя за собой красный хвост фар. Где-то лаяла собака. Где-то играла музыка, тихая, далёкая, похожая на плач.

— Ты должен вернуться, — сказал он себе. — Ты чужой здесь.

Но другой голос, тихий, настойчивый, отвечал: Ты никогда не был своим там. Ты всегда был чужим. Ты родился не в том теле. Теперь — в правильном.

Он не знал, какой голос прав.

Глава восьмая. Уроки

На следующий день началась новая жизнь. Андрей ушёл на работу — он оказался учителем биологии в местной школе. Вера работала медсестрой в поликлинике, и у неё была ночная смена, так что днём она спала. Николай Иванович жил отдельно, в деревне, и не поехал с ними в город.

Шесть остался один в квартире.

Он ходил из комнаты в комнату, трогал вещи. Книги на полках — он открыл одну, самую тонкую, с картинками. На картинках были звери — волк, лиса, заяц. Шесть узнал зайца — он видел его следы в лесу, но самого зайца никогда. Заяц был огромным, ушастым, с испуганными глазами. «Как муравей», — подумал Шесть.

Он научился пользоваться краном. Научился заваривать чай — Вера показала ему, но он всё равно насыпал заварки в три раза больше нужного. Научился включать телевизор. Телевизор его испугал — маленькие люди внутри чёрного ящика говорили и двигались, но не выходили наружу. Он долго стоял перед экраном, трогая его пальцем, и не мог понять, как это работает.

Потом он сел на кухне и заплакал. Опять. Плач стал привычкой — новой, человеческой привычкой, от которой он не мог избавиться. Плакать было странно — больно и приятно одновременно, как будто изнутри вытекала какая-то отрава.

— Почему люди плачут? — спросил он у пустой кухни.

Никто не ответил.

Вернулся Андрей. Он принёс продукты — хлеб, молоко, крупу, яблоки. Шесть смотрел на яблоки — красные, блестящие, как муравьиные яйца, только больше. Он взял одно, надкусил. Сладко-кислый сок побежал по подбородку.

— Ты хочешь остаться здесь? — спросил Андрей, садясь напротив.

— Не знаю, — честно ответил Шесть. — У вас всё не так.

— А как должно быть?

— Не знаю. Но когда я был муравьём, я знал, что делать каждую секунду. Сейчас я не знаю ничего. Я даже не знаю, как называется то, что я чувствую.

— Это называется свобода, — сказал Андрей.

— Свобода? Она всегда так болит?

Андрей засмеялся. Но смех его был невесёлым.

— Да, — сказал он. — Всегда.

Глава девятая. Лес зовёт

Шесть прожил у Андрея и Веры неделю. Он научился пользоваться вилкой и ножом, научился застёгивать пуговицы, научился говорить целыми предложениями, почти не запинаясь. Он даже научился улыбаться — это было трудно, потому что муравьи не улыбаются, у них нет губ, и мышцы лица отказывались слушаться.

Но каждую ночь ему снился лес.

Не просто лес — а конкретные места. Третья берёза. Тропа, ведущая к ручью. Камера царицы Клары, тёплая и тёмная, пахнущая мёдом и муравьиной кислотой. Во сне он был снова муравьём — маленьким, быстрым, уверенным. Он бежал по знакомым ходам, нёс падь, облизывал яйца, сражался с чужими муравьями из соседнего муравейника. И просыпался в холодном поту, сжимая руками простыню и не понимая, где он.

На восьмой день он не выдержал.

— Мне нужно вернуться, — сказал он за завтраком.

Андрей положил ложку. Вера подняла голову от чашки.

— Куда? — спросила она.

— В лес. К муравейнику.

— Зачем? Ты же теперь человек.

— Я не знаю, зачем. Но я должен их увидеть. Хотя бы один раз.

Вера и Андрей переглянулись. Они уже привыкли к странному постояльцу, даже начали считать его частью семьи. Но они знали, что этот день настанет. Любой птенец, выпавший из гнезда, рано или поздно пытается вернуться.

