Мухомор

Мухомор

Глава первая, в которой гриб появляется на пороге

Борис Иванович никогда не думал, что его жизнь может перемениться из-за гриба. Он вообще не думал, что жизнь может перемениться. Шестидесятитрёхлетний страх перед переменами въелся в него глубже радикулита — сросся с позвонками, стал частью скелета.

Деревня Займище спала на семи холмах, как старая кошка, свернувшаяся калачиком у печи. Дома здесь роняли ставни к земле, будто стеснялись собственных лиц. Улица, которую местные иронично называли Центральной, упиралась в заброшенный сад, где яблони родили мелкие, кислые плоды — не то от старости, не то от обиды.

Борис Иванович жил в крайней избе, той самой, что подпирала плечом овраг. По утрам он выходил на крыльцо, щурился на солнце — если оно было — и курил. Дым тянулся к небу тонкой, рвущейся нитью, похожей на его же связь с миром.

— Ты бы хоть самовар поставил, дед, — говорила соседка Клавдия, проходя мимо с ведром, полным мутной воды. — Остыл уже весь. Как тот уголёк.

— А мне и тепло не надо, — отвечал Борис Иванович, не глядя на неё. — Я уже остыл. Давно.

Клавдия вздыхала — тяжело, по-бабьи, всем нутром, — и шла дальше. За нею тянулся запах сырости и старости: мокрые тряпки, прелое сено, несвежее молоко. В Займище все так пахли. Даже дети, которых осталось — по пальцам перечесть.

Сентябрь в тот год пришёл злой. Он не разукрасил деревья в золото и багрец, как делают поэты в своих стихах, а содрал с них зелень жидкой грязью и холодным ветром. Берёзы стояли мокрые, облепленные мёртвыми листьями, как нищие в лохмотьях.

Именно в такое утро Борис Иванович заметил его.

Мухомор рос прямо у порога, у самой ступеньки, откуда дед обычно отталкивался ногой, чтобы подняться в сени. Гриб был не просто красным — он был кричаще, неприлично, вызывающе красным. Шляпка — как блюдце для кукольного чаепития, всюду в белых пятнышках, похожих на обрывки облаков. Ножка тонкая, чуть изогнутая, с юбочкой-бахромой.

— Ну и нахал, — сказал Борис Иванович вслух. — Прямо под нос лезешь.

Гриб молчал. Грибы вообще молчат. Но этот, казалось, слушал. И чуть склонял шляпку набок, будто принюхивался к стариковскому запаху — табаку, водке, несвежему белью.

Глава вторая, в которой Клавдия крестится, а дождь не идёт

К обеду Клавдия пришла снова. На этот раз с пирогом — капустным, но капуста в нём горчила, тесто вышло крутым.

— Глянь-ка, — сказала она, переступив порог. — Что это у тебя выросло?

— Гриб, — коротко ответил Борис Иванович. — Ты же видишь.

— Гриб-то гриб, да не простой. Мухомор. Поганый.

— Красный, — возразил дед. — Красивый.

Клавдия перекрестилась размашисто, с таким усердием, будто от этого зависела судьба всей деревни.

— Вырви его, Боря. Сожги. Это не к добру. Эти грибы — они чертей кормят. Говорят, если мухомор сам у порога вырос — к смерти.

— Вся жизнь — к смерти, — зевнул Борис Иванович. — Ты мне лучше налей чаю. Своим-то пирогом подавиться можно.

Клавдия обиделась. Засопела, поджала губы — тонкие, синие, как две гусеницы. Но чай поставила. И сама выпила, и пирог съела кусок — тот, что поменьше и погорче. За окном тем временем ничего не происходило. Дождь обещал ещё утром, но не шёл. Ветер затих. Небо повисло серым потолком, низким, давящим — рукой подать.

— Слушай, а гриб-то вырос откуда? — спросила Клавдия, остывая. — У тебя здесь земля — одна глина. Даже крапива не лезет.

Борис Иванович пожал плечами. Он и сам не знал. Весной он перекапывал этот клочок перед крыльцом — лопата скребла по камням, черви отворачивались от такой земли. Летом здесь ничего не родилось. А теперь — на тебе. Гриб. Красный, как пожарная машина из детства, как флаг на первомайской демонстрации, как губы той самой Зинки из соседнего села, с которой он целовался в сорок пятом.

— Чудно, — только и сказал он.

