Ночь на блокпосту: военный рассказ о жизни

Ночь на блокпосту — это когда даже знакомый ветер в степи начинает рассказывать совсем другие истории, и каждая из них требует твоего полного внимания.
Ночь на блокпосту военный рассказ о жизни

Темнота сгущалась вокруг блокпоста быстро, словно ее накрывали плотным одеялом. Степь к западу от Мариуполя еще хранила в себе тепло весеннего дня, но с наступлением сумерек воздух становился колючим, пробирающим до костей. Сержант Завьялов поежился, поправляя ворот бушлата, и вгляделся в сгущающийся мрак за бетонными блоками. Где-то там, на пределе видимости, линия горизонта еще тлела багряной полосой, напоминавшей о закате, но здесь, в низине, где дорога упиралась в перекресток, уже царила непроглядная южная ночь.

Он прослужил на этом блокпосту четвертый месяц. За это время конструкция из мешков с песком, бетонных плит и ржавых противотанковых ежей стала почти родной. Днем здесь было относительно спокойно – проезжали редкие колонны, проверяли документы у местных, иногда случались короткие перестрелки на соседних позициях. Но ночь всегда приносила с собой особенное, тягучее напряжение. Каждый звук, каждый шорох ветра в сухой траве мог оказаться предвестником беды.

– Завьялыч, чай готов, – позвал его молодой голос из глубины укрытия.

Сержант обернулся. Ефрейтор Коля Семенов, двадцатилетний парень из Рязани, возился с походной горелкой в углу бетонной коробки, служившей им и укрытием, и казармой. От горелки поднимался синеватый язычок пламени, освещая худое, еще по-мальчишески угловатое лицо Коли и его вечно взъерошенные светлые волосы. Рядом с ним, привалившись спиной к мешку с песком, сидел третий обитатель блокпоста – рядовой по прозвищу «Фома». Это был мужчина далеко за сорок, мобилизованный прошлой осенью из шахтерского поселка где-то под Донецком. У него было обветренное лицо, испещренное глубокими морщинами, тяжелые руки с въевшейся угольной пылью под ногтями и удивительно спокойный, даже философский взгляд серых глаз.

Завьялов еще раз окинул взглядом темноту за пределами поста, прислушался. Тишина. Только ветер гулял в проводах да где-то далеко-далеко, на самой грани слышимости, ухали глухие разрывы. Он нырнул в укрытие, где уже было тепло и пахло крепкой заваркой.

– С сахаром сегодня? – поинтересовался он, принимая из рук Коли кружку с горячим напитком. Кружка была алюминиевая, старая, с выцарапанным чьим-то инициалом на боку.

– А то! – Коля улыбнулся своей обычной, немного смущенной улыбкой. – Последний кусок расколол на троих. Фома сказал, что ты сладкое любишь.

– Спасибо, братцы. – Завьялов сел на ящик из-под боеприпасов, согревая руки о кружку. Он сделал первый глоток, чувствуя, как тепло разливается по телу, прогоняя окоченение. – Хорошо пошла.

Фома шумно отхлебнул из своей кружки, перекрестился на крошечную иконку, прилепленную к бетонной стене, и крякнул от удовольствия. Он вообще был человеком немногословным, но когда начинал говорить, все невольно прислушивались. В его словах чувствовалась какая-то основательность, опыт долгой и непростой жизни.

– Слышь, Завьялыч, – начал Коля, понизив голос, хотя, кроме них троих, на километр вокруг не было ни души, – а ты веришь в судьбу?

Сержант удивленно поднял бровь. Разговор принимал неожиданный оборот. Вопрос о судьбе на войне звучал так же естественно, как и грохот артиллерии.

– С чего ты вдруг? – спросил он.

– Да вот, думаю… – Коля поерзал на своем месте, – лежим мы вчера на животах, мины свистят, а я про себя считаю: эта не моя, эта не моя… И ведь действительно, ни одна. Как будто кто-то сверху решает, кому сегодня, а кому – пожить еще. Судьба, выходит.

Фома хмыкнул, ставя кружку на земляной пол. Он закурил, и огонек его папиросы на миг осветил глубокие складки у рта.

– Судьба – оно, конечно, дело такое, – проговорил он низким, с хрипотцой, голосом. – Только, Коля, не надейся на нее сильно. Судьба судьбой, а у пули, она дура и своего расчета не ведает. Тут другое главное – мастерство и спокойствие в душе.

– А как же спокойствие? – удивился Коля. – Под обстрелом-то? Я чуть в землю не вжался весь. Сердце колотится так, что, кажется, из груди выпрыгнет.

