Бабье лето

Бабье лето

Часть первая. Паутина

Лес встретил их тишиной, которая не бывает в природе у живых людей. Она была похожа на ту, что наступает в квартире умершего старика, когда уже вынесли вещи, но запах камфоры, мочи и засушенных трав всё ещё сидит в обоях. Волонтёры вылезли из микроавтобуса на поляну, заросшую кипреем, и первым делом заметили, что даже птицы здесь не поют.

— Ну и местечко, — сказал Паша, высокий парень в нелепо яркой ветровке. — «Родничок», блин. Больше похоже на «Трупичок».

Над входом в лагерь действительно висела выцветшая вывеска. Буквы «Детский оздоровительный лагерь «Родничок»» облупились, и сквозь голубую краску проступил ржавый, бурый цвет, будто доска долго лежала в земле. Калитка висела на одной петле, но калиткой это назвать было трудно — скорее, ребёнок в виде рамы.

Восемь человек. Восемь молодых людей от девятнадцати до двадцати пяти. Экологический десант, субботник, грант от фонда «Чистые леса». Обычная история: убрать мусор, распилить упавшие деревья, подготовить территорию для будущего приюта для животных. По крайней мере, так гласило задание.

С ними была старуха.

Её наняли местные. «Без Бабы Кати вы не найдёте дорогу, там тропы после пожарища все перепутаны», — сказал в администрации глава поселения. Бабе Кате было под девяносто, но никто не знал точно. В деревне говорили — девяносто три. Сама она усмехалась, когда спрашивали: «Зачем вам цифра, касатики? Главное — что я ещё дышу».

Она была маленькой, согнутой в три погибели, но ходила странно — не по-старушечьи мелкими шажками, а широко, размеренно, будто земля сама её подталкивала в спину. Всё в чёрном: чёрный платок, завязанный узлом на подбородке, чёрная юбка до земли, чёрная кофта с длинными рукавами, из которых торчали только кончики пальцев — жёлтые, с огромными, кривыми, как корни, ногтями. От неё пахло грибами и старыми книгами.

В первый же день волонтёры поняли, что с Бабой Катей что-то не так. Она никогда не ела с общей тарелки. Когда они выставили на раскладной стол кашу, хлеб и тушёнку, старуха села в стороне, под берёзой, развязала свой узелок и достала оттуда свёрток. Внутри была горбушка чёрного хлеба — высохшая, в зелёных пятнах плесени. Она отщипывала от неё крошечные кусочки и отправляла в рот, шевеля губами, словно жевала не хлеб, а что-то тягучее, прозрачное, что нельзя проглотить целиком.

— Баб Кать, вы бы с нами, — позвала Алиса, девушка с короткой стрижкой и родинкой над губой. Ей было двадцать, и она была из тех, кто подкармливает бездомных собак и плачет над новостями.

Старуха подняла на неё глаза. У Бабы Кати они были мутными, бельмом затянутыми, но Алиса вдруг почувствовала, что её разглядывают так, как разглядывают мясо на рынке — оценивая, почём килограмм, насколько свежее, сколько жира и где кость.

— Спасибо, касатка, — сказала старуха голосом, похожим на скрип половицы. — Я своё ем. Вы своё. У каждой кукушки своё гнездо.

Паша хмыкнул, хотел пошутить про брезгливость, но передумал. Что-то в том, как старуха облизывала плесневелую корку, заставляло молчать.

Лагерь был мёртв давно. Волонтёры знали это — им сказали, что «Родничок» закрыли ещё в девяностые. Но смерть здесь была не той, которая разлагается и зарастает крапивой. Она была аккуратной. Кто-то словно поддерживал территорию в состоянии неживого порядка. Корпуса не рухнули, но окна в них были выбиты изнутри — стекло лежало на полу ровным слоем, будто выдавили одновременно во всех зданиях. Кровати стояли заправленными, но простыни превратились в труху, и при малейшем касании они оседали серой пылью.

Алиса подошла к одному из корпусов. На двери висела табличка: «3 отряд. Пионеры-следопыты». Кто-то — детской рукой? — подписал снизу фломастером: «Нас здесь больше нет».

Внутри было пусто. Только на подоконнике стояла кружка с отбитой ручкой, а в кружке — высохший букет из папоротника и ромашек. Ромашки не рассыпались. Они превратились в чёрные, бумажные, идеально сохранившиеся силуэты цветов.

Настоящее открытие они сделали в лесу за столовой.

Лена, тихая девушка в очках и с двумя длинными косами, первая заметила неладное. Она отошла за кусты по нужде и наткнулась на странные сооружения. Сначала она подумала — шалаши. Но шалаши строят из веток, оставляя щели для света. А эти сооружения были сплошными. Коконы. Диаметром с человеческое тело, сплетённые из молодых берёзовых веток, ещё гибких, с живой корой. Ветки были переплетены так плотно, что внутрь не пробивался свет. Сверху на них висела паутина — не свежая, серебристая, а старая, серая, похожая на войлок.

