Страшилки на ночь ВАРЕЖКИ Читать онлайн

Страшилки на ночь ВАРЕЖКИ Читать онлайн

Пролог

Страшилки на ночь ВАРЕЖКИ Читать онлайн. То, что вы сейчас прочтете, заставит ваше сердце биться быстрее. Вы будете вздрагивать от каждого шороха в соседней комнате. Вы начнете оглядываться, когда за окном стемнеет. Эта история проникнет под вашу кожу и останется там навсегда. Потому что самое страшное — не выдумка. Самое страшное случилось на самом деле. И те, кто пережил ту ночь, до сих пор не спят без света. А один из них… один из них больше никогда не сказал ни слова.


Об этой истории

Рассказ основан на реальных  событиях, произошедших в ночь с 12 на 13 августа 1989 года в детском оздоровительном лагере «Березка» Вытегорского района Вологодской области. Четверо детей — Елена Вознесенская (12 лет), Катерина Морозова (11 лет), Илья Северов (12 лет) и Анна Березина (11 лет) — самовольно покинули территорию лагеря после отбоя и отправились к старому кострищу у Черного ручья. Трое из них вернулись под утро. Одна девочка исчезла. Официальная версия следствия — несчастный случай, потеря ориентации в лесу, переохлаждение. Но показания спасшихся детей были настолько противоречивы и пугающи, что дело закрыли за «невозможностью установления объективной картины происшедшего». Психолог, работавший с детьми, подал рапорт об увольнении спустя три дня. В своей объяснительной он написал одну фразу: «Я не могу спать после того, что услышал. И вам не советую». Имена и некоторые детали изменены, но ужас, который пережили эти дети, — настоящий. И он все еще там, у костра, который никто не зажигал последние тридцать пять лет.


Глава первая. Искры вверх

Лес дышал.

Это было первое, что заметила Лена, когда они вышли за территорию лагеря. Не ветер — именно дыхание. Теплое, влажное, с запахом прелых листьев и чего-то еще, чего она не могла определить. Что-то сладковатое, приторное, как гниющие фрукты в закрытом погребе.

— Ну и темнотища, — прошептала Катя, поправляя свой красный галстук, который зачем-то надела под джинсовую куртку. Мать всегда говорила ей, что галстук защищает. От чего защищает, мать не уточняла, но Катя верила.

— Вы чего, ссыкло? — Илья шел первым, подсвечивая фонариком тропу. Старый «Динамо», который он спер из тумбочки физрука, давал больше тени, чем света, но это даже создавало настроение. — Полнолуние же почти. Видно как днем.

Луна действительно висела над соснами огромным мутным глазом. Не желтая и не белая — какая-то серая, выцветшая, точно старая простыня. Она не столько светила, сколько нависала, давила. Илья старался не смотреть на нее. Что-то в этом ночном светиле было неправильное. Слишком близкое. Слишком внимательное.

— Может, вернемся? — подала голос Аня, самая младшая и самая тихая в их компании. Девочка с коротким каре цвета воронова крыла, с острым подбородком и глазами, которые даже днем смотрели отрешенно, будто видели что-то за спиной собеседника. Она не носила галстук. Только белая рубашка, расстегнутая на две пуговицы, и старенькие сандалии на босу ногу. — Я костер хотела. А тут страшно.

— Боишься леших с кикиморами? — хохотнул Илья. — А потеряешься чего, тут до лагеря десять минут ходу. Я все тропки знаю.

Он врал. Не про тропки — про десять минут. Они шли уже двадцать пять, и деревья становились чернее, чаще, древнее. Сосны здесь росли не ровными рядами, как возле лагерных корпусов, а как попало, некоторые наклоненные так низко, что приходилось пригибаться. Кроны смыкались над головой, и лунный свет пробивался редкими заплатками, похожими на плесень.

Но Лена молчала. Ей нравилось чувство опасности. Нравилось, как сердце бьется где-то в горле. Нравилось смотреть на испуганное лицо Кати — та всегда строила из себя крутую, а сейчас побелела как мел, только галстук алым пятном горел на шее. Галстук, который она отказывалась снимать даже ночью.

— Вот, — сказал Илья, когда они вышли на поляну. — Я же говорил.

Поляна была идеально круглой. Слишком идеальной. Как нарисованной по циркулю. В центре — старое кострище, черное пятно выжженной земли, обложенное камнями. Камни были странные: не местные, гранитные, гладкие, будто их веками шлифовала вода. И на каждом — знаки. Ни надписи, ни рисунки — просто линии, царапины, вмятины, складывающиеся в символы, которые хотелось рассматривать, даже когда глаза начинали болеть.

— Классное место, — сказала Катя, но голос ее дрогнул. — Кто тут раньше жёг?

— Местные, — пожал плечами Илья. — Говорят, раньше тут какое-то капище было. Ну, язычники там всякие. До крещения.

— А после крещения?

— А после крещения здесь что-то случилось. Не знаю что. Дед мой рассказывал, что в тридцать седьмом году сюда из города приезжали люди в черных машинах. Исчезли все, кто жил в деревне в трех километрах отсюда. И домой никто не вернулся. С тех пор поляну эту называют Погостной.

— Дурак ты, Илья, — с вызовом сказала Катя. — Сказки рассказываешь.

— А ты сама посмотри на камни. Ты такие камни в лесу видела?

Катя не ответила. Она подошла к кострищу, опустилась на корточки, провела пальцами по ближайшему валуну. Камень был теплым. Не от солнца — солнце сюда не доставало сквозь кроны. Теплым, как живое тело. Она отдернула руку и спрятала ее в карман куртки.

Аня за это время молча сделала то, зачем они пришли. Она вытащила из пакета свернутые газеты, щепки, несколько березовых полешек. Сложила колодцем. Достала коробок спичек. Чиркнула.

Спичка сломалась.

Чиркнула вторую. Головка соскочила, оставив на коробке рыжий след.