– И это нормально, – вмешался Завьялов. – В первый раз оно у всех так. У меня, когда под Волновахой в первую заваруху попали, тоже мандраж был дикий. Руки тряслись так, что автомат перезарядить толком не мог. А потом, знаешь, что помогает? Думаешь не о том, что в тебя могу попасть, а о том, как свою задачу выполнить. Видишь цель – стреляешь. Видишь раненого – тащишь. Видишь, что друг оглох или растерялся – встряхнешь его. Когда делом занят, на страх времени не остается.

Фома одобрительно кивнул.

– Верно сержант говорит. Я, когда в шахте работал, тоже страх был. Первый раз, как в клети вниз поехал, в кромешную тьму под землю, думал – все, не выйду. А потом привык. Характер у человека от работы закаляется. Работаешь – и страху места нет. Он уползает, как таракан от света. Это не смелость, это труд такой, душевный. Война, Коля, это очень тяжелая, страшная и грязная работа.

На несколько минут в бетонной коробке повисла тишина. Каждый думал о своем. Завьялов разглядывал темный потолок, исчерченный трещинами. Он вспоминал дом, жену и дочку. Скоро ей должно было исполниться пять лет. В последнем письме жена писала, что малышка начала спрашивать, где папа и когда он вернется. Врать не хотелось, но и говорить правду – что он сидит в холоде и грязи, с оружием в руках, и каждый день рискует не вернуться вовсе – было нельзя. Он писал: «Скоро, мои хорошие, скоро. Вот разберемся со всеми делами, и я приеду. Привезу тебе, дочка, большую куклу, такую, как в магазине на витрине». И всякий раз, перечитывая эти строки, чувствовал, как к горлу подступает предательский ком.

– Завьялыч, – снова заговорил Коля, – а ты о чем мечтаешь? Ну, когда все это кончится?

Сержант отставил кружку.

– Знаешь, Коля, у меня мечта до смешного простая. Я хочу уехать с семьей куда-нибудь в тихое место. Купить маленький домик, чтобы обязательно с садом. Чтобы утром выходил на крыльцо, а там яблоки растут. И еще вишня. Жена у меня вишневое варенье обожает варить. И главное, чтобы нигде не стреляли. Тишина – вот о чем я мечтаю. Полная, глубокая, мирная тишина, когда слышно только, как пчелы жужжат в кроне, да как дочка на качелях смеется.

– Хорошая мечта, – серьезно сказал Коля. – Правильная. А вот я…

Он запнулся, словно стесняясь говорить.

– Я вот о чем думаю. У нас в деревне, под Рязанью, старый мост стоял через речку. Ему лет сто уже было. Деревянный, весь скрипучий, но красивый такой. Мы с пацанами все детство на нем рыбачили. Так вот, я мечтаю его починить. Своими руками. Взять хорошее дерево, пройтись по каждой доске, укрепить перила, чтобы еще сто лет простоял и чтобы никакая вода его не смыла. А еще – в школу родную вернуться, спортивную секцию открыть. Ребят тренировать, чтобы сильными росли.

Фома одобрительно закивал. Он потушил папиросу и сплюнул в угол.

– Эх, молодые, – сказал он с отеческой снисходительностью. – У вас и мечты молодые, светлые. А моя мечта… Она, ребята, назад повернута.

– Что значит – назад? – не понял Коля.

– А то и значит. Мы с женой двадцать восемь лет вместе прожили. Ругались, мирились, детей растили, хозяйство вели. Но всегда, понимаешь, все на бегу, все в работе. Я в шахте на смены, она в школе уборщицей, вечерами – огород, скотина, стирка. Никогда мы толком и не говорили с ней. Просто жили, как два муравья в одном муравейнике. А теперь, когда сижу здесь и не знаю, увижу ли ее снова, я мечтаю только об одном. Вернуться домой, сесть с ней на лавочку возле хаты, взять ее за руку и поговорить. Не о быте, не о том, что надо то да се. А поговорить о жизни нашей. Поблагодарить ее за все. За детей, за тепло, за то, что ждала меня каждый вечер с шахты, грязного и злого. Сказать ей то, чего за двадцать восемь лет так и не собрался. Эх, дурак я, дурак…

Его слова прозвучали с такой горечью и силой, что у Коли на глаза навернулись слезы. Он быстро отвернулся и сделал вид, что поправляет фитиль у горелки. Завьялов почувствовал, как внутри разрастается тяжелый, холодный ком. Фома говорил так, словно все эти годы жил с черным провалом в душе, и только теперь, под угрозой смерти, осознал его глубину. Война странным образом препарировала души, вытаскивая наружу все то главное, что в мирной суете пряталось под слоем повседневной шелухи. Она как будто говорила каждому: «Смотри, вот что ты можешь потерять навсегда. Вот о чем ты будешь жалеть, когда уже ничего не исправить. Цени это сейчас, пока у тебя есть хотя бы шанс».