— Ребят, идите сюда, — позвала Лена.

Волонтёры собрались вокруг первого кокона. Кто-то — Женя, студент-биолог — осмелился заглянуть внутрь через крошечное отверстие. Он отшатнулся.

— Там… там кукла.

— В смысле кукла?

— Игрушка. Пупс, наверное. Или… не знаю. Старая.

Потом они нашли ещё коконы. Восемь штук. Они стояли полукругом, будто смотрели в сторону лагеря. Внутри каждого лежала кукла. Но не пластиковая Барби и не советский пупс с закрывающимися глазами. Это были тряпичные куклы — самодельные, из мешковины и старых тряпок. У каждой отсутствовали глаза. Не выцарапаны, не закрашены — именно отсутствовали, будто их никогда и не было. Только два чёрных провала на лице из грубой ткани.

— Красивые, правда? — раздался голос.

Баба Катя стояла за их спинами. Она подошла беззвучно — никто не слышал ни хруста ветки, ни шарканья ног. Она гладила один из коконов своей кривой ладонью, и Алиса заметила, как под пальцами старухи шевелятся ветки — живые, хотя срезанными они быть не могли.

— Это не трогайте, — сказала старуха. — Баловство. Девки баловались.

— Какие девки? — спросил Паша. — Лагерь же закрыт давно.

— А вы думаете, если лагерь закрыт, то дети кончаются? — усмехнулась Баба Катя. Изо рта у неё пахнуло чем-то сладковато-гнилым, как от переспелой груши, которая начала бродить. — Дети всегда есть. Были. Будут. Пока бабы живы.

Она отвернулась и пошла обратно к лагерю, волоча за собой подол юбки по мокрой траве. Лена переглянулась с Алисой. Обе подумали об одном и том же: старуха не кажется странной. Она кажется опасной. Как если бы их школьная учительница по биологии вдруг оказалась волком в человечьей шкуре.

Самое жуткое обнаружилось позже, уже перед закатом, когда они решили пройтись по центральной аллее лагеря. Аллея упиралась в площадку для линеек. Когда-то здесь стоял флагшток — труба с флагом. Но сейчас вместо флагштока росла берёза. Засохшая. Белая кора облупилась, и под ней была не обычная древесина, а чёрная, угольная, будто дерево горело изнутри. На берёзе висело что-то, похожее на траурные ленты.

Алиса подошла ближе. Лентами оказались… колготки. Женские трикотажные колготки. Телесного цвета, но выцветшие до цвета старой кости. Дырявые. На пятках — протёртые дыры, на коленях — стрелки, заштопанные грубыми нитками. Они были обмотаны вокруг ствола десятками слоёв, свисали клочьями, трепались на ветру.

— Это что за хрень? — спросил Паша и потянулся, чтобы оторвать одну колготку.

— Не трогай! — голос Бабы Кати ударил, как плеть. Парень отдёрнул руку. Старуха стояла на крыльце столовой, опираясь на клюку — хотя никто никогда не видел у неё клюки. — Не трогай, проклятый. Это нитки.

— Какие нитки? — Паша уже взял себя в руки, но голос всё равно дрогнул.

— Бабье лето на них держится, — сказала старуха спокойно, будто объясняла прописную истину. — На нитках. Оно ведь не само приходит. Кто-то пряжу прясть должен. А пряжа эта… — она кивнула на берёзу, — терпеливая. Из старого тела. Без неё лето не продлишь. Бабы знают.

Она повернулась и ушла в столовую, не закрыв за собой дверь. Из темноты здания пахнуло холодом, хотя на улице было ещё плюс двадцать.

Никто не заснул в ту ночь нормально. Спали в две смены в самом большом корпусе — отряде «Солнышко», где стены были толще. Алиса лежала на туристическом коврике, укрывшись курткой, и слушала лес. Лес не молчал. Он шелестел так, будто тысячи бумажных страниц перелистывали одновременно. Иногда казалось, что это не листья, а шёпот. Много голосов. Старых. Женских.

Алиса закрыла глаза и увидела сон: она сидит у зеркала в незнакомой комнате, и кто-то расчёсывает ей волосы. Длинные, седые волосы. Ей не больно, но страшно от того, как мерно движется рука с гребнем. Она хочет повернуться, но не может. А рука всё расчёсывает и расчёсывает, и на каждом зубце гребня остаётся пучок волос.

— Спи, внучка, — слышит она голос. Не свой. Старый. — Утром встанешь другой.

Она проснулась в холодном поту в три часа ночи. Луна светила прямо в разбитое окно, и на полу лежала дорожка из серебра. Лена спала рядом, свернувшись калачиком. Паша — в углу, замотавшись в спальник как в кокон.

Алиса села и огляделась. В проёме двери стояла Баба Катя. Просто стояла, сложив руки на животе. Её глаз Алиса не видела — только силуэт в чёрном. Но она точно знала: старуха не спит. И она смотрит прямо на неё.