Чиркнула третью. Спичка загорелась, но пламя было странным — не желтым, не оранжевым, а зеленоватым, как гнилушка. Аня все равно бросила ее в бумагу. Бумага вспыхнула мгновенно, и на секунду Лене показалось, что внутри пламени что-то шевельнулось. Свернулось клубком, развернулось. Исчезло.

— Садитесь, — сказала Аня. Голос у нее был чужой. Нет, не чужой — слишком спокойный для темного леса и замогильной поляны. — Будем страшилки рассказывать.

Они сели. Катя и Лена на толстый сосновый ствол с одной стороны, Илья на поваленную березу с другой. Аня осталась стоять, глядя на огонь. Пламя поднималось все выше, и в его свете девочка казалась старше, черты лица острее, тени под глазами глубже. Красные отблески плясали на ее белой рубашке, превращая ткань в пятна крови.

— Садись, Аня, — позвала Лена.

Аня не ответила. Просто смотрела в костер. Смотрела так, будто видела там кого-то, кого остальные не замечали. Потом моргнула, улыбнулась — той улыбкой, от которой у Лены по спине пробежали мурашки — и наконец села на корточки между камнями.

— Ладно, — сказал Илья, потирая руки. Начало смеркаться, но на самом деле уже была глухая ночь, просто костер освещал их лица, делая похожими на восковые маски. — Кто первый?

— Ты первый, — сказала Катя. Ей хотелось оттянуть момент, когда придется рассказывать самой. В голове крутились только детские ужастики про гроб на колесиках, и они казались такими глупыми здесь, среди этих сосен, при этом свете.

— Лады, — Илья набрал полную грудь воздуха. Глаза его блестели, на щеках — румянец от тепла и адреналина. — Слушайте. Это история моего отца. Ему тогда было двенадцать, как и мне сейчас. Тоже в лагере был. Тоже в лес ходил ночью. Но с ним было не трое, а один. Только его друг, Колька. И пошли они не костер жечь, а курить.

— Скукота, — зевнула Лена.

— Заткнись и слушай. Курили они у старого дуба, на развилке дорог. Ну, как дорог — тропинок. И вдруг Колька говорит: «Слышишь?» А отец мой ничего не слышит, только сверчки да сова. А Колька лицом белый, как простыня, и пальцем тычет в кусты. Отец смотрит — а оттуда на него кто-то смотрит. Глаза горят зеленым. Глаз два, а может, больше он не разобрал — темно было. И как закричит это что-то. Не по-звериному, не по-человечьи. Так, что у отца в ушах зазвенело и из носа кровь пошла.

Илья сделал паузу, наслаждаясь эффектом. Лена слушала с полуулыбкой, Катя — приоткрыв рот. Аня закрыла глаза. Ей было неинтересно.

— И побежали они, — продолжил Илья. — Бегут, спотыкаются, ветки по лицу хлещут. А это что-то за ними. Не догоняет, но следом. Слышат они, как позади ветки трещат, как земля чавкает. И голоса. Много голосов. Шепчут. Не разобрать что, но шепчут. И чувствуют — дышит им в спину. Холодом таким, что зубы сводит.

— И что? — прошептала Катя.

— А то, — Илья подбросил в костер сухую ветку, и та вспыхнула с громким треском. Катя подпрыгнула. — Выбежали они к лагерю, а сторож у ворот сидит, дядя Гриша. Курит, смотрит на них. «Чего, спрашивает, разогнались? Пожар, что ли?» Отец с Колькой слова вымолвить не могут. И тут Колька как закричит. Оборачиваются — а на плече у Кольки чья-то рука лежит. Детская рука, но длинная слишком и тонкая, пальцы как пауки. Колька руку скинул — а там никого. Пусто. С тех пор у Кольки на плече след. Пять черных точек, как от ожога. И ноет это место по ночам. Всегда. И — самое главное — ровно через год после того случая Колька умер. Сердце остановилось во сне. Врачи сказали — остановка дыхания. А мать Кольки клялась, что на шее у сына перед похоронами были следы. Будто кто-то душил. Тонкими-тонкими пальцами.

На поляне стало тихо. Слышно было только потрескивание углей и далекий крик ночной птицы. Катя судорожно сглотнула и поправила галстук.

— Правда? — спросила она.

— Правда, — серьезно сказал Илья. — Мой отец не врет. Я его сам спрашивал. Он после того случая вообще никогда в лес не ходил. Даже за грибами. Говорит — там теперь не лес, там теперь кто-то живет. Кто-то, кто нас ждет.

Лена засмеялась. Смех получился слишком громким, слишком резким, и в нем не было веселья.

— Чушь, — сказала она. — Детские страшилки для малышей в отряде. Вот у меня история настоящая есть. Хотите?

Катя кивнула с видимым усилием. Она хотела и не хотела одновременно. Аня открыла глаза и уставилась на Лену. Взгляд у нее был пустой. Не напуганный, не заинтригованный. Просто пустой, как у куклы.

— Моя тетя работала медсестрой в городской больнице, — начала Лена, понижая голос. — Это было в начале восьмидесятых, до того как я родилась. Привезли к ним мужчину. Лет сорока. Из леса нашли, в трех километрах отсюда. Был без сознания, весь в грязи, волосы седые — а по документам ему было тридцать два. Постарел на десять лет за ночь, поняли?

Лена наклонилась к костру, и тени упали на ее лицо, сделав его похожим на череп.

— Очнулся он через сутки. И давай кричать. Так кричать, что всю больницу поднял на ноги. Кричал одно: «Не ходите в лес, не ходите к костру, она там, она вас видит». Кто «она» — не говорил. Только плакал и все повторял одно и то же. Потом замолчал. Просто посмотрел в угол палаты и замолчал, и больше не сказал ни слова до самой смерти. А умер он через неделю. От истощения. Потому что перестал есть и пить. Глаза открытыми оставил и смотрел в тот самый угол. И врачи клялись, что иногда, по ночам, в той палате кто-то ходил. Шаги детские. Легкие такие, босые по линолеуму — ш-ш-ш, ш-ш-ш.