— Мы поедем с тобой, — сказал Андрей.

— Нет, — ответил Шесть. — Один. Так нужно.

Он надел ту же одежду, что и в первый день — ту, что дала Вера. Ботинки были всё ещё велики, но он уже умел в них ходить, почти не спотыкаясь. Вера сунула ему в рюкзак бутерброды, яблоко и тёплую кофту. Андрей молча пожал руку.

— Возвращайся, — сказал он.

— Постараюсь.

Шесть вышел на улицу. Город встретил его шумом и суетой. Он доехал на автобусе до конечной, прошёл через деревню Каменку, вышел на просёлочную дорогу. Потом — в лес.

Лес был другим. За неделю, которую Шесть провёл в городе, осень шагнула вперёд. Листья облетели. Сквозь голые ветки было видно небо — серое, низкое, готовое к снегу. Воздух пах иначе — прелыми листьями, сыростью, приближающейся зимой.

Шесть шёл по памяти. Вот корень, под которым он прятался от дождя. Вот камень, на котором грелся на солнце. Вот развилка — налево к ручью, направо к муравейнику. Он повернул направо.

Муравейник был на месте. Но он выглядел иначе. С вершины купола исчезла «шапка» из иголок — ветры сдули её. Ходы были открыты, но никто не входил и не выходил. Вокруг — ни одного муравья. Тишина.

Шесть опустился на колени. Осторожно, дрожащими пальцами, он разгрёб верхний слой иголок. Под ними была земля — твёрдая, сухая. Дальше — пустота. Ходы обвалились. Камеры были пусты.

Он полез глубже, как муравей, разрывая землю руками. Иголки царапали кожу, грязь забивалась под ногти. Он добрался до центральной камеры — той самой, где царица Клара откладывала яйца.

Она была пуста. Только несколько сухих коконов, несколько окаменевших остатков пади. И тишина. Полная, абсолютная тишина, которой не бывает в муравейнике — потому что муравейник всегда гудит, всегда живёт, даже ночью.

— Ушли, — прошептал Шесть. — Или умерли.

Он сидел на коленях в разорённом муравейнике, смотрел на пустые ходы и не мог поверить. Он вернулся домой, но дома не было. Он был чужой и здесь, и там. Никто не ждал его. Никто не знал, что он уходил и вернулся.

И тогда он завыл.

Не заплакал — завыл. По-волчьи, по-человечески, по-муравьиному — одним долгим, низким звуком, который вырвался из самой глубины и полетел над лесом, пугая птиц, заставляя деревья вздрагивать.

Он выл и выл, пока голос не сел. А потом лёг на землю, прямо в остатки муравейника, свернулся калачиком и заснул.

Глава десятая. Возвращение

Его разбудил снег. Белые хлопья падали с серого неба, ложились на лицо, на волосы, на разорванную землю муравейника. Шесть открыл глаза и долго не мог понять, где он. Потом вспомнил всё.

Снег шёл крупный, пушистый — первый снег в этом году. Он засыпал муравейник, сглаживал острые края, делал его похожим на белый холм, на какой-то сказочный курган. Шесть сел, отряхнулся.

И увидел след.

Маленький, муравьиный след на снегу. Один. Одинокая дорожка, уходящая от муравейника в сторону леса. Кто-то выжил.

Шесть встал и пошёл по следу. Он шёл медленно, боясь наступить на него, стереть. След вёл к старому пню, поросшему мхом. Под пнём была щель — маленькая, тёплая, защищённая от ветра.

Он заглянул внутрь.

Там, в щели, сидела одна-единственная муравьиха. Она была старой — панцирь потускнел, ноги дрожали. Она сидела на крошечной кучке яиц — штук десять, не больше. И облизывала их. Медленно, устало, но упорно.

Это была Три-Четыре-Два.

Та самая, которая ходила с ним смотреть на костёр. Та самая, которая назвала его безумцем и уползла обратно в муравейник. Она выжила. И теперь сохраняла последних.