— Не бойся, — сказала старуха так тихо, что звук мог быть и не звуком, а вибрацией внутри черепа. — Придёт время — и ты поймёшь.

Алиса не ответила. Она легла, повернулась лицом к стене и до утра не сомкнула глаз, вслушиваясь в то, как за стеной медленно, по миллиметру, ползёт что-то тяжёлое и мягкое одновременно.

Под утро она наконец задремала. И в этом дреме ей приснилась та же комната, то же зеркало. Но теперь она могла повернуть голову. Она повернула и увидела старуху. Не Бабу Катю. Другую. Высокую, прямую, с лицом из воска. Женщина держала в руках свёрток — тряпичный, завязанный крест-накрест чёрными нитками. Она развязала его и показала Алисе.

Внутри лежали чьи-то выпавшие зубы. Золотые коронки. Детские молочные резцы. Целый набор. Женщина взяла один зубик и положила себе в рот, вместо недостающего. Улыбнулась. У неё не хватало всех зубов, кроме двух нижних клыков.

— Скоро, — сказала женщина. — Скоро весь урожай. Бабье лето — оно не для баб, деточка. Бабье лето — это когда бабы становятся детками. А детки… — она сжала кулак, и из кулака потекла красная жидкость, слишком густая для крови, — а детки становятся нитками.

Алиса закричала и проснулась.

Рядом уже никого не было. Снаружи слышались голоса — Паша звал кого-то завтракать. Светило солнце. Всё было обычным.

Кроме одного: на руке Алисы, на запястье, краснела тонкая нить. Похожая на паутину. Но когда Алиса попыталась её стереть, нить не смылась. Она словно въелась в кожу, уйдя глубоко под эпидермис, и теперь напоминала старую, запутавшуюся вену.

Часть вторая. Провал

Второй день начался с того, что они всё-таки начали работать. Задача была простой: собрать мусор вокруг столовой и спортивной площадки. Мусора оказалось неожиданно мало — словно кто-то регулярно убирался здесь, но не вывозил, а прятал.

Лена нашла в кустах кучу старых газет. Все выпуски были за один и тот же день — 15 сентября 1993 года. В каждой газете — одна и та же заметка на третьей полосе: «В деревне Старые Берёзы пропала девочка, 12 лет. Одета в розовое платье. Особые приметы: шрам на левой щеке». Лена перелистала всю стопку. Пятнадцать экземпляров одной газеты. На одном из них кто-то обвёл заметку красными чернилами и дописал на полях: «Всё правильно. Розовое платье. Шрам. Хорошая девочка».

Красные чернила ещё не высохли до конца — они смазались, когда Лена взяла газету пальцами.

— Это свежее, — сказала она дрожащим голосом. — Кто-то писал это сегодня. Или вчера.

Паша отмахнулся: «Типографская краска, бывает». Но сам посмотрел на свои пальцы — они не окрасились. А у Лены осталось красное пятно на подушечках. Она пыталась его оттереть о траву, но пятно только расползалось, превращаясь в подобие отпечатка — не пальца, а целой ладони. Старческой. С узловатыми суставами.

В полдень Алиса собирала бутылки у столовой. Она заглянула в окно подвала — там было темно, пахло плесенью и чем-то кислым, похожим на забродившее тесто. Ей показалось, что внизу кто-то есть. Она позвала Пашу:

— Помоги подвал открыть. Там что-то движется.

— Зверёк какой-нибудь, — пожал плечами Паша. Но спустился.

Люк в подвал столовой оказался не заперт. Деревянная крышка рассохлась, и между досками виднелась чернота. Паша взял фонарик, посветил вниз. Лестница вела вниз ступеней на десять. Внизу был земляной пол, на полу — горы тряпья. И никого.

— Пусто, — сказал он и перешагнул на первую ступеньку. — Сейчас быстро проверю и вылезу.

— Не надо, — Алиса вдруг испугалась сама не зная чего. — Давай потом, с группой.

— Алиса, там три мешка мусора максимум. Я за минуту.

Он спустился. Его голова скрылась под землёй. Алиса слышала его шаги — тяжёлые, уверенные. Хруст гравия под подошвами.

А потом земля ухнула.

Не лестница сломалась — сама земля провалилась. Алиса увидела, как пол подвала просел, превратившись в воронку, и Паша рухнул вниз с криком, который оборвался через секунду — не потому что он замолчал, а потому что звук стал глухим, далёким, будто его накрыли одеялом.

— Паша! — закричала Алиса.

Прибежали остальные. Лена, Женя, Коля, две сестры-близняшки из Саратова — Надя и Оля, и Дима, самый старший, двадцатипятилетний, с бородой и татуировкой «Спаси и сохрани» на предплечье.