– Фома, а расскажи, как ты в шахте работал, – попросил Коля, переводя разговор в более легкое русло, видя, как затуманилось лицо старшего товарища.

Фома оживился. Он вообще любил рассказывать о шахтерской жизни, которая в его воспоминаниях, вероятно, приобрела черты героического эпоса.

– Работа в забое, Коля, это особое состояние. Ты заходишь в клеть, и над тобой километр земли. Целый километр породы! И ты понимаешь, что твоя безопасность зависит только от тебя и от товарища, что рядом. Там, под землей, очень быстро видно, кто человек, а кто – так, шелуха. Мы, бывало, спускались в кромешную тьму, только лампы на касках. Идешь по штреку, кругом крепеж стоит, а над ним массив давит. Доски скрипят, трескают иногда. Это, брат, пострашнее любого обстрела будет. Потому что от обстрела можно укрыться, а от горного удара – никак. Там только расчет и труд. Угля добыть – это целая философия. Ты его рубишь, он осыпается, а ты думаешь: вот она, энергия земли. На этом угле тепло в домах, на этом угле заводы работают. Мы, шахтеры, вроде как кровь пускаем земле, чтобы люди жили.

– Вы там, наверное, настоящим братством жили? – спросил Коля с горящими глазами. В свои двадцать лет он был искренним и восторженным парнем, который в любой работе видел романтическую сторону. – У нас в армии тоже так. Взвод – это же почти семья.

– В армии по-другому, – задумчиво сказал Завьялов, вступая в разговор. – В армии есть приказ, дисциплина, устав. Семья семьей, но есть субординация. А у шахтеров, наверное, все на другом строится. На абсолютном равенстве перед лицом опасности. Я прав, Фома?

– На сто процентов прав, сержант, – кивнул Фома. – Там, под землей, нет генералов и рядовых. Там все – шахтеры. Ты можешь быть начальником участка в белой каске, но если случится беда, ты так же встанешь на разбор завала, как и последний проходчик. Именно поэтому я так тяжело привыкал здесь. Сначала бунтовал внутри. Думал: «Как это так, я в сорок пять лет должен подчиняться какому-то лейтенантику, который еще жизни не видал?» А потом понял: на войне свой порядок. Здесь другой инструмент управления, и его надо принять. Это как в шахте – есть правила безопасности. Не выполнишь – погибнут все. Вот так и здесь. Дисциплина – это не унижение, это гарантия, что твоя задница останется цела.

Завьялов улыбнулся такому сравнению, но в глубине души был полностью согласен. Он и сам когда-то, в срочную службу, прошел через неприятие армейской муштры, чтобы со временем понять ее железную необходимость.

Часы показывали уже начало второго ночи. Самое глухое, волчье время. В радиоприемнике шипели помехи, иногда пробивался чей-то отдаленный голос, передающий координаты или запрашивающий поддержку. Завьялов прикинул, что часа через два начнет светать, и нужно будет выдвигаться для осмотра периметра. До этого момента можно было позволить себе короткую передышку.

– А вот скажи, Фома, – не унимался Коля, для которого эта ночная вахта стала, видимо, моментом настоящих откровений, – что сложнее: под землей или здесь, наверху, когда пули летят?

Фома долго не отвечал. Он снова закурил, затянулся глубоко, с каким-то особым наслаждением. Дым в свете единственной лампочки клубился причудливыми фигурами.

– Понимаешь, Коля, вопрос твой не в ту, так сказать, степь. Сложно везде. Но страх разный. Там, под землей, страх – он тягучий, как смола. Ты его носишь с собой постоянно. Давит он. Ты боишься не сиюминутной смерти, а того, что земля тебя погребет навсегда, без следа. А здесь, на войне, смерть – она быстрая. Свист, разрыв – и все. Ты ее боишься, но живешь с этим страхом иначе. Тут страх в том, что ты можешь не увидеть лица врага. Просто летит кусок металла, и тебя нет. Это несправедливость. В шахте ты борешься с природой, с ее силой. И если ты уважаешь ее правила, у тебя есть шанс. А здесь ты борешься с людьми, такими же, как ты. И никакие правила не гарантируют тебе ничего. Только удача, судьба твоя, ну и опыт.

– Ты когда-нибудь думал о тех, кто по ту сторону? – тихо спросил Коля.

Вопрос повис в воздухе. Это была запретная, почти табуированная тема, которую редко поднимали вслух, но которая неизбежно приходила в голову в такие тихие ночи. Завьялов чувствовал, что Коля еще не очерствел душой, не потерял способности видеть в противнике живого человека. С одной стороны, это было хорошо – значит, война не вытравила из него человеческое. С другой – опасно, потому что слишком большое сочувствие на поле боя могло стоить жизни.