— И что с ним сделалось? — спросил Илья. Он старался говорить небрежно, но его выдавал голос — чуть выше, чем обычно.

— А то и сделалось, — Лена понизила голос до шепота. — Он то, что увидеть не должен был. Он заглянул туда, куда не надо заглядывать. И оно заглянуло в него.

В этот момент Аня, сидевшая ближе всех к костру, вдруг резко выпрямилась и повернула голову в сторону леса. Так резко, что хрустнули позвонки.

— Там кто-то есть, — сказала она.

Все замерли. Илья поднял фонарик, посветил в черноту между деревьями. Луч выхватил стволы, папоротники, чьи-то глаза, блеснувшие на мгновение. Но глаза могли быть и у совы. Или у кошки. Или у кого угодно.

— Никого нет, — сказал Илья, но фонарик не опустил.

— Есть, — повторила Аня. Она улыбнулась. Той самой улыбкой. — И не один.

Лена почувствовала, как волосы на затылке встают дыбом. Физически, явственно — каждый волосок отдельно. Она не верила в эту чушь. Она была пионеркой, отличницей, материалисткой. Но сейчас, в эту ночь, на этой поляне, под этим мутным глазом луны, она чувствовала — что-то действительно здесь было. Что-то, что находилось прямо за кругом света от костра. Что-то, что смотрело на них. И ждало.

— Давайте споем, — неожиданно сказала Катя. Голос у нее дрожал. — Ну, песни у костра. «Костёр горит, в лесу темно, а нам с тобой, дружок, тепло…»

— Заткнись, — тихо сказал Илья. — Слышите?

Тишина. Треск углей. И — шепот.

Сначала Лена подумала, что ей показалось. Но нет. Шепот шел откуда-то слева, из-за толстой сосны с ободранной корой. Тихонько так, ласково почти. Слова разобрать было нельзя, только ритм, только интонации. Кто-то говорил. Говорил с ними. Или с кем-то за их спинами.

— Дурка, — сказала Лена громко, чтобы перебить шепот. — Это уши заложило от костра, вот и чудится. Аня, твоя очередь страшилку рассказывать.

Аня медленно перевела взгляд с леса на костер. В ее глазах отразилось пламя — два маленьких костра в черных провалах зрачков.

— У меня нет страшилки, — сказала она. — У меня есть правда.

Она помолчала. Подкинула в костер еще сучьев. Пламенем лизнуло ее пальцы, но она не отдернула руку. Просто смотрела, как горит кожа. Лена открыла рот, чтобы сказать что-то, но Аня опередила ее.

— Этим летом, — начала Аня, и голос ее изменился. Стал глубже, старше, будто говорил не ребенок, а кто-то, поселившийся внутри ребенка. — Этим летом, в этом самом месте, уже жгли костер. Не мы. Другие. Те, кто был здесь до нас. И они тоже рассказывали страшные истории. И они тоже смеялись. И им тоже казалось, что они вернутся в лагерь, лягут спать и утром увидят солнце.

Она подняла руку с обожженными пальцами и показала на темную полоску леса за спиной Кати.

— Один из них не вернулся. Он пошел в кусты — отлить — и пропал. Нашли его только через три дня. Вон в той низине, у Черного ручья. Лицом вниз, в воде. И вся спина была исполосована. Не ножом, не когтями. Чем-то длинным и тонким. Как будто ветки хлестали. Только ветки не оставляют таких ран. От плеч до поясницы. Глубоких. До самых костей.

Катя закрыла лицо руками. Лена почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота. Даже Илья побледнел. Он хотел сказать, что Аня все выдумала, что он бы знал, если бы в лесу нашли труп, что это неправда.

Но он не сказал. Потому что знал — правда. Этим летом, в начале июня, перед их сменой, лагерь действительно закрывали на три дня. Сказали — санобработка. Но Илья своими глазами видел машину. Не белый автобус, а черный микроавтобус. Без окон. Который приехал ночью, а уехал под утро.

— Откуда ты знаешь? — спросил он у Ани. Его голос прозвучал как чужой.

Аня опустила взгляд в костер. Улыбка исчезла с ее лица. Осталась только усталость. Нечеловеческая, древняя усталость.

— Потому что, — сказала она, — я была там. В июне. Я с ним пришла. И это я рассказала ему ту страшилку, от которой он пошел в кусты и больше не вернулся.

Она подняла голову, и теперь Лена увидела — что-то изменилось. Не только в голосе. В лице Ани что-то изменилось. Оно стало… не тем. Будто под маской девочки с каре было другое лицо. Старое. Очень старое. И очень злое.

— А теперь, — прошептала Аня, и пламя в костре взметнулось выше, зеленое, больное, — теперь моя очередь рассказывать дальше. И вы будете слушать. Даже если захотите уйти. Даже если захотите закрыть уши. Вы будете сидеть и слушать, пока я не закончу. Потому что это не страшилка. Это приглашение.

Она вытянула руки к костру. Ладони раскрыты. Кожа на пальцах пузырилась от жара, но она не моргала.

— Мы все умрем, — сказала Аня, улыбнувшись в последний раз. Улыбнувшись улыбкой, которой не место на детском лице. — Только сначала мы послушаем, что там, в лесу, говорит тишина.

Ветер стих. Луна зашла за облако. И что-то в черной чаще засмеялось тонким, серебряным смехом. Смехом, который не мог принадлежать ни зверю, ни человеку. Смехом, от которого у Лены подкосились ноги, а у Кати на белой рубашке, под красным галстуком, выступила кровь. Тонкой струйкой из носа. Прямо на ткань.

И никто не заметил, как тень от одной из сосен качнулась в сторону костра. Качнулась и застыла. Приняв форму, которой у нее не было минуту назад. Форму женщины с длинными руками. Форму, ждавшую у огня.