Втроём они спустились на верёвках. Дно провала оказалось на глубине четырёх метров — земляной пол рассыпался под Пашей, открыв старое, гораздо более глубокое помещение. Погреб. Но погреб был странным — не кирпичным, не бетонным. Стены его были выложены из… костей. Мелких. Тонких. Такие бывают у птиц. Или у новорождённых.

Паша лежал на боку, живой, но не двигался. Когда Женя подошёл и перевернул его, все увидели руки Паши. От кистей до локтей кожа была покрыта синими, почти чёрными отпечатками. Ладони. Множество ладоней. Они были не одинаковыми — разные по размеру, по кривизне пальцев. Но все они были старческими. Узловатые фаланги, вздутые суставы, искривлённые мизинцы. Кто-то держал Пашу за руки, когда он падал. Кто-то очень старый. И очень сильный.

— Я не чувствую рук, — прошептал Паша, глядя в потолок. Зрачки у него расширились так, что радужка почти исчезла. — Они меня держали. Сказали, что я красивый. Сказали, что у меня хорошие… хорошие жилы. Для вязания.

— Что за бред? — спросила Надя, но голос её дрожал.

Паша заплакал. Он был здоровым, весёлым парнем, который ещё утром травил анекдоты и отпускал шутки про «старперов». А теперь он плакал, как ребёнок, которому больно, и которого никто не может пожалеть, потому что того, кто его трогал, уже нет.

Вытащили его с трудом. Отпечатки не сходили. Под вечер они стали ярче, словно кто-то подкрашивал их изнутри. А потом Лена заметила, что на левой руке Паши, в центре ладони, отпечаток начал меняться. Пять кривых пальцев разжались. И сквозь синюшную кожу проступило лицо. Старушечье. С провалами глаз. Оно улыбалось.

— Ему плохо, — сказал Дима. — Мы уезжаем завтра утром.

Баба Катя, которая стояла в стороне всё это время, усмехнулась.

— Завтра рано.

— В каком смысле рано? — Дима повернулся к ней.

— В том, касатик, что дороги назад нет. Лес поменял направление. Тропинки, по которым вы пришли, теперь ведут к болоту. А от болота — только к нам. — Она развела руками. — Не я. Так заведено.

— Вы сумасшедшая, — выдохнула Алиса.

— Может быть, — легко согласилась старуха. — А может быть, я единственная трезвая здесь. Вы сами приехали. Сами. Никто вас не тащил за волосы. Сели в автобус, приехали в лес, не спросили, почему лес молчит. Вы так хотите спасти мир, а мира на самом деле нет. Есть только поле. И бабы на поле.

Она посмотрела на Алису долгим взглядом. И добавила чуть тише, почти ласково:

— Ты особенно хороша. У тебя волосы мягкие. Из таких ниток самые лучшие паутинки. Бабье лето помнит хорошие волосы.

Алиса отшатнулась. Но внутри неё, в самом центре, что-то ёкнуло согласно. Будто старуха сказала правду, и тело Алисы эту правду признало, даже если разум сопротивлялся.

Часть третья. Варка

В ту ночь они не спали все. Собрались в столовой — самой крепкой постройке, где были целые окна и не провалилась крыша. Пашу уложили на стол, замотав руки бинтами. Отпечатки уже не просто проступали — они дышали. Когда Лена приложила ладонь к руке Паши, она почувствовала, как под кожей что-то шевелится. Не кровь. Не мышцы. Пальцы. Чьи-то пальцы перебирали кости Паши, словно чётки.

— Нам надо позвонить, — сказала Алиса. — Сотовая связь же есть.

Не было. Ни у кого. Телефоны показывали «нет сети», но не так, как в обычном лесу — с пустой иконкой. На экранах всех восьми телефонов горела одна и та же надпись: «Нет соединения. Попробуйте позже». А под ней — дополнительная строка, которой там быть не могло: «И не пробуйте. Мы уже всё знаем».

— Это не телефон, — прошептала Оля. — Это подделка. Они как-то…

— Не говори «они», — оборвала сестра Надя. — Никого нет. Это все нервы.

Но она сама сжимала в кармане кухонный нож, который прихватила из дома.

В два часа ночи начался звук.

Сначала они подумали — ветер. Но листья не шевелились. Звук шёл из леса. Высокий, монотонный, похожий на гудение проводов под напряжением. А потом они различили голоса. Не один — десятки. Женские. Старые. Они не пели и не говорили. Они жужжали, как мухи в банке.

— Баба Катя! — крикнул Дима. — Где она?

Её нигде не было. Обыскали столовую, кухню, подсобку. Старуха исчезла. Но на улице, на площадке перед столовой, горел костёр. Они не зажигали его. И костёр был не обычный — дрова сложены не колодцем и не шалашом, а кругом, с отверстием в центре, как у алтаря. Над костром висел котёл. Чёрный, закопчённый, с выщербленными боками. Вода в нём закипела, когда они вышли на крыльцо.