Шесть смотрел на неё, и слёзы снова текли по его щекам. Но теперь это были другие слёзы.

— Я вернулся, — прошептал он.

Муравьиха подняла голову. Её усики шевельнулись, пробуя воздух на запах. Она не узнала его — он пах человеком. Но что-то в ней дрогнуло. Какое-то древнее, необъяснимое узнавание.

Она не могла говорить с ним — у неё не было человеческого голоса. Но он понял её. Он понял всё, что она хотела сказать.

«Останься».

«Помоги».

«Мы умираем».

Шесть протянул руку. Осторожно, кончиком пальца, он коснулся щели. Муравьиха не убежала. Она подошла к его пальцу, потрогала его усиками, оставила маленькую запаховую метку. Метку, которая означала «свой».

— Я останусь, — сказал Шесть. — Я помогу.

Он не знал, как помочь. Он был огромным, неуклюжим, с большими пальцами, которые не умели держать муравьиные яйца. Но он знал одно: он будет здесь. Он будет защищать эту щель от холода, от дождя, от врагов. Он будет приносить еду — крошки хлеба, капли мёда, кусочки яблок. Он будет делать всё, что может делать человек для муравьёв.

А весной, когда растает снег, он построит новый муравейник. Не такой, как старый. Другой. С ходами, в которые сможет залезать его человеческая рука. С камерами, в которых будет тепло даже в самые холодные ночи.

Он будет муравьём. И человеком. Одновременно.

Потому что, как сказал старик Николай Иванович, иногда боги исполняют желания только наполовину. Телом — человек, душой — муравей.

И это — не проклятие. Это — дар.

Эпилог. Весна

Снег сошёл в конце марта. Ручей, который Шесть когда-то переплывал, разлился и стал похож на маленькую реку. Почки на берёзах набухли, и кое-где уже показались первые листочки — маленькие, клейкие, ярко-зелёные.

Возле старого пня стоял новый муравейник. Он был невысоким, некрасивым — Шесть строил его сам, руками, без всякого муравьиного умения. Но он был тёплым. Из ходов доносился слабый запах муравьиной кислоты — запах жизни.

Три-Четыре-Два дожила до весны. А с ней — двадцать три новых муравья, которые вылупились из яиц и теперь суетились на куполе, перетаскивая иголки и песчинки. Они были маленькими, глупыми, слепыми почти. Но они были.

Шесть сидел на пне и смотрел на них. Он не пытался помогать — муравьи сами знают, что делать. Он просто сидел и смотрел. Иногда он протягивал палец, и какой-нибудь самый смелый муравей забирался на него, бежал по руке, исследовал эту странную тёплую поверхность.

— Ты не боишься меня? — спрашивал Шесть.

Муравей не отвечал. Он просто бежал дальше.

Где-то в лесу запела птица — первая весенняя птица, с голосом, похожим на звон колокольчика. Шесть поднял голову. Небо было голубым, прозрачным, без облаков. Таким же, как в тот день, когда он впервые задумался о том, зачем облака меняют форму.

Он всё ещё не знал ответа. Но теперь это не имело значения.

Он встал, потянулся — так, как умеют только люди, вытягивая руки вверх и прогибая спину. Потом нагнулся, подобрал с земли сухую веточку и положил её на муравейник — сверху, на самый купол, чтобы первый весенний дождь не размыл ходы.

— Растите, — сказал он муравьям.

Муравьи не слышали. Или слышали, но не понимали.

А Шесть пошёл по тропе. Не муравьиной тропе — человеческой. Туда, где вдалеке дымили трубы деревни Каменки, а за ней — шумел, гудел, спешил куда-то огромный человеческий город.

Он шёл туда, чтобы вернуться. И назад — к муравейнику. И снова туда. И снова назад.

Потому что теперь у него было два дома.

Один — в земле, под старым пнём.
Другой — среди людей, в шуме машин и в тишине квартир.

И оба были настоящими.

Конец.

Комментарии: 0