Тишина на аэродроме бывает разной. Бывает утренняя, наполненная росой и первыми лучами солнца, когда техники только начинают перекличку узлов, а двигатели еще холодные. Бывает послеполетная, когда гул стихает, и в этой тишине слышно, как остывает металл, потрескивая, словно живое существо. Но самая страшная тишина — это тишина ожидания. Когда расчетное время прошло, топливо выработано, а в небе над полосой так никто и не появился. Именно такая тишина повисла над полевым аэродромом 216-го истребительного полка в тот августовский вечер, когда капитан Андрей Соколов ушел в свой последний вылет.
Война не дает времени на рефлексию. Утром Андрей завтракал в летной столовой, шутил с ведомым, лейтенантом Гришкой Нечаевым, и даже позволил себе лишнюю кружку компота. Редкая роскошь по тем временам. Гришка, двадцатилетний мальчишка с вечно взлохмаченными светлыми волосами, смотрел на своего командира с неприкрытым обожанием. Еще бы — на счету капитана было семнадцать подтвержденных побед, два ордена Красного Знамени и та самая легендарная посадка на поврежденном Ла-5, когда он дотянул до своих буквально на честном слове и обшивке, пробитой в сорока двух местах. Молодые летчики шептались, что Соколов заговоренный, что у него «легкая рука», что его амулет — старая зажигалка с выцарапанными инициалами, которую он никогда не выпускал из рук перед вылетом. Сам Андрей в приметы не верил, но зажигалку действительно берег. Это был подарок отца, погибшего в финскую.
Задание на тот день выдалось сложное. Разведка донесла, что противник перебрасывает эшелон с бронетехникой к линии фронта, и требовалось нанести упреждающий удар. Группу вел Соколов. Восемь машин. Четыре пары. Классический «этажер»: ударная четверка и четверка прикрытия. Командование поставило задачу жестко: обнаружить и уничтожить эшелон, несмотря на возможное противодействие с воздуха. Метеосводка была скверной — ожидалась низкая облачность, возможны грозовые фронты. Но приказ есть приказ, а погода на войне — это роскошь, которую могут позволить себе только в сводках Информбюро. В реальной жизни ты летишь в том, что есть, и надеешься, что интуиция и мастерство перевесят капризы атмосферы.
Техник Егорыч, старый служака с прокуренными усами и золотыми руками, лично проверил машину капитана. Он всегда так делал, хотя по званию давно мог бы перепоручить это молодым механикам. Но Егорыч считал, что каждый самолет требует человеческого участия, а этот Ла-5 был для него почти сыном, а может, и больше.
— Хороша сегодня, Андрюша, — прогудел он, похлопывая по капоту. — Движок как часы. Я ей свечи новые поставил, форсунки прочистил. Ты уж возвращайся на ней, а то она без тебя скучает.
Андрей усмехнулся, надевая шлемофон. Ласково провел ладонью по фюзеляжу, ощущая холодок металла даже через перчатку. Этот Ла-5 с бортовым номером «17» был его второй кожей. Они прошли вместе Курскую дугу, не раз вырывались из-под огня, и машина ни разу не подвела. Даже когда в маслорадиатор попал осколок и движок начало клинить, Соколов сумел посадить его на брюхо в чистом поле, а через неделю самолет уже снова был в строю. Такие вещи не забываются.
Гришка Нечаев, его ведомый, уже сидел в кабине и показывал большой палец. Андрей кивнул, запустил двигатель, и знакомый гул наполнил весь мир, отсекая посторонние звуки, страхи, суету. В кабине он был один. Здесь не было ни прошлого, ни будущего, только небо и задача. Это ощущение полета, когда ты становишься продолжением машины, а она — твоими крыльями, было единственным наркотиком, ради которого Соколов жил. Даже война не могла отравить это чувство.
Они взлетели парой, небо встретило их низкими серыми облаками, словно ватным одеялом придавив землю. Восемь машин, набирая высоту, растянулись в боевом порядке, и вскоре аэродром внизу превратился в спичечный коробок, а потом и вовсе исчез. Начиналась фронтовая полоса, исчерченная шрамами траншей, воронками, дымом пожарищ. Сверху это напоминало абстрактную картину, написанную безумным художником в серо-коричневой гамме с вкраплениями багрового. В наушниках потрескивал эфир, иногда прорывались обрывки команд, позывные, чьи-то переговоры. Соколов вел группу на высоте три тысячи метров, надеясь нырнуть под облака для атаки в самый последний момент.