— Чудно — не чудно, а ты его вырви, — настаивала Клавдия. — Я серьёзно.

— Иди домой, Клава. Иди, пока не стемнело.

Она ушла. А он остался с грибом. Вдвоём — если можно быть вдвоём с тем, кто даже дышать не умеет.

Глава третья, в которой Алиса приходит из города

На третий день приехала внучка.

Звали её Алисой. В Займище таких имён не было — здесь все Вали, Тони, Нади. Алиса приехала на старенькой «Логане», который вёз её четыреста километров по разбитой трассе, подпрыгивая на каждой выбоине, как больной зуб на горячем. Она вышла из машины — длинная, тонкая, в чёрном пуховике, хотя на дворе стоял плюс двенадцать.

— Деда, — сказала она, обнимая его через силу — он пах, и она морщилась, сама того не желая. — Как ты?

— Живой, — ответил Борис Иванович. — А ты как?

— Я в порядке. Уволили.

— Опять?

— В этот раз я сама ушла.

Они помолчали. Пауза повисла между ними, как простыня на верёвке — колышется, но не падает. И вдруг Алиса ахнула.

— Ой! А это что?

Она присела на корточки перед мухомором. Гриб за три дня вырос — шляпка теперь была с десертную тарелку, ножка окрепла, обрела уверенность. Белые пятнышки казались нарисованными акварелью — чуть размытыми, нечёткими.

— Красота какая, — выдохнула она. — Настоящий. Как в книжках про гномов.

— Ядовитый, — буркнул дед.

— И что? Розы тоже с шипами. Мухомор — он же не просто гриб. Это символ. Другого мира. Волшебного.

Борис Иванович посмотрел на внучку. Ей было двадцать семь, но в глазах — все семнадцать. В городе их быстро съедают — офисы, кредиты, начальники с папками. Алису съели не до конца. Остались кусочки — там, где восторг перед красным грибом у покосившегося крыльца.

— Ты бы чаю попила сначала, — сказал он. — А потом уже ищи другой мир. В этом-то разобраться бы.

Алиса засмеялась. Смех у неё был громкий, как треснувшее стекло — звонко, но с надрывом.

— Поставь самовар, дед. Я на улице посижу. С грибом.

Она села на ступеньку, поджав под себя ноги — длинные, в чёрных джинсах, с дырками на коленях. Солнце к тому времени пробило облака — робко, неуверенно, как ребёнок, который заходит в тёмную комнату. Свет лёг на шляпку мухомора, и тот засиял — кровавым рубином, маковым цветом, запретным плодом.

— Красивый, — повторила Алиса. — Знаешь, деда, я в детстве думала, что мухоморы — это грибы для эльфов. Что они ночью выходят из леса и пьют из них росу.

— Эльфы у нас в сарае живут, — усмехнулся Борис Иванович, вынося чайник. — Вместе с крысами.

— Ты циник.

— Я старик. Это хуже.

Глава четвёртая, в которой ночь приходит раньше

Ночью Алиса не спала.

Она лежала на старой дедовской кровати, где пружины вылезали наружу, как рёбра тощего пса. В щель между занавесками тянулась луна — не круглая, а косая, бритвенная. Свет падал на стену, где висело пожелтевшее расписание электричек: город — Займище, Займище — город. Последний поезд уходил в двадцать три десять.

Алиса встала, натянула свитер — дедов, шерстяной, колючий, с дыркой на локте. Вышла на крыльцо.

Мухомор светился.

Не иначе — от луны. Но в лунном свете есть что-то холодное, мёртвое, серебряное. А этот гриб светился тёплым, красным, живым — как уголёк в золе, как сигнальный огонь.

— Привет, — сказала Алиса шёпотом.

Гриб, разумеется, не ответил. Но ей показалось — на секунду, на одно биение сердца, — что он чуть качнулся. Ветер? Нет. Воздух стоял мёртвый, как в банке с солёными огурцами.

Она села рядом, прямо на сырую землю, не замечая холода, просачивающегося сквозь джинсы. Закурила — сигарету ментоловую, тонкую, как карандашная линия.

— Знаешь, — сказала она грибу, — я так устала. В городе все бегут. Я бегу. К утру не помнишь, зачем побежал. Как белка в колесе, да? Но белка хотя бы знает, где орех лежит. А я не знаю.