Глава вторая. Та, что из леса

Кровь из носа Кати капала на белую рубашку алыми пятнами, похожими на лепестки мака. Она не чувствовала этого. Сначала не чувствовала. Только когда Лена, очнувшись от оцепенения, протянула руку и коснулась ее плеча, Катя поднесла ладонь к лицу. Пальцы стали мокрыми и липкими.

— Что… — прошептала она, глядя на кровь, как на чудовищную ошибку, которую можно исправить, если просто не обращать на нее внимания. — Это ветер так. Сосуды слабые.

— Вытрись, — Лена дрожащей рукой достала из кармана носовой платок, белый, с вышитой голубой каймой — мамин подарок перед отъездом. Катя прижала платок к лицу, и ткань мгновенно пропиталась, стала тяжелой и теплой, как живая плоть.

Аня смотрела на кровь. Не с ужасом, не с беспокойством — с интересом. С таким интересом ребенок разглядывает муравья, прежде чем оторвать ему крылья.

— Хорошо, — сказала Аня. — Значит, ты можешь слышать.

— Что слышать? — голос Кати сорвался на петушиный фальцет. Она вскочила с бревна, и от этого резкого движения кровь хлынула сильнее, заливая подбородок, шею, воротник галстука. Красная ткань стала еще краснее, приобретя оттенок, которого не бывает в природе. Оттенок чего-то, что дышит.

— Тишину, — ответила Аня. Она повернулась к Илье. — А ты что слышишь?

Илья сидел не шевелясь. Фонарик все еще был зажат в его руке, но он не светил им. Не мог. Потому что луч, если бы он его включил, показал бы то, чего Илья видеть не хотел. А именно — что тени вокруг костра не совпадают с теми, кто их отбрасывает. Что Аня, сидящая на корточках у огня, отбрасывает три тени. И все три — женские. И все три — разного роста.

— Я… ничего, — выдавил Илья, но слова прозвучали неубедительно. Потому что он слышал. Все они слышали. Тот шепот из-за сосны продолжался, ровный, монотонный, как чтение мантр. И в нем, в этом шепоте, иногда проступали отдельные слова. Обрывки фраз. Имен.

Лена… Леночка… Лена…

Илья слышал свое имя. И Катя слышала свое. И Лена — свое. Три имени, переплетенные в шорохе листьев, в треске углей, в далеком крике птицы, которая никогда не кричит так — в середине августа, в середине ночи, в середине нигде.

— Аня, прекрати, — голос Лены дрожал, но в нем появилась новая нота. Не страх. Злость. — Что за херню ты тут несешь? Какая еще «та, что из леса»? Какие трупы? Ты больная? Тебя лечить надо!

— Меня уже лечили, — спокойно ответила Аня. Она подняла обожженные пальцы и сунула их в рот, облизала. Лена с отвращением отвернулась. — В прошлом году. Три месяца в психиатрической больнице. С диагнозом «диссоциативное расстройство личности». Я слышала, как врачи говорили между собой. «Девочка одержима», — сказал один. «У нее не диссоциация, у нее гостья», — сказал другой. Гостья. Им так понравилось это слово. Гостья. А потом меня выписали. Сказали, что опасности для общества не представляю. Сказали маме, что нужно больше гулять, больше спать, меньше читать ужастики.

Она улыбнулась. Кровь Кати уже высохла на ее губах, оставив темную корку.

— А я не читаю ужастики, — продолжила Аня, глядя в огонь, но обращаясь ко всем и ни к кому одновременно. — Зачем мне читать, когда я могу жить в них? Гостья приходит ко мне не каждый день. Только когда в лесу зажигают костер. Только когда кто-то зовет. Только когда луна вот такая — серая, мутная, старая. Как лицо женщины, которая слишком долго лежала в земле.

Она поднялась на ноги. Илья инстинктивно отодвинулся, хотя сидел в трех метрах от нее — настолько, насколько позволяла поляна. Аня была маленькой, худой, с острыми коленями и тонкими запястьями, которые можно обхватить двумя пальцами. Но сейчас она казалась огромной. Не физически — нет, она по-прежнему оставалась ребенком с коротким каре и большими глазами. Но от нее шло что-то. То, что не имело роста. То, что не помещалось в детское тело.

— В июне, — сказала Аня, — мы пришли сюда впятером. Я, Паша Ситников, Рита Куликова, Вова Карпов и Женя Козырев. Женя был самый младший, девять лет. Он боялся темноты. Паша смеялся над ним. «Ты что, мамина дочка? Волков боишься?» А Женя молчал и смотрел на меня. Потому что он знал. Дети всегда знают. Они чувствуют тех, в ком живет не только ребенок.

Она помолчала. Костер просел, угли задымили, но Аня не подкидывала дров. Не нужно было. Свет исходил не только от огня. Свет исходил от луны, прорвавшей облака, и этот свет был неправильным — слишком белым, слишком ярким, слишком плотным, как будто его можно было потрогать.

— Мы сидели так же, — продолжала Аня. — На этом же месте. И рассказывали страшилки. Паша рассказывал про красные глаза в болоте. Рита — про девушку с мокрыми волосами, которая стучится в окно поезда. Вова — просто орал и пугал всех. Обычные детские ужасы. Ничего настоящего. А потом пришла моя очередь.

Аня сжала пальцы в кулаки. Ногти впились в ладони, оставив полумесяцы ранок. Кровь из них не пошла — не сразу. Несколько секунд ранки были просто белыми полосками, а потом наполнились темной, почти черной жидкостью.

— Я рассказала им историю, которую услышала от гостьи. Историю о том, как лес вырос на костях. О том, как под каждым деревом здесь лежит кто-то, кто пришел в лес и не вышел. О том, что лес не злой и не добрый. Он голодный. Просто голодный. И он ест. Не мясо и не кости — он ест время. Он ест будущее. Он забирает у тебя все дни, которые могли бы быть, и оставляет только ту секунду, когда ты смотришь в темноту и понимаешь — ты уже не выйдешь.