Эшелон они обнаружили по дыму паровоза. Тот спешил, выпуская черные клубы, густо расстилавшиеся над лесистой местностью. Платформы были забиты техникой: танки, бронетранспортеры, затянутые брезентом орудия. Такая добыча не могла уйти. Соколов дал команду к атаке, и восьмерка спикировала, словно ястребы на стаю голубей. Эрэсы пошли первыми, чертя огненные полосы, потом застучали пушки. Вагоны вспыхнули как спички, раздался взрыв — видимо, попали в цистерну с топливом или вагон с боеприпасом. Состав окутался пламенем, заметались крошечные фигурки солдат. Зенитки открыли запоздалый огонь, но истребители уже выходили из атаки.
И вот тут все пошло не по плану. Из-за туч, словно демоны из преисподней, вывалились «фоккеры». Восемь, десять, двенадцать машин. Их серые силуэты были размыты дождем, начинавшим накрапывать. Быстро стемнело, видимость упала до минимума. Завязался маневренный бой на виражах, тяжелый и хаотичный. Соколов бросил в микрофон короткое: «Всем работать! Прикрываю!» — и бросил свой истребитель в крутое пике, стремясь отсечь ведомого пары «мессеров».
В этой карусели он потерял из виду Гришку. Мелькнула мысль: только бы не сбили мальчишку. Но выяснять было некогда. В прицеле мелькнул хищный силуэт с черными крестами. Очередь — и мимо. Вторая — «фоккер» дернулся, задымил, попытался уйти переворотом, но Соколов догнал его и добил. Где-то справа упал горящий самолет, но чей — было не разобрать. Радиоэфир наполнился криками, помехами, матом. Война в небе — это какофония из лязга пулеметов, рева моторов, треска разрывов и человеческого голоса, захлебывающегося адреналином.
Бой шел на вертикалях и горизонталях, в дождевой пелене, когда капли заливают фонарь кабины, а вода холодными струйками пробирается за ворот. Пальцы на гашетке немеют от напряжения, глаза начинает резать от постоянного мельтешения вспышек. Соколов чувствовал, как машина вибрирует, работая на пределе, форсаж прожигал остатки драгоценного топлива. Он сбил второго, потом подбил третьего, но силы были слишком неравны. Он успел заметить, как две пары «фоккеров» зажали в клещи замыкающую пару его группы. Успел передать приказ на выход из боя. А потом его самолет сильно тряхнуло.
Удар был такой, что на мгновение потемнело в глазах. Осколки плексигласа брызнули в лицо. Двигатель чихнул и начал сдавать. Но самое страшное — ручка управления стала вялой, самолет плохо слушался элеронов. Перебита тяга? Осколок в крыле? Старая школа, вбитая в летное училище еще до войны, заставила действовать автоматически. Не паниковать. Осмотреться. Оценить повреждения. Приборная доска мигала красными лампочками, давление масла падало, температура росла. Соколов понял: до линии фронта не дотянуть. Нужно было уходить на восток, но раненый самолет тянул к земле, а внизу была уже чужая территория.
Он связался по радио, сообщил, что подбит, идет на вынужденную, и приказал группе уходить без него. Гришкин голос, прорвавшийся сквозь треск, твердил: «Командир! Я прикрою! Я тебя не брошу!» Но Соколов жестко оборвал его, рявкнув, что приказ есть приказ, и что если Нечаев сейчас же не отвернет, он лично напишет на него рапорт, если выживет. Конечно, блефовал. Но Гришка поверил или сделал вид, что поверил. Его силуэт качнул крыльями и исчез в дождевой мгле.
Андрей остался один. Один на один с подбитой машиной, надвигающейся темнотой и вражеской территорией. Внизу проплывал незнакомый лес, густой, черный, неприветливый. Нужно было искать поляну. Хоть какую-то прогалину, чтобы попытаться посадить самолет на брюхо и не разбиться насмерть. Он снизился до бреющего полета, почти касаясь верхушек елей. Двигатель кашлял и плевался маслом, фонарь почти ничего не давал видеть — стекло залило маслом и водой. В эти минуты, по правде говоря, не было ни страха, ни сожаления. Была только бешеная концентрация, холодный расчет, стремление обмануть смерть, с которой они играли в гляделки каждый божий день.
Поляна открылась внезапно, словно подарок судьбы. Узкая, с кочками, но достаточно длинная. Он выровнял машину, убрал газ, выпустил шасси, понимая, что на такой грунт лучше садиться «на пузо», иначе перевернется. Шасси подломилось сразу же, как только колеса коснулись земли. Самолет пропахал борозду в мокрой траве, подпрыгнул, завалился на крыло. Удар о землю был страшным. Пронзительный скрежет металла, хруст собственных костей, кажется, даже звон в ушах от лопнувших перепонок. А потом — тишина. Та самая глубокая, звенящая тишина, которая накрывает с головой, как вода.