В доме скрипнула половица. Алиса обернулась — нет, дед спал. Он всегда спал на правом боку, лицом к стене. Клавдия рассказывала, что так он привык в армии — чтобы не видеть, что делается за спиной.

— А ты, — продолжила она, повернувшись к грибу, — ты не бежишь. Ты стоишь. И растёшь. И всем плевать, что ты ядовитый. Ты есть — и этого достаточно.

Вдали залаяла собака — одиноко, тоскливо, как паровозный гудок в забытой степи. Где-то хлопнула дверь. Деревня вздохнула во сне и перевернулась на другой бок.

Алиса докурила, затушила окурок о подошву кроссовка — брезгливо, с городской привычкой не мусорить, хотя в Займище мусор был естественным ландшафтом.

— Может, я тоже отращу красную шляпку, — сказала она, вставая. — И стану ядовитой. Тогда меня никто не тронет.

Она ушла в дом, плотно прикрыв дверь. Мухомор остался один. Луна перевалила за крышу сарая, и красный свет погас. Гриб стал просто грибом — маленьким, уродливым, с чужой земли.

Глава пятая, в которой Борис Иванович решается

Утром он встал чуть свет. Пётр — петух Клавдии, старый, драный, с переломанным гребнем — ещё не успел прокукарекать, а дед уже сидел на крыльце, смотрел на мухомор.

— А ну, — сказал он вслух. — Пора с тобой кончать.

Он надел садовые перчатки — жёлтые, в мелких дырочках от прошлогодней малины. Подошёл к грибу. Тот стоял смирно, не сопротивлялся. Борис Иванович взялся за ножку — она была упругой, плотной, как резиновый мячик. Дёрнул.

Гриб не поддался.

— Что за чёрт? — пробормотал он.

Он рванул сильнее — земля вокруг чуть приподнялась, но мухомор сидел мёртво, будто врос в глину на километр вглубь. Настоящие корни у мухоморов — поверхностные, паутинка. А этот… этот держался, как старый дуб.

— Дед! — крикнула из окна Алиса, заспанная, с торчащими во все стороны волосами. — Ты чего?

— Вырвать хочу. Нечисть всякую разводить нечего.

— Не смей! — Она выскочила босиком, в одной футболке — утренний холод тут же пробрал её до костей, но она не заметила. — Это мой гриб!

— Твой? — Борис Иванович рассмеялся — сухо, как треск половицы. — Он у моего дома вырос. Мой, значит. И я решаю.

— А я говорю — не смей.

Они стояли друг напротив друга — старик с перчатками в руках, девушка босая, злая, с горящими глазами. Между ними — гриб. Красный. Наглый. И чужой здесь был только он — или, наоборот, свои были чужими?

— Пусть растёт, — сказала Алиса тише. — Пусть хоть что-то живое останется в этой дыре.

Борис Иванович опустил руки.

— Дыра, говоришь? — Он посмотрел на неё устало — так смотрят на дверь, в которую уже тысячу раз постучались, а никто не открыл. — Всю жизнь здесь прожил. Детей родил. Жену похоронил. И всё — дыра?

— Прости, — выдохнула Алиса. — Я не то хотела.

— Хотела, — отрезал он и ушёл в дом, бросив перчатки на землю. Те упали жёлтыми листьями среди осенней грязи.

Глава шестая, в которой гриб растёт в размерах и в смыслах

На пятый день мухомор стал величиной с табуретку.

Люди в Займище заметили — как не заметить такое. К крыльцу Бориса Ивановича потянулись: сначала Валька-сумасшедшая (она видела везде знаки), потом дядя Миша из пятого дома (с бутылкой, для храбрости), потом пришёл даже участковый Сергей Михайлович — мужик вялый, с животом, свисающим над ремнём, как переспелая тыква.

— Это что у вас, Борис Иванович, агротехнический эксперимент? — спросил он, почёсывая затылок.

— Растёт, — ответил дед. — И всё.

— Надо бы убрать. Вредный объект.

— Пробовал. Не убирается.

Участковый не поверил — полез сам. Схватил мухомор за шляпку двумя руками, крякнул, потянул. Гриб даже не шелохнулся. Сергей Михайлович покраснел — сначала лицом, потом лысиной, потом и животом под форменной рубашкой.

— Чёрт знает что, — выдохнул он, отпуская. — Корни, что ли, в ад ушли?

— Может, и в ад, — спокойно сказал Борис Иванович.