Она сделала шаг к Кате, и та отпрянула, споткнулась о корень, упала на спину, уставившись вверх. Прямо в лицо Ане, которая нависла над ней, как деревья над поляной. Но смотрела Аня не на Катю. За ее спиной, за кругом костра, в густой черной тени сосен, кто-то стоял. Лена видела это краем глаза. Илья видел это, потому что не мог отвести взгляда от того места, где только что не было ничего, а теперь была фигура. Высокая. Тощая. С руками, свисающими почти до земли. С лицом, которого не было.

— Женя заплакал, — голос Ани стал тише, почти нежным. — Он сказал: «Мне страшно, я хочу к маме». Паша обнял его, сказал: «Да ладно тебе, это же просто сказки». А я смотрела на Женю и знала — он прав. Ему нужно быть страшно. И нужно было уйти. Но он не ушел. Потому что Вова закричал: «Слабаки! Трусы! Мы сами себя пугаем! Вот я сейчас пойду в лес и докажу, что там никого нет!»

Аня замолчала. В тишине стало слышно, как падают угли. Как стучит сердце Лены — слишком быстро, слишком громко. Как кто-то там, за соснами, переступает с ноги на ногу. Шелестит листвой, хотя ветра нет.

— И Вова пошел, — сказала наконец Аня. — Вон туда. За ту сосну с ободранной корой. «Смотрите, сказал, ничего же не…» И не договорил.

Илья вскочил. Фонарик выпал из рук, покатился по земле, выхватывая то кусок перегнившего пня, то чей-то ботинок, которого минуту назад не было. Черный ботинок. Взрослый. С грязным носком и порванным шнурком. Ботинок, в котором еще была нога. Тощая, синюшная, с обломанными ногтями. Но ботинок и нога исчезли, как только луч переместился дальше.

— Что с ним стало? — спросил Илья. Ему казалось, что он кричит, но голос прозвучал как шепот умирающего.

— А ты не догадываешься? — ответила Аня. — Что становится с теми, кто уходит в лес ночью и не возвращается через пять минут? С теми, кто слышит, как его зовут по имени, и идет на зов, думая, что это друзья шутят? Потом, через три дня, мы нашли его. Нет, не мы. Приехали те, в черной машине. И нашли. В овраге, лицом в грязь. С открытыми глазами. И во рту у него была земля. Полный рот земли. Будто он ел ее. Будто кто-то заставил его есть.

— Перестань, — прошептала Катя, сидя на земле и прижимая галстук к лицу. Галстук пропитался кровью насквозь и теперь висел мокрой тряпкой, тяжелой, тянущей вниз, как удавка.

— Я не могу перестать, — сказала Аня. — Гостья не позволяет. Когда я начинаю рассказывать, я должна закончить. Иначе она злится. А когда она злится… вы не хотите видеть, как она злится.

И тут Лена увидела. Не глазами — всем телом. Потому что появился запах. Запах, которого не могло быть в сосновом лесу в августе. Запах мокрой земли, разрытой могилы. Запах формалина и гнилых цветов. Запах больницы, в которой умирают, а не лечатся. И запах чего-то еще. Чего-то сладкого и одновременно отвратительного, как духи старухи, которая слишком долго не мылась.

— Она плачет, — сказала Аня, и по ее щеке скатилась слеза. Но слеза была черной. Не красной — черной, как нефть, как деготь, как то, что течет по трубам под землей и никогда не видит солнца. — Она всегда плачет, когда я рассказываю. Она вспоминает. Она была когда-то человеком, вы знаете? Она была матерью. У нее было трое детей. Две девочки и мальчик. Как у нас. Они пошли в лес за земляникой и не вернулись. Она искала их три дня. На четвертый нашла. Под старой сосной. Сидят в ряд, лица одинаковые, глаза открытые. И у каждого во рту — ягода. Красная, как кровь. Как галстук.

Катя сорвала с шеи свой галстук. Сделала это с такой силой, что пуговица на воротнике отлетела и упала в траву. Но галстук не хотел отпускать. Он прилип к коже, к крови, к испарине. Пришлось рвать. Ткань затрещала, и в этом треске послышалось: «Не надо… не надо… останься…»

— Всё! — закричала Катя, отбрасывая галстук в костер. Красная лента упала на угли, свернулась, затлела и — не сгорела. Не сгорела, а начала расти. Растягиваться, как живая. Выползать из огня, как змея, покрытая копотью и слизью. — Что это?! Что это, Аня?!

— Это галстук, — спокойно ответила девочка с черными слезами. — Пионерский галстук. Частица знамени. Красный цвет — цвет крови, пролитой за дело революции. Но кровь — это просто кровь. Ей все равно, за какое дело она пролита. Она просто хочет быть пролитой. Снова и снова.

Красная лента выползла из костра вся, извиваясь, как червь. Она не горела. К ней не прилипали угли. Она была чистой, алой, как только что отрезанная плоть. И ползла она не куда-нибудь — к Кате. К ее ногам, к ее босым ступням в сандалиях. К ее испачканной кровью рубашке.

— Бежим, — сказал Илья.

Это не было предложением. Это было утверждением. Он схватил Лену за руку, дернул в сторону леса, подальше от костра, подальше от ползущей ленты, подальше от Ани с черными глазами и черными слезами.

— А Катя? — крикнула Лена, спотыкаясь.

Катя уже не могла бежать. Она сидела на земле, придавленная невидимой тяжестью. Красная лента обвилась вокруг ее лодыжки. Не туго, не больно — просто легла кольцом, как браслет. Но Катя смотрела на эту ленту с таким ужасом, будто на ее ногу легла не ткань, а удавка.

— Идите, — прошептала она. — Идите, я догоню.

Но они уже бежали. Лена и Илья, врезаясь в ветки, зарываясь ногами в папоротники, падая и поднимаясь. Только вперед, только от света костра, от тепла, от чего-то, что оказалось страшнее любого холода.