– Думал, – ответил за него Фома, и голос его был глухим. – Знаешь, когда я был молодым, мы с отцом ездили в Россию, в Белгородскую область, к родственникам. Так там жил один старик, ветеран еще той, прошлой войны. Я ему говорю: «Как же вы, дед, с фашистами сражались? Страшно было?» А он мне: «Страшно, внучек. Но знаешь, что я понял? Солдат – он везде солдат. Ему так же холодно, так же страшно, и так же он домой хочет. Только правда у каждого своя, и за нее он идет умирать. Поэтому в бою не думай о человеке, думай о том, что он несет твоему дому, твоей семье». Вот я так и живу. Не думаю о них как о людях, думаю о том, от чего я их не пускаю дальше.

– Тяжело это все, – Коля поежился, несмотря на тепло от горелки. – Иногда мне кажется, что я этого всего не выдержу. Не физически, а вот тут, – он постучал себя по лбу. – Вернусь домой, и крыша поедет. В новостях пишут про это – военный синдром, посттравматический… Как вы справляетесь?

Завьялов встал и прошелся по тесному пространству укрытия. Этот вопрос он ждал от Коли, потому что видел, как тот меняется с каждой неделей. Его детская восторженность сменялась задумчивостью, а иногда и апатией.

– Коля, ты главное запомни, – сержант остановился напротив него и заглянул прямо в глаза. – Не надо тащить войну домой. Я понимаю, что это трудно. Это будет сниться, преследовать в запахах и звуках. Но когда все кончится, ты должен научиться отделять то, что было здесь, от того, что начнется там, в мирной жизни. Твой мост через речку, твоя спортсекция – это и будет твое лекарство. Ты будешь строить, а не разрушать. Созидать, а не убивать.

– Сержант правильно говорит, – добавил Фома. – У меня в поселке мужик один был, в Афганистан попал. Вернулся – долго пил, буянил, чуть семью не потерял. А потом купил себе пасеку. И пчелы его вылечили. Он говорил: «Когда я с пчелами, я в другом мире. Там нет войны, там свой порядок и свой бог». Найди себе такое место и такое дело.

Завьялов подошел к бойнице и снова вгляделся в темноту. Ночь медленно, очень медленно начинала отступать. Черный цвет за бетонными блоками уже не был абсолютным. Где-то у самой земли на востоке начала появляться едва заметная, призрачная серая полоса. Звезды, до этого ярко горевшие в вышине, стали бледнеть.

– Рассвет скоро, – сказал он, не оборачиваясь. – Самое опасное время. Любят они под утро начинать.

– Да, пора бы и честь знать, – Фома тяжело поднялся, разминая затекшую спину. – Пойду, гляну на правый фланг, что там у нас с колючкой. А ты, Коля, следи за прибором ночного видения.

Утро наступало, как всегда, неумолимо и быстро. Из серой полосы над горизонтом разлился жидкий золотой свет, который постепенно затопил всю степь. Она была прекрасна в этом раннем часе: бескрайнее море седого ковыля, переливающегося под легким ветром, темные провалы оврагов и ни единого признака того, что где-то здесь, в этой красоте, затаилась смерть. От земли начал подниматься туман, густой и белый, как молоко. Он скрадывал очертания предметов, делая пейзаж ирреальным, почти сказочным.

Но в этом тумане таилась угроза. Завьялов напряг слух. И вовремя. Откуда-то слева, со стороны заброшенной фермы, донесся характерный металлический лязг. Он мог быть чем угодно – упавшим куском шифера, раскачивающейся на ветру дверью. Но опыт подсказывал сержанту, что в прифронтовой полосе у каждого звука есть свой зловещий смысл.

– Фома! Коля! – негромко, но с металлом в голосе скомандовал он. – К бою. Слева, у зеленки. Возможно, выдвижение.

Сонливость сняло как рукой. Через секунду все трое уже были на своих местах. Коля прильнул к пулемету, Фома взял наизготовку автомат, вглядываясь в молочную пелену. Тишина стала звенящей. Только кровь стучала в висках. Ночные разговоры о судьбе, мечтах и шахтерском труде отступили куда-то на задворки сознания, уступив место холодной, четкой сосредоточенности. Сейчас они были не друзьями, а единым боевым организмом, нацеленным на выживание.

– Вижу движение. Три, возможно, четыре фигуры. Перебежками, от фермы к посадке, – тихо доложил Фома, не отрываясь от оптики.

– Понял. Без команды не стрелять. Дадим подойти. Коля, приготовь гранаты, – Завьялов сам вскинул автомат.

Туман начал редеть. В его разрывах действительно можно было различить темные силуэты, двигающиеся низко пригибаясь к земле. Они шли профессионально, короткими перебежками, прикрывая друг друга. Стало ясно – это была диверсионная группа, пытавшаяся просочиться через блокпост под покров…

Комментарии: 0