Андрей очнулся от запаха дыма. Где-то в хвостовой части что-то горело. Нужно было выбираться. Правая рука не слушалась — видимо, перелом. Левая с трудом, но отстегнула ремни. Тело ломило так, словно он попал под трамвай. Выбравшись из покореженной кабины, он отполз метров на десять, прежде чем машина окончательно вспыхнула, осветив сумеречный лес зловещим оранжевым заревом. Ла-5 с бортовым номером «17», его верный друг, догорал, унося с собой еще одну частичку души капитана. Смотреть на это было невыносимо, словно хоронишь близкого человека. Соколов отвернулся.
Так началась его новая, совершенно отдельная глава жизни. Глава, которую нельзя было вписать в летную книжку, доложить на построении или отметить орденской планкой. Это была история выживания. Он знал, что в этой местности действуют партизанские отряды, но где именно, было неизвестно. В планшете лежала карта, компас, да немного шоколада и сухарей — «аварийный паек», который летчики в шутку называли «последним ужином». Нужно было идти на восток, ориентируясь по мху на деревьях, по звездам, когда небо расчистится, по чутью.
Лес встретил его влажной тишиной. Моросил мелкий, нудный дождь, вода капала с ветвей, земля чавкала под сапогами. Андрей шел всю ночь, прижимая к груди сломанную руку. Боль была тупой, фоновой, но иногда простреливала так, что темнело в глазах. Приходилось останавливаться, пережидать приступ. Он боялся потерять сознание в этом чужом, полном опасностей лесу. В голове крутились обрывки инструкций по выживанию: не оставлять следов, не шуметь, обходить открытые пространства. С рассветом спрятался в густом ельнике, вырыл себе подобие лежки в старых иголках и провалился в тяжелый, лихорадочный сон.
Ему снился аэродром. Гришка сидел на крыле и что-то рассказывал, смеясь, а Егорыч ругал молодого механика, который перепутал ключи. Было солнечно, мирно, тепло. Проснулся от холода и голода. Желудок сводило судорогой. Шоколад он решил экономить, размочил в воде один сухарь. Вкус был отвратительный, но это была жизнь.
Трое суток он пробирался сквозь чащу, обходя деревни и хутора. Несколько раз слышал немецкую речь, гул машин, лай собак. Прижимался к земле, молился, чтобы не выдали сороки, вспорхнувшие с веток. На четвертые сутки, обессиленного, его нашла старуха, собиравшая хворост у ручья. Увидев человека в изодранном, окровавленном летном комбинезоне, она сперва испугалась, перекрестилась, но потом, заметив его запекшиеся губы и мутный взгляд, сжалилась. Отвела в свою ветхую избушку на отшибе, дала кипятку, перевязала руку чистой тряпицей. Сказала, что в лесу есть партизаны, но где именно, не знала. Андрей, боясь навлечь беду на старуху, не стал задерживаться. Поблагодарил, оставил ей свой паек — шоколад и сахар, — и снова ушел в лес.
Он слабел с каждым днем. Начался жар, воспаление в руке дало о себе знать. Он уже начал путать явь и бред. Ему мерещился гул моторов, он разговаривал с Гришкой, с Егорычем, даже со своим сгоревшим самолетом, который являлся ему в горячечном бреду огромной огненной птицей. Компас был потерян при падении, солнце почти не проглядывало сквозь тучи. Он шел на восток по наитию, спотыкаясь о корни, раздирая лицо о ветки. Сколько это продолжалось — пять дней, шесть, неделю? Время потеряло всякий смысл, превратившись в непрерывную агонию движения.
На шестой или седьмой день пути, когда силы были уже на исходе, а горячечный бред почти окончательно захватил сознание, он наткнулся на партизанский дозор. Двое бородатых мужчин в гражданской одежде, но с немецкими автоматами наизготовку. Приняли его сперва за провокатора, потом за диверсанта. Соколов не мог говорить, только хрипел и тыкал себя в грудь, где под грязным комбинезоном теплились остатки гимнастерки с капитанскими звездочками. Его обыскали, нашли планшет с картой. Потом один из партизан, видимо старший, наклонился к нему и спросил что-то, чего Андрей уже не услышал. Перед глазами поплыло, и он провалился в черноту.