Аня осталась на поляне. Стояла над костром, и черные слезы капали в огонь. И огонь менял цвет.

— Ты пришла, — сказала Аня, обращаясь к пустоте за своей спиной. — Я знала, что ты придешь.

И из леса, из темноты, из-за сосны с ободранной корой, вышла она. И у нее было лицо Кати. И лицо Лены. И лицо Ани. И все эти лица одновременно. И ни одного.

А Катя сидела на земле, обмотанная красным галстуком, и плакала. Плакала тихо, как плачут, когда понимают — кричать бесполезно. Потому что тот, кто может услышать, уже здесь. Он стоял прямо перед ней, касаясь ее щеки ледяными пальцами. И сказал:

Наконец-то. Я так долго ждала. Садись, девочка. Расскажи мне сказку.

И Катя рассказала.

Она не хотела. Она кричала ртом, который не открывался. Она билась в конвульсиях. Но голос, который выходил из нее, не был ее голосом. Голос был старым, усталым, полным такой тоски, что воздух вокруг замерзал.

— Я расскажу вам, — сказала Катя голосом, который не принадлежал ей, — как умирают в лесу. По одному. Сначала тихо, во сне. Потом громко, с криком. Потом тихо снова. Потому что голос кончается раньше, чем жизнь.

Она подняла голову. Ее глаза были белыми. Совсем белыми — без радужки, без зрачка, два мутных стеклянных шара.

— Пора, — сказала она.

И лес зашумел. Зашумел так, как шумит только перед бурей. Только перед тем, что сносит дома, вырывает деревья с корнем, превращает небо в черную пасть. Но бури не было. Был только звук. Звук, который Лена и Илья слышали, уже выбежав на дорогу к лагерю. Звук, от которого у них остановились сердца на целую секунду. Звук, который они будут слышать каждую ночь до конца своей жизни.

Звук детского смеха.

Не одного ребенка. Многих. Десятков. Сотен. Всех детей, которые когда-либо сидели у костра в этом лесу. Всех, кто шептал «А что там, в темноте?» и получал ответ.

Они смеялись. Смеялись над Леной и Ильей, которые бежали, спотыкаясь, задыхаясь, плача. Смеялись над Катей, которая осталась сидеть у костра с белыми глазами. Смеялись над Аней, которая стояла на коленях и выдирала волосы вместе с кожей.

— Мама! — закричала Аня в последний раз. — Мама, забери меня отсюда!

И небо над лесом закрылось. Луна погасла. И все провалилось в тишину, в которой не было даже эха.


Глава третья. Имя на ветру

Илья упал первым. Его ноги запутались в корнях — тех самых, что тянулись вдоль тропинки, как костлявые пальцы, хватающие за щиколотки. Он упал лицом в мох, в сырую землю, в запах прелых листьев и чего-то металлического, острого, как кровь на языке.

Лена пробежала еще три шага, прежде чем поняла, что бежит одна. Вернулась. Наклонилась над Ильей, дергая его за плечо, за мокрую от пота рубашку, за ремень брюк, за что угодно.

— Вставай, вставай, вставай!

— Не могу, — прохрипел Илья. Он пытался подняться, но ноги не слушались. Не потому, что болели — они просто были. Как чужие. Как привязанные к земле невидимыми веревками.

Лена оглянулась. Лагеря не было видно. Но он был где-то рядом — она чувствовала запах столовой, картошки и тушенки, который всегда витал над корпусами по ночам. Смешанный с запахом хвои и сырости, он казался сейчас самым родным запахом в мире. Запахом жизни.

— До лагеря двести метров, — сказала Лена, хотя понятия не имела, сколько на самом деле. — Я тебя дотащу.

— Не надо, — Илья сел, прислонившись спиной к сосне. Дышал он тяжело, с присвистом. На лбу — пыль и грязь, на щеке — свежая царапина. Глаза большие, темные, полные того, что не выплакать. — Ты слышала? Они смеялись.

Лена слышала. Смех затих почти сразу, как они выбежали с поляны, но он не исчез. Он остался в лесу. Он переливался между деревьями, как свет от костра, которого уже не было видно. Иногда приближаясь, иногда удаляясь. И в нем, в этом смехе, было что-то неправильное. Не детское. Слишком взрослое. Слишком понимающее.

— Это Аня, — сказала Лена, хотя сама не верила в то, что говорит. — У нее припадок. Она больна. Мы завтра скажем вожатой. Ее отправят домой. Всё будет…

— Не будет, — перебил Илья. Голос его стал спокойным. Слишком спокойным. Как у тех людей, которые говорят правду перед тем, как умереть. — Аня ни при чем. Ты же видела. Ты видела Катю. Ты видела галстук. Ты видела ту, что стояла за Аниной спиной.

Лена закрыла глаза. Перед внутренним взором вспыхнула картина — высокая фигура с длинными руками и лицом, которого нет. Картина была такой яркой, что Лена на секунду забыла, где находится. Она снова была на поляне. Снова чувствовала жар костра и холод, идущий оттуда, из-за сосны с ободранной корой.

— Кто это была? — прошептала Лена, открывая глаза. Луна показалась из-за облаков — такая же мутная, серая, старая. Но теперь Лена смотрела на нее иначе. Теперь она знала. Это лицо. Лицо женщины, которая долго лежала в земле.

— Я знаю одну историю, — сказал Илья. — Не ту, которую рассказывал у костра. Другую. Которую мне отец шепнул перед тем, как я уехал в лагерь. Он сказал: «Сынок, если пойдешь в лес ночью, не смотри в глубину. И если услышишь, как тебя зовут по имени — беги не туда, откуда зовут, а туда, где свет. И не оборачивайся. Потому что та, что зовет, не имеет лица. Но если ты увидишь ее лицо — ты увидишь свое. И оно не будет твоим».