Баба Катя стояла у котла. Без платка. Алиса увидела её голову впервые: совершенно лысая, с буграми, как у новорождённого, и с двумя глубокими впадинами на затылке — будто кто-то выгрыз куски черепа. Она помешивала в котле черпаком. Вода была не прозрачной. Она была белой, как молоко, и от неё шёл пар, пахнущий шерстью и мокрой землёй.

— Что вы делаете? — крикнула Лена.

— Варю, касатка, — не оборачиваясь, ответила старуха. — Время пришло. Бабье лето кончается, а мы не нарастили тело. Придётся варить наскоро.

Алиса увидела, что старуха бросает в котёл. Нити. Серебристые, блестящие, словно леска. Они падали в кипяток и сворачивались спиралями, похожими на младенческие локоны.

— Это паутина, — прошептал Женя-биолог. — Она откуда-то взяла паутину.

Но Алиса поняла раньше. Она посмотрела на свои руки и увидела, что тонкая красная нить на её запястье исчезла. Исчезла не бесследно — на её месте осталась крошечная ранка, похожая на прокол от иглы. Она подняла глаза на старуху и увидела, что та держит в кулаке не просто паутину. В кулаке что-то блестело. Маленькие белые пластинки.

Ногти.

— Она нас стригла во сне, — сказала Алиса. — Она собирала наши ногти.

— И волосы, — добавил Дима, схватившись за голову. На его затылке не хватало клока — ровно выстриженного, как у лабораторной мыши.

— И слёзы, — прошептала Оля. Она вдруг вспомнила, как ночью ей приснился страшный сон, а проснулась она с мокрым лицом. Она думала, это слёзы. Но сейчас она поняла: кто-то стоял над ней и капал ей на лицо тёплой водой, чтобы она не проснулась. Чтобы слёзы были настоящими. Для зелья.

Баба Катя бросила в котёл всё: ногти, волосы, нить с запястья Алисы (она была там, в горсти старухи, свёрнутая в колечко, как пуповина), пузырёк с мутной жидкостью — слезами. Вода в котле вспенилась, потемнела, стала цвета старого мёда.

— Хватит! — закричал Дима и побежал к костру, чтобы опрокинуть котёл.

Но он не добежал. Потому что из леса начали выходить.

Сначала Алиса подумала, что это корни. Из-под земли, из-под каждой берёзы, из-под каждого куста выползали тёмные, извивающиеся отростки. Но они были мягкими. И у них были пальцы. Десятки пальцев. Сотни. Они переплетались, сплетались в нечто большее, и через минуту стало ясно: это не корни. Это тела.

Старухи вылезали из земли. Они не вставали — они вырастали, как грибы после дождя. Из чёрных провалов в почве поднимались сначала головы — лысые, бугристые, с двумя дырочками вместо глаз. Потом плечи. Потом туловища, завёрнутые в грязные тряпки, похожие на саваны. Они не были мёртвыми. Они были живыми слишком долго. Их кожа висела складками, как на сдутом шаре. Некоторые были ниже метра — высохшие, как мумии. Другие — высокие, с неестественно вытянутыми руками, которые волочились по земле.

Их были десятки. Они стояли по краю поляны, молчаливые, неподвижные. Алиса насчитала тридцать, потом сбилась. Они сливались друг с другом, их плечи касались, и казалось, что это одно тело со множеством голов — гигантская гнилая гусеница, дышащая в унисон.

— Господи, — выдохнула Надя. — Господи, что это?

Никто не ответил. Потому что ответ знала только Баба Катя. А она медленно повернулась к волонтёрам, улыбнулась беззубым ртом и сказала:

— Ветхие. Это Ветхие, детки. Вы думали, бабье лето — это тепло? Нет. Бабье лето — это когда старухи выходят на охоту. Паутина — это их нити. А вы — мухи.

Часть четвёртая. Веретено

Бежать было бесполезно, но они побежали.

Дима схватил Пашу — тот уже не мог идти сам, его руки превратились в синие культи с проступающими на коже лицами — и потащил его в сторону корпусов. Остальные бросились за ним. Надя и Оля бежали так быстро, как никогда в жизни, но лес… лес поворачивался.

Алиса заметила это первой. Береза, которая только что была справа от тропинки, через секунду оказалась слева. Тропинка вела в лагерь, но через минуту бега Алиса поняла, что она вернулась к столовой. К костру. К котлу. К Ветхим.

Они не двигались. Они стояли там же, где и были, но теперь Алиса видела их ближе. Одна из старух — самая маленькая, похожая на сморщенный гриб — протянула к ней руку. На конце руки не было пальцев. Только ладонь-лопата с отверстиями, из которых торчали костяшки.

— Давай, — сказала старуха. Её голос был высоким, тонким, как у ребёнка, который учится говорить. — Давай к нам. Мы тебя укачаем.

Алиса побежала в другую сторону. Теперь все бежали врассыпную. Женя-биолог рванул к лесу, надеясь, что там, за коконами, есть просвет. Он добежал до первого кокона и вдруг остановился. Ветки кокона раскрылись, как цветок, и внутри Алиса увидела не куклу. Там лежало тело. Маленькое. Завёрнутое в белую ткань. Оно дышало — медленно, с хрипом.