Очнулся в землянке. Пахло травами, махоркой и сырой землей. Над ним колдовал партизанский фельдшер, уставший мужчина в очках с одним стеклом, второе было заклеено бумагой. Руку обработали, наложили шину из подручных материалов. Оказалось, что он проблуждал больше ста километров и почти вышел к партизанскому краю. Отряд «Мстители», базировавшийся в этих лесах, имел связь с Большой землей. Соколов, как только смог встать на ноги, попросил передать радиограмму в полк. Всего три слова: «Я жив. Соколов».
Ответ пришел не сразу. Партизанская рация работала с перебоями, сеансы связи были короткими. Но в один из вечеров радист отряда, молодой парень с обожженным лицом, протянул ему расшифрованный бланк. Там было написано: «Ждем домой. Егорыч перебрал новый движок. Гришка отрастил усы. Возвращайся скорее. Командир полка». Андрей, прочитав эти сухие строчки, впервые за много дней и ночей позволил себе заплакать. Он сидел в углу землянки, сжимая в здоровой руке листок, и беззвучно плакал, ощущая, как из него выходит вся накопившаяся боль, страх, напряжение. Партизаны тактично делали вид, что ничего не замечают.
Обратный путь оказался не менее сложным. Через линию фронта его переправляли с оказией, вместе с разведгруппой. Шли ночами, через минные поля, через болота, переплывали ледяную реку, прижимались к земле, когда над головой с гулом проходили осветительные ракеты. В этот раз Соколов был не один, и это давало силы. Двое разведчиков, Коля и Сашка, совсем молодые ребята, шутили, травили анекдоты, подбадривали его. В одном месте пришлось два часа лежать в ледяной воде, пока мимо проходил немецкий патруль. Когда наконец, на рассвете, они увидели опорный пункт советских войск, Андрей вдруг понял, что до последнего не верил в реальность этого возвращения.
Но вот он стоит на своем аэродроме. Такой же грунтовой полосе, таким же низким августовским небом. Все было прежним, и все было другим. Потому что он сам стал другим. Он вернулся, но та часть его души, что сгорела в подбитой машине, что блуждала в лесах, что заглянула за грань человеческих возможностей, обратно не вернулась. Она осталась там, над сожженным эшелоном, в дождевой пелене, среди молчаливых елей.
Первым его встретил Егорыч. Старый техник стоял у капонира, увидел приближающуюся фигуру в грязном, чужом бушлате, и просто сел на ящик из-под снарядов. У него затряслись руки и потекли слезы, теряясь в морщинах и седой щетине. Он не мог вымолвить ни слова, только смотрел, как его капитан, живой, хромая, заросший, подходит к нему и кладет здоровую руку на плечо.
— Ну что, Егорыч, — тихо произнес Андрей. — Говорят, ты движок перебрал? Какой самолет, рассказывай?
Егорыч молча обнял его, уткнувшись в плечо, и его прокуренные усы щекотали капитану шею.
Потом прибежал Гришка. Действительно, отпустил какие-то дурацкие усики, которые ему совсем не шли. Лейтенант, забыв о субординации, бросился на шею командиру и, захлебываясь словами, начал рассказывать, как они вернулись, как его хотели списать, как он писал объяснительные, как все эти дни они ждали хоть какой-то весточки, как не верили, а он верил, он всегда верил, что командир вернется, потому что Соколов — он же заговоренный, у него же легкая рука, у него же зажигалка та самая, отцовская, которая не дает пропасть.
Андрей слушал его и смотрел на летное поле. На новую технику, на молодых пилотов, которые с любопытством и благоговением взирали на капитана. Кто-то шептался: «Тот самый Соколов, который из-за линии фронта пешком вышел». Легенда обрастала подробностями еще до того, как он успел сдать рапорт о случившемся.
В штабной землянке его ждал командир полка — суровый подполковник с орденом Ленина на груди, который обычно не тратил лишних слов. Он поднялся навстречу Андрею, пожал ему руку, долго всматривался в его исхудавшее, обветренное лицо, как будто не мог поверить, что это тот самый бравый капитан, который две недели назад улетал на задание.
— Как рука? — спросил комполка вместо приветствия.
— Срастется, товарищ подполковник. Я в строю.
— В строй тебе пока рано. Медицинская комиссия, отпуск по ранению, и это не обсуждается.
— Товарищ подполковник, я хочу летать. Я могу летать.
— Знаю, что можешь. Поэтому и берегу. Таких, как ты, капитан, на вес золота. Отдохнешь, подлечишься, потом снова за штурвал. А пока прими мою благодарность. И орден к Красному Знамени представим.
На этом разговор закончился. Андрей вышел из землянки, щурясь от скупого солнца…