— И что это значит? — Лена вдруг почувствовала страшную усталость. Не физическую — нет, ноги были готовы бежать еще километр. Усталость была внутри, в костях, в том месте, где, говорят, живет душа. Ей хотелось лечь на землю, закрыть глаза и не просыпаться.

— Это значит, — Илья посмотрел на Лену с выражением, которого она никогда не видела на детском лице. Выражением человека, который прощается. — Это значит, что мы зря убежали. Не потому, что нельзя было убегать. А потому, что от нее не убежишь. Она уже выбрала.

— Кого выбрала?

— Нас, Лена. Она выбрала всех, кто сидел у того костра. Мы теперь — часть истории. Той, которую рассказывают следующим. Той, которой пугают других. Мы стали страшилкой.

И в этот момент Лена услышала шаги. Тяжелые, медленные, шаркающие по траве. Не со стороны поляны — с другой стороны, с той, где была дорога к лагерю. Шаги приближались. Они были так близко, что Лена чувствовала, как вибрирует земля.

— Это вожатые, — прошептала она с надеждой. — Они заметили, что нас нет. Идут искать.

— Вожатые не ходят так, — ответил Илья. — Послушай. Это не шаги двоих взрослых. И не одного. Это шаги… многих. И все они идут в ногу.

Лена прислушалась. Илья был прав. Шаги были синхронными — десятки ног, поднимающихся и опускающихся одновременно. Как на параде. Как на плацу. Но никто не марширует в лесу в час ночи. Никто не ходит строем по тропинке между сосен.

— Бежим, — сказала Лена в третий раз за эту ночь.

— Бежим, — согласился Илья. И поднялся. Боль в ногах прошла так же внезапно, как и началась. Будто кто-то развязал невидимые веревки.

Они побежали. Не к лагерю — туда, откуда слышались шаги. Единственный путь, который оставался свободным. Налево, в заросли ольхи, где тропинка сужалась так, что приходилось продираться боком. Потом направо, к старой березе с обломанной молнией вершиной. Потом вниз, по скользкому склону, где под ногами хлюпала вода. Черный ручей.

Они выскочили к воде одновременно. Ручей был узким — метра два, не больше. Ледяная вода в августовскую ночь казалась жидким льдом. Перепрыгнуть? Слишком далеко для Лены, слишком близко для Ильи. Но они перепрыгнули. Илья — первым, протянув руку Лене. Та споткнулась на берегу, упала на колени в какую-то слизь, похожую на разбухшую листву.

— Быстрее, — прошипел Илья.

Шаги приближались. Теперь Лена слышала не только ритмичный топот — она слышала дыхание. Сотни ртов, открывающихся и закрывающихся. Сотни легких, втягивающих ночной воздух. И запах. Тот же самый запах, что был на поляне. Формалин. Гнилые цветы. Старушечьи духи.

Лена и Илья перебрались на другой берег и замерли. Не потому, что хотели посмотреть. Потому что не могли двинуться. Тела застыли по приказу, который не был их собственным.

И они увидели.

По ту сторону ручья, на пологом склоне, откуда они только что спустились, шли дети. Много детей. Десятки. Сотни. В белых рубашках и красных галстуках. С одинаковыми лицами — бледными, круглыми, с широко открытыми глазами. Они шли строем, нога в ногу, не глядя под ноги, не огибая деревья — проходя сквозь них, как сквозь дым. Их губы шевелились, но звука не было. Только топот ног и общее дыхание.

— Что это? — прошептала Лена. Слезы текли по ее лицу, но она не вытирала их. Руки не слушались.

— Пионеры, — ответил Илья. Его зубы стучали. Не от холода. — Те, кто остался в лесу. Все. За все годы. За все десятилетия. Они идут туда, к костру. Они всегда идут туда, когда кто-то его зажигает. Они идут смотреть на новых.

Колонна шла минуту, две, пять. Лена сбилась со счета. Дети проходили мимо — мальчики и девочки разных возрастов, от малышей лет шести до подростков почти взрослых. У некоторых на одежде была кровь. У некоторых не хватало пальцев. У одной девочки на шее болталась веревка, у другого мальчика из спины торчала ветка, проросшая сквозь тело, как у дерева.

Но самое страшное было не в этом. Самое страшное — их глаза. У всех, абсолютно у всех были белые глаза. Без зрачков, без радужки. Белые, как у Кати на поляне. Белые, как молоко. Белые, как смерть.

— Они не видят нас, — сказал Илья. — Они не могут видеть. Потому что те, кто видит, не идут. Те, кто видит, — остаются. Как Катя.

— А как же мы? — Лена сжала его руку так сильно, что Илья поморщился. — Мы видим. Почему мы не с ними?

Илья не ответил. Потому что ответ был страшным. Они видели, потому что им предстояло рассказать. Рассказать тем, кто не видел. Предупредить, напугать, передать дальше. Страшилки не рождаются сами по себе. Их приносят те, кто выжил.

Колонна прошла. Последний ребенок — маленькая девочка лет семи, без одной руки, с лицом, застывшим в вечной улыбке — обернулась, проходя мимо них. Не повернула голову — повернула только глаза. Белые шары уставились на Лену и Илью. И девочка прошептала. Одними губами. Без звука.

«Скоро».

Лена закричала. Не от страха — от боли. Потому что в тот момент, когда девочка прошептала это слово, Лена почувствовала, как что-то вошло в нее. Не физически — нет, раны не было. Что-то вошло в ее голову, в ее память, в ту часть сознания, где хранятся самые темные тайны. И осталось там. Навсегда.

— Бежим, — сказал Илья в четвертый раз. Но теперь его голос был пустым. Механическим. Как у тех, кто уже сдался, но продолжает действовать по инерции.

Они бежали. Не помня себя, не разбирая дороги, не чувствуя веток, хлещущих по лицу. Бежали, пока не увидели огни лагеря. Свет в окне сторожки. Желтое, теплое, живое.