— Женя, не смотри! — закричала Лена.

Но Женя уже смотрел. И он узнал. В коконе лежал младенец. Но не новорождённый — его кожа была покрыта морщинами, а на голове росли седые, жидкие волосы. Он открыл рот — беззубый, втянутый — и заплакал старческим, скрипучим плачем.

— Это… это человек? — спросил Женя. — Это ребёнок?

— Это то, что мы носим, — ответила Баба Катя. Она стояла прямо за его спиной. — Мы рожаем себя. Снова и снова. Но каждый раз — меньше. Каждый раз — страшнее. Нам нужна свежая плоть, чтобы вплести в нить.

Она схватила Женю за руку. Неожиданно сильно. Парень дёрнулся, но старуха держала мёртвой хваткой.

— Твой отец курил. Я чувствую. Лёгкие слабые, — она понюхала его запястье. — Но печень хорошая. Молодая. Мы разберём тебя на запчасти. Ничего не пропадёт.

Женя закричал и ударил её. Ударил со всей силы — в лицо, в эту провалившуюся беззубую пасть. Голова Бабы Кати дёрнулась, но она даже не пошатнулась. Она улыбнулась. И её лицо… изменилось. Стало моложе. Глубже стали глазницы, ровнее — складки кожи.

— Спасибо, касатик, — сказала она голосом, в котором появились низкие, почти мужские нотки. — Давно не били. А без боли не омолодишься.

Вокруг них смыкался круг. Ветхие подходили. Не бежали — шли. Со скоростью прогулочного шага. У них не было оружия, не было клыков, не было яда. У них было только время. Они приближались сантиметр за сантиметром, и от этого становилось невыносимо страшно: от того, кто двигается медленно, не убежать. Потому что он никогда не устанет. Потому что он может ждать вечность.

Женя споткнулся о корень, и тут же две Ветхие оказались рядом. Они не набросились на него. Они сели рядом. Одна погладила его по голове кривой ладонью. Другая взяла за руку и начала гладить по пальцам, как бабушка гладит внука, который ушибся.

— Тише, тише, — зажужжали они. — Мы тебя пожалеем. Мы из тебя всё лишнее вынем. Устал? Устал. Будь маленьким. Будь крошкой. Не надо думать. Не надо бояться. Мы обо всём подумаем.

Женя перестал кричать. Его лицо начало разглаживаться. Морщины — не те, что от возраста, а те, что от переживаний — стали исчезать. Он молодел на глазах. Но это было неправильное молодение. Он не становился двадцатилетним, потом пятнадцатилетним, потом десятилетним. Он становился старым младенцем. Его кожа съёживалась, становясь дряблой, но при этом он уменьшался в размере. Через полчаса от Жени остался свёрток с седой головой, из которой торчали две крошечные руки с морщинистыми локтями. Ещё через десять минут свёрток затих.

Ветхие подняли то, что осталось, бережно, как младенца, и понесли к кокону. Положили внутрь. Кокон закрылся.

Часть пятая. Ветхие

Алиса бежала к бункеру. Она не знала, откуда она знала про бункер — может быть, увидела в окне столовой, может быть, подсказал инстинкт. Старая железная дверь в земляном скате за гаражом. Она дёрнула ручку — закрыто. Рванула сильнее — засов поддался. Внутри пахло железом, сухим песком и смертью. Но смерть была старой, не той, что стояла снаружи.

Алиса ввалилась внутрь и захлопнула дверь, подперев её найденным в темноте ломом. Бункер оказался небольшим — метров десять в длину, бетонные стены, земляной пол. В углу — ржавая койка, на койке — истлевшее одеяло. На стенах — детские рисунки, выцветшие до бледно-жёлтого. Алиса поднесла телефон (светодиод ещё работал) к одному из них. На рисунке была нарисована семья: мама, папа, девочка, бабушка. Бабушка была нарисована чёрным фломастером, вся, от головы до пят. И у неё не было лица. Только чёрный овал.

Внизу подпись детским почерком: «Бабушка пришла. Она теперь всегда с нами».

Алиса села на пол, обхватив колени. Снаружи было тихо. Слишком тихо. Она прижалась ухом к бетонной стене и услышала, как Ветхие разговаривают. Их голоса были нечеловеческими — тонкими, стеклянными, как у заводных кукол, у которых садится батарейка. Они говорили все одновременно, но слова складывались в предложения, и Алиса понимала их.