Валька-сумасшедшая запричитала, закрестилась, завертелась на месте, как юла:

— Господь знамение даёт! Гриб этот — он не простой. Он души умерших собирает. Вон сколько пятен белых — каждое пятно — душа. Сосчитайте, сколько?

Никто считать не стал. Пятен было много — десятка два, не меньше. И каждый день появлялись новые — маленькие, пушистые, точно ватные шарики.

Алиса тем временем писала что-то в телефоне. Не звонила — писала. Стихи. Она не писала стихов лет пять, с самого института. А тут — строчка за строчкой, строчка за строчкой, как из дырявого крана.

Красный шар на тонкой ножке,
Белый крап — как капли воска.
Ты расти у этой плошки,
Я твоя, а ты — берёзка.

Глупость, конечно. Стихи выходили корявые, детские. Но она их не удаляла. Сохраняла в заметках — одно, второе, третье.

— Ты бы вышла на работу, — сказал дед вечером, когда они пили чай с мятой — мята росла у забора, дикая, жёсткая, без жалости. — Не век же здесь сидеть.

— А куда выходить? — Алиса подула на кружку. — В офис, где меня не ценят? В кафе, где платят копейки? Везде одно.

— Раньше ты не ныла.

— Раньше я не знала, что такое уставать по-настоящему.

За окном мухомор мерцал в сумерках — уже без солнца, без луны. Светился сам. Слабо, едва заметно, как гнилушка в лесу, как блуждающий огонёк на болоте.

Глава седьмая, в которой Клавдия приводит бабку Нюру

На восьмой день Клавдия не выдержала. Она привела бабку Нюру — ту самую, которую в районе знали как ведьму. Бабка Нюра была маленькая, ссохшаяся, как печёное яблоко. Глаза у неё смотрели в разные стороны — один в небо, другой под ноги. Но руки — длинные, жилистые, с узловатыми пальцами — помнили что-то такое, что забыли даже деревья.

— Ну, показывай своё чудо-юдо, — сказала она, присаживаясь на лавку. Не кряхтела, не жаловалась — просто села, как садится кошка на чужой диван.

Борис Иванович вышел. Мухомор за эти дни вымахал уже почти до пояса. Шляпка развернулась, как зонт — огромный, красный, с белыми крапинами, которые теперь напоминали не облака, а звёзды на ночном небе. Ножка утолщилась, стала похожей на бревно.

Бабка Нюра долго молчала. Потом встала, обошла гриб три раза — против часовой стрелки. Остановилась.

— Тятенька, — сказала она неожиданно ласково. — Тятенька, откуда ты взялся?

— Кто — тятенька? — переспросила Клавдия.

— Гриб, — ответила бабка Нюра, не оборачиваясь. — В нём душа сидит. Мужская. Старая.

Борис Иванович вздрогнул. Ему вдруг стало жарко в спину — так, будто кто-то положил руку между лопаток.

— Чья душа? — спросил он хрипло.

— А кто у тебя не упокоен? Кто ушёл, а проститься не успел?

Дед молчал. Молчала и Алиса, стоявшая в дверях. Молчал и гриб — но теперь в этой тишине слышалось что-то. Шёпот. Или ветер. Или просто кровь шумела в ушах.

— Сын, — наконец сказал Борис Иванович. — Сын мой. Два года назад. В городе. Сердце. Мы с ним… мы не… — Он запнулся. — Не помирились.

Бабка Нюра кивнула, как будто только этого и ждала.

— Гриб этот — он от земли, от гнили, от горя. Ты сына не похоронил как надо? — Не похоронил. Кремировали. Урну — на полку. Я не ездил.

— А надо было ездить, — сказала бабка Нюра. — Надо было земле отдать. Земля — она всё помнит. И твоего сына приняла бы. А так — он сам пришёл. В этом теле. Красном.

Алиса заплакала. Тихо, не всхлипывая, только слёзы текли по щекам — быстрые, горячие, солёные, как августовское море, которого она никогда не видела.

— Деда, — сказала она. — Деда, это правда?

Борис Иванович не ответил. Он подошёл к грибу, снял шапку — старенькую, вязаную, с протертым козырьком. Присел на корточки. Коснулся ножки — та была тёплой. Живой.

— Лёня, — прошептал он. — Сынок.

Глава восьмая, в которой дождь наконец идёт

На девятый день пошёл дождь.