Илья вбежал на территорию первым. Рухнул на колени прямо посреди плаца, где днем поднимали флаг. Лена упала рядом. Они лежали на холодной земле, глядя в небо, где луна уже скрылась за тучами, и дышали. Дышали так, как дышат спасшиеся. Слишком часто, слишком глубоко, слишком жадно.

Сторож дядя Гриша вышел из будки, опираясь на палку. Посмотрел на детей. Ничего не сказал. Только покачал головой. И ушел. Через час придут вожатые, принесут одеяла, вызовут скорую, будут задавать вопросы. Но сейчас была только тишина. И колючая трава под щекой. И мысль, которую Лена никак не могла прогнать.

Мысль о том, что девочка с белыми глазами сказала правду. Скоро. Не сегодня. Не завтра. Но скоро. И когда это «скоро» наступит, Лена вернется. Не по своей воле. Вернется туда, к костру, который горит всегда, даже когда его никто не зажигает. И сядет среди камней. И будет ждать новых детей.

Аня и Катя не вернулись в ту ночь.

Утром их искали. Искали всем лагерем, с собаками, с прочесом. Нашли Катю через три часа. Она сидела на том самом бревне, у потухшего кострища. На ней была белая рубашка, перепачканная кровью и сажей. Красный галстук — новый, чистый — был завязан у нее на шее. Туго. Так туго, что пальцем не протиснуть. Глаза закрыты. Она дышала. Но когда медсестра открыла ей веки, зрачки были белыми. Совсем белыми. Катя ослепла. И онемела. Врачи сказали — истерическая реакция, психогенная амнезия, диссоциативный ступор. Она не говорила, не ела, не двигалась. Только иногда плакала. Тихо, без слез — на ее лице появлялись морщины, как у старухи, и она издавала звук, похожий на скулеж щенка.

Аню нашли только к вечеру. В овраге у Черного ручья. Она лежала лицом в земле. Во рту у нее была глина. Много глины. Судмедэксперт сказал — асфиксия от закупорки дыхательных путей инородным телом. Простыми словами — она захлебнулась землей. Но на шее у Ани, под воротником рубашки, были следы. Пять черных точек. Тонкие, как от иглы. Или от паучьей лапки.

Или от пальца.

Мать Ани приехала на следующий день. Она сидела в кабинете директора лагеря, сжимая в руках дочкину сандалию, потерянную где-то в лесу. И повторяла одно и то же:

— Я знала. Я знала, что она вернется туда. Она мне говорила. «Мама, меня там ждут. Они обещали, что я буду с ними. Всегда». Я думала, это игры. Детские фантазии.

Она посмотрела на директора пустыми глазами.

— Это были не фантазии, да?

Директор не ответил.


Эпилог. Гостья

Той же ночью, когда Лена и Илья лежали в лазарете под капельницами, в лесу снова зажегся костер. Не тот, что потух. Другой. Синий. Холодный. Он горел на том же месте, среди тех же камней, но не давал тепла. Только свет. Мертвый, ровный, как свет люминесцентной лампы в морге.

У костра сидела Аня.

Нет. Не Аня. То, что было когда-то Аней. Ее тело, ее лицо, ее короткое каре. Но глаза были белыми. Белыми, как луна над лесом. И руки были длиннее, чем положено. И тени от ее фигуры падали во все стороны сразу.

Рядом с ней сидела другая. Та, что из леса. Та, что ждала. И у нее теперь было лицо. Лицо Ани. И Кати. И Лены. И всех девочек, которые когда-либо смотрели в огонь и видели в нем ответ.

— Еще одну, — сказала Гостья. Ее голос был тихим и ласковым. Материнским. — Еще одну, и я соберу всех. Трех девочек и мальчика. Как тогда. Как в тот год, когда я тоже была человеком.

— Мы соберем, — ответила Аня-которая-уже-не-Аня. — Они придут. Они всегда приходят. Потому что им интересно. Потому что они хотят знать, что там, в темноте. Потому что они не верят, что страх — это настоящее.

Гостья улыбнулась. И костер погас.

Лес снова стал просто лесом. И только угли — тридцать два черных уголька, как тридцать два зрачка, смотрели в небо. Ждали следующего костра. Ждали следующих детей.

Лену и Илью выписали через неделю. Она перестала разговаривать во сне. Он перестал просыпаться с криком. Но оба навсегда запомнили то, что видели. И оба больше никогда не ходили в лес ночью. И оба до конца своих дней будут вздрагивать, когда увидят красный галстук. Или услышат детский смех в темноте.

А Катя? Катя так и не заговорила.

Ее перевели в специализированный интернат для детей с психогенными расстройствами. Она сидит у окна, смотрит на деревья и иногда плачет. Без слез. Только лицо становится морщинистым, как у столетней старухи, и из горла вырывается тонкий жалобный звук.

Иногда санитарки клянутся, что видят на ее шее следы пальцев. Тонких, длинных, старых.

И каждый год, в ночь с 12 на 13 августа, над лесом в Вытегорском районе видят зарево. Никто не знает, что это. Местные говорят — болотные газы. Врачи говорят — оптическая иллюзия. А дети в лагере «Березка» шепчут друг другу на ночь: «Не ходите к Черному ручью. Там костер горит без дров. Там девочка сидит без глаз. И она зовет. Слышишь? Она называет твое имя».

Прислушайтесь.

Тихо.

Ш-ш-ш.

Лена…

Катя…

Илья…

Аня…

А тебя как зовут?


Вы прочитали эту историю. Теперь она в вас. От нее нельзя отмахнуться, как от глупой страшилки. Потому что то, что вы чувствуете сейчас — холод под лопаткой, учащенное сердцебиение, желание оглянуться — это не ваше тело боится. Это ваша память узнала то, что всегда знала. Лес помнит. И вы вспомните. Может быть, не сегодня. Может быть, во сне. Но вы вспомните, что когда-то, в другой жизни, вы уже сидели у такого костра. И смотрели на такое лицо.

И оно смотрело на вас.

Всегда.

— Конец —

Комментарии: 0