— Где девочка? Девочка с мягкими волосами. Девочка, которая смотрела на зеркало.
— Она в норе. Мы чувствуем её тепло. Тёплая. Молодая.
— Открой нору.
— Нельзя. Нора старая. Сделана из железа, которое помнит войну. Мы не можем пройти через железо, которое помнит войну.
— Тогда подождём. Она выйдет. У неё нет воды. Нет еды. А у нас есть вечность.
— У неё красивые волосы. Из них выйдет хорошая паутина для бабьего лета.
— Не паутина. Пуховина. Она будет летать над полями и собирать чужие года.
— А нам что останется?
— Нам останется пеленать. Мы любим пеленать. Правда, сестры?
— Правда. Мы помним, как пеленать младенцев. Как заворачивать их туго-туго, чтобы не плакали.
— А если заплачут?
— Тогда мы дадим грудь. Пустую грудь. Они будут сосать и сосать, пока не выпьют всю пустоту. А потом уснут. И проснутся старыми.

Алиса зажала уши руками, но голоса звучали внутри черепа. Они не были снаружи. Они были в земле, в бетоне, в самой пыли бункера. Они были здесь всегда. Бункер построили для защиты от людей, но не от них.

— Выходи, внучка, — сказал самый близкий голос. Прямо за дверью. — Выходи. Мы тебя спеленаем. Ты так устала быть взрослой. Платить за квартиру. Работать. Улыбаться не тем людям. Мы избавим тебя от этого. Будь нашей мамой. Нет… будь нашей дочкой. Нет… — голос замялся, подбирая слово, — будь нашей ветошью. Ветошью мягкой. В которую можно плакать.

Алиса не ответила. Но слёзы текли по её лицу, и она не могла их остановить. Не от страха. От усталости. В этих голосах было что-то чудовищно привлекательное. Обещание покоя. Обещание того, что больше не надо выбирать, не надо бояться, не надо ничего решать. Только лечь и позволить себя спеленать.

Она почти встала. Почти пошла к двери.

В этот момент дверь содрогнулась. Не от удара снаружи — от удара изнутри земли. Бетонный пол в центре бункера треснул, и из трещины полезла рука. Старушечья. Синяя. С ногтями как когти. За ней — вторая. Они шарили по полу, находя опору.

Люк был открыт. Не тот, через который Алиса вошла. Другой. Под землёй.

— Все пути ведут к нам, — прошептали голоса. — Мы под каждой землёй. Мы в корнях. Мы в березах. Мы в нитках бабьего лета. Ты не спрячешься, внучка. Ты уже связана.

Рука схватила Алису за лодыжку. Пальцы были холодными как лёд и сухими как осенние листья. Они сжались, и Алиса почувствовала, как из неё вытекает… нет, не кровь. Вытекают года. Она видела, как кожа на её ноге стала тоньше, прозрачнее, с пигментными пятнами, как у восьмидесятилетней.

— Нет, — прошептала она и ударила по руке ломом.

Рука не отпустила. Тогда Алиса сделала то, что не планировала. Она нагнулась и укусила руку. Укусила так сильно, что слюна смешалась с чем-то чёрным, горьким, как полынь. Вкус был — как жевать старый трупный запах, превратившийся в жидкость.

Старуха за дверью вскрикнула. Высоким, нечеловеческим фальцетом.

— Кусается! Сестры, она кусается!

Рука отпустила. Алиса отползла к стене, сжимая в пальцах лом. Трещина в полу расширялась, из неё лезли ещё руки, но они двигались медленно, неуверенно, будто не видели цель.

Алиса поняла. Они были слепы. У них не было глаз, они ориентировались на тепло, на звук, на запах слёз. Она перестала плакать. Затаила дыхание. Стала маленькой, тихой, холодной.

Руки замерли. Потом медленно втянулись обратно в трещину.

— Ушла, — прошептали снаружи. — Затаилась. Но ненадолго. Утром она выйдет. Или через день. Или через год. Мы подождём.

— Мы всегда ждали.

Часть шестая. Паутина на рассвете

Алиса просидела в бункере до утра. Ничего не ела, не пила. Только сжимала лом и смотрела на дверь. Под утро голоса стихли. Потом послышался странный звук, похожий на вздох облегчения — глубокий, грудной, женский. И ещё один. И ещё.

Она не знала, сколько их было. Но они ушли. Не все — она чувствовала, что одна или две остались ждать снаружи. Но основная масса ушла в лес, в землю, в берёзы. Бабье лето кончилось. Осень вступила в свои права. Листья на деревьях, которые ещё вчера были зелёными, пожелтели за ночь и начали падать.

Алиса открыла дверь на рассвете.

Никого. Только чёрный круг от костра, остывший котёл, разбросанные вещи. Она нашла Пашу — он лежал за столовой, завернутый в одеяло, живой. Его руки были изуродованы, отпечатки всё ещё виднелись, но лица на коже исчезли. Он был в сознании, но не говорил. Только смотрел в небо и шевелил губами, будто считал что-то.

Лену, близняшек, Колю и Диму она не нашла. Ни тел, ни следов. Только в одном из коконов, который раскрылся за ночь, лежали три куклы. Самодельные. Сшитые из мешковины. У каждой на груди была пришита пуговица с буквой: «Н», «О» и «Д». Надя, Оля, Дима. Или нет. Алиса не стала проверять.