Не тот осенний, нудный, который льёт, как из ведра, а потом неделю не просыхает. Дождь пришёл тихий, осторожный — будто кто-то по крыше рассыпал горох. Капли падали на шляпку мухомора и скатывались по краям, не задерживаясь. Гриб стоял под этим дождём, как зонт — чей-то огромный, красный, ненужный.

Борис Иванович вышел на крыльцо без куртки, подставил лицо воде. Алиса стояла рядом. Они молчали — и это молчание было громче любых слов.

— Я должен был поехать, — сказал дед. — Когда позвонили. Я должен был взять и поехать.

— Почему не поехал?

— Гордость. Дурость. Он ушёл из дома в двадцать лет. Сказал — ты меня не понимаешь. Я обиделся. И ждал, когда он извинится. А он не извинился. И я не извинился. А потом… потом было поздно.

Дождь усилился. Капли застучали громче — по крыше, по железному листу на сарае, по земле, которая наконец-то напивалась влагой, как пересохшее горло.

— Он меня не простил, — сказал Борис Иванович.

— А ты его простил? — спросила Алиса.

Дед посмотрел на гриб. Тот вдруг показался ему маленьким — нет, не маленьким, а каким-то съёжившимся, поникшим. Шляпка наклонилась, будто устала держать тяжесть дождя и тяжесть прожитых лет.

— Прости, — сказал Борис Иванович грибу. — Прости меня, Лёня. Я дурак. Старый дурак.

В этот момент мухомор шевельнулся. Не от ветра — ветра не было. Шляпка дрогнула, приподнялась, и из-под неё, из самой земли, вырвался тонкий белый пар. Он поднялся в воздух, изогнулся — и, прежде чем исчезнуть, коснулся щеки Бориса Ивановича.

Тёплый. Пар был тёплым.

— Мама моя, — выдохнул дед. И заплакал. Впервые за двадцать лет. Громко, по-детски, не стесняясь.

Алиса обняла его — худого, мокрого, пахнущего табаком и старостью. Они стояли под дождём, обнявшись, а гриб рядом понемногу менялся. Красный цвет тускнел, становился серым, потом бурым. Белые пятна осыпались. Ножка сгибалась, как старик под тяжестью лет.

К утру от мухомора осталась только коричневая слизь на земле и несколько белых чешуек, похожих на обрывки писем.

Глава девятая, в которой жизнь продолжается

Борис Иванович прожил ещё три года. Каждое утро он выходил на крыльцо и смотрел на то место, где рос гриб. Ничего там больше не росло — даже трава не поднималась. Но старик всё равно смотрел.

— Здравствуй, — говорил он тихо. — Как там у тебя?

Алиса уехала в город. Устроилась в маленькую типографию — печатать визитки и календари. Нашла себе парня — некрасивого, с маленькими ушами, но доброго. Раз в месяц она звонила деду.

— Как ты? — спрашивала.

— Живой, — отвечал он. — А ты как?

— Нормально.

Пауза. Та самая, простая как бельевая верёвка, на которой ещё можно сушить душу.

— Деда, а ты помнишь тот гриб?

— Помню.

— Он был настоящий?

Борис Иванович думал долго. Крутил в голове этот вопрос, как тяжёлую монету — с одной стороны правда, с другой жизнь.

— Настоящий, — наконец говорил он. — Больше, чем мы с тобой.

И клал трубку.

Эпилог, в котором один гриб уступает место другому

Весной, после того как Борис Иванович ушёл вслед за сыном, Алиса приехала в Займище. Дом стоял пустой — крыльцо подгнило, дверь скрипела, как нерождённый ребёнок. Клавдия встречала её с пирогом — на этот раз пирог удался: с яблоками, сладкий, рассыпчатый.

— Ты бы продала избу, — сказала Клавдия. — Чего ей стоять?

— Не продам, — ответила Алиса.

Она обошла дом. Всё было на месте — старая кровать, расписание электричек, кружки на кухне. Она вышла на крыльцо и села на ступеньку — туда, где когда-то сидел дед.

И увидела.

У самого порога, на том самом месте, где ничего не росло три года, пробивался маленький росток. Тонкий, бледно-зелёный, с крошечной шляпкой — не красной ещё, почти белой.

Но Алиса знала, кем он станет. Она даже имя ему придумала.

— Здравствуй, деда, — сказала она.

И заплакала от счастья.

А росток чуть качнулся — от ветра или от чего-то ещё — и замер в ожидании дождя.

Комментарии: 0