Она пошла к дороге. Одна. Без карты, без компаса, без связи. Лес больше не менял направление — она шла строго на запад, где небо было светлее. Через три часа она вышла к трассе.

Асфальт был мокрым от росы. Редкие машины проносились мимо, не останавливаясь. Алиса стояла на обочине, подняв руку. У неё не было сил кричать, только смотреть.

Через полчаса остановился тёмно-синий «Жигули» шестой модели. За рулём сидел старик. Ему было лет семьдесят — аккуратная бородка, очки в металлической оправе, на заднем сиденье — коробка с яблоками.

— Девушка, вы в порядке? — спросил он. Голос добрый, дедушкин. — Куда вам?

— До города, — прошептала Алиса. — Пожалуйста.

— Садитесь, подвезу.

Она села на переднее сиденье. Машина пахла бензином, старым ковролином и чем-то сладким. Леденцами. На приборной панели лежал прозрачный кулёк с карамельками «Дюшес».

— Возьмите, — сказал старик, протягивая леденец. — Сахар поднимет давление. Вы бледная.

Алиса взяла. Зачем-то взяла. Фантик зашуршал в пальцах — жёлтый, с зелёной полоской. Она поднесла леденец ко рту. И замерла.

Рука старика лежала на ручке переключения передач. Обычная рука. С пигментными пятнами, с выступающими венами. Но ногти… ногти были чёрными. Не грязными — чёрными до основания, слоящимися, как старый пергамент. Такими же, как у тех рук, которые хватали её за лодыжку в бункере.

Алиса медленно подняла глаза. Старик улыбался. Улыбка была доброй, открытой. Но за ней, чуть глубже, в складках кожи вокруг глаз, Алиса увидела второй рот. Маленький, тонкий, безгубый. Он шевелился беззвучно, проговаривая слова, которых старик не произносил вслух.

— Устала? Устала. Отдохни.

— Я выйду, — сказала Алиса.

— Зачем? До города ещё сорок километров.

— Я выйду сейчас.

Она потянулась к ручке двери, но замок щёлкнул. Старик нажал на кнопку. В машине стало тихо. Кондиционер молчал, двигатель работал ровно, и в этой ровности Алиса услышала то же, что слышала ночью в бункере: пульс. Огромный, тёмный пульс земли. Он шёл не от двигателя. Он шёл из-под сиденья, из-под ковриков, из металла кузова. Машина была не машиной. Она была продолжением леса.

— Дороги назад нет, девочка, — сказал старик, и голос его на секунду стал высоким, стеклянным. — Ты думала, выбралась? Ты никогда не выберешься. Потому что бабье лето — это не время года.

Он убрал руку с рычага, положил на колено. Посмотрел на Алису.

— Бабье лето — это способ жить. И умирать. И снова жить. На чужих костях. На чужих годах. На чужих волосах. Ты носишь паутину под кожей с той ночи, как мы её вплели. И ты нас не смоешь. И не срежешь. И не вырежешь. Мы в тебе теперь. Как нити в ветоши.

Он завёл машину. Мотор взревел. «Жигули» развернулись на трассе и поехали не в сторону города. Они поехали обратно. В лес. Туда, где между берёзами висела паутина — новая, свежая, серебристая. Бабье лето только начиналось.

Алиса смотрела в окно. На обочине, в пыли, лежал её рюкзак. Она выронила его, когда садилась в машину. Рюкзак остался там, на трассе. Рядом с рюкзаком стояла девочка лет семи — худая, в розовом платье, со шрамом на левой щеке. Девочка махала им рукой. Улыбалась. Глаза её были чёрными провалами, как у тряпичной куклы.

— Не бойся, — сказал старик. — Мы тебя уже спеленали. Ты просто ещё не заметила.

Он протянул леденец снова. На этот раз Алиса взяла.

Она сунула его в рот.

Вкус был сладким. И горьким. И очень, очень старым.

Машина свернула с трассы на просёлочную дорогу, заросшую кипреем. Лес сомкнулся за ними, как веки. И больше того дня никто не видел ни восьмерых волонтёров, ни тёмно-синих «Жигулей», ни девочку в розовом платье, которая машет рукой у дороги.

Только по утрам, в конце сентября, когда летит паутина, в деревне Старые Берёзы иногда замечают новую старуху. Она сидит на крыльце заброшенного лагеря, перебирает ветки, плетёт коконы. У неё чёрный платок, согнутая спина и очень мягкие волосы. Она ни с кем не ест. И улыбается беззубым ртом, когда видит молодых.

«Идите к нам, — шепчет она. — Идите. Мы вас спеленаем. Мы сошьём из вас нитки. Бабье лето короткое, а пряжи нужно много».

Паутина летит над полем. И где-то в лесу открываются глаза без зрачков.

Они всегда ждут.


конец

Комментарии: 0