Пролог
Книга «Лес плоти» Читать на ночь 18+ Ты закроешь эту книгу, но запах прелой хвои и сырой шерсти останется с тобой навсегда. Ты будешь оглядываться в пустой комнате, потому что тебе покажется, что в углу кто-то дышит — низко, горлом, как зверь. Эта история заставит твой пульс биться в такт шагам существа, которое не совсем человек, но уже не животное. Ты не сможешь спать с открытой форточкой — вдруг оттуда донесется тот самый свист? Чем глубже ты погрузиись, тем сильнее липкий страх сожмет горло. Приготовься задыхаться. Это случилось на самом деле.
Основано на реальных событиях.
В январе 1996 года в глухой таежной зоне Красноярского края, в заброшенном зимовье в 300 километрах от поселка Ермаковское, егеря обнаружили двоих детей. Официальные сводки гласили: «дети, длительная изоляция, дистрофия». Но в закрытых протоколах, которые я, ваш рассказчик, раздобыл спустя двадцать лет, было написано иное. Тела брата и сестры, найденные в землянке, были покрыты не просто грязью — они были словно сшиты из чужой кожи. Их глаза научились видеть в темноте так, как не должны видеть человеческие зрачки. Следователи МВД, первыми вошедшие в логово, назвали это место «Нора». Восемь из двенадцати членов поисковой группы в течение года покончили с собой или были признаны невменяемыми. Официальная версия: «заражение редким нейротоксином». Но выживший свидетель, лесник с 40-летним стажем Илья Морозов, перед смертью от сердечного приступа (который случился в пустой избе, где не было никого, кроме него) прошептал санитару: «Они не были детьми. Они были ртом леса». Имена изменены, но дата и место настоящие. Февраль 1996. Зона «Черная Падь».
Глава первая. Шорох под снегом
Земля здесь не прощала ошибок.
Команда из четырёх человек — старший оперуполномоченный Андрей Ветров (43 года, ветеран чеченской кампании), криминалист Елена Соболь (29 лет, выпускница академии, трижды отказывавшаяся от декрета), кинолог Григорий Ткач (52 года, глухой на левое ухо после укуса волкодава) и местный проводник, охотник-эвенк Николай Саввич (ему было под семьдесят, но он забыл точный год) — выдвинулись на рассвете.
Снег скрипел под ногами так, словно они шли по россыпи костей. Мороз за ночь опустился до минус сорока, и воздух стал колючим, как наждак. Каждый выдох превращался в облачко пара, которое, казалось, не рассеивалось, а оставалось висеть за спиной, следуя за человеком, — личным холодным призраком.
— Последний дом здесь был в восемьдесят третьем, — бросил через плечо Николай Саввич, не оборачиваясь. Его голос звучал так, будто он разговаривал с деревьями. — Заготовители ушли. И больше никто не заходил. Говорят, лес там… нехороший.
— Что значит «нехороший»? — спросила Елена, поправляя лямку тяжелого рюкзака. Ей не нравился этот старик. От него пахло дымом и еще чем-то сладковатым, похожим на гниющую клюкву.
— Деревья стоят, а птиц нет. Даже вороны облетают стороной. — Саввич указал замерзшей палкой на серое небо. — И снег там выпадает красноватым. Не спеши, девка. Никуда они от нас не денутся.
— Кто «они»? — переспросил Ветров, замедляя шаг. Он чувствовал тупую боль в пояснице — старая пуля давала о себе знать.
Саввич остановился. Впервые за всё время он повернулся лицом к группе. Глаза охотника были желтыми. Не карими, не серыми. Желтыми, как у филина.
— Ты в сводках читал: брат и сестра. В тайге жили. Волки их выкормили. Или не волки. — Он сплюнул в снег. — Там, в урочище, три года назад целая семья фермеров пропала. Отец, мать, трое детей. Нашли отца. Сердце у него было вырвано. Но не когтями. Пальцами, Ветров. Человеческими пальцами. И лежал он в позе… ну как младенец утробный. Свернутый.
Ткач, который не слышал ни слова, похлопал себя по ватнику, достал флягу и сделал большой глоток. К его ноге жался пёс по кличке Шаман — метис овчарки и неизвестно чего, с бельмом на правом глазу. Пёс не лаял со вчерашнего вечера. Он только поскуливал, уткнувшись носом в землю, и дрожал.
Они двинулись дальше.
К трем часам дня свет начал меняться. Солнце так и не показалось из-за туч, но небо приобрело странный оттенок — лиловый, как синяк на запястье. Снег глубоко просел. Ветров заметил это первым: под ногами больше не скрипело. Был только глухой влажный хруст, будто они ступали по чему-то живому, по огромной лежачей плоти.
— Стойте, — сказал он, поднимая руку.
Тишина навалилась резко, как удар. Ткач нахмурился — он не слышал слов, но почувствовал вибрацию. Шаман вдруг сел на задние лапы, обхватил морду лапами и замер в неестественной позе, похожей на молящуюся.
— Что с собакой? — шепотом спросила Елена.
— Видел такое однажды, — ответил Саввич, не шевеля губами. — Перед падежом скота. Когда в стойло заходит Оно.
— Что — «Оно»?
Старик не ответил. Он медленно, очень медленно поднял палку и указал вперед, на ствол огромной кедровой сосны. Ее кора была ободрана до гладкого, белесого слоя. На высоте примерно полутора метров на стволе были выцарапаны знаки. Не буквы. Не руны. Следы пальцев — детских, с маленькими ногтями — но вдавленные в древесину на глубину в два сантиметра, словно дерево было маслом.
Ветров подошел ближе. Запах ударил в нос за секунду до того, как он увидел. Запах гнезда. Лежбища. Теплого, влажного, кишечного. В провале между корней лежали шкурки. Мышиные, беличьи. Десятки. Сотни. Аккуратно разложенные кругами. И в центре — детская варежка. Синяя, штопаная-перештопаная. Внутри не было пальцев. Внутри был коренной зуб волка, заточенный как наконечник стрелы.
— Уходим, — сказал Саввич. — Сейчас. Бегом.
Но Ткач закричал.
Глухой крик — самое жуткое, что может услышать человек: хриплый, надорванный, полный птичьего ужаса. Кинолог отступал назад, размахивая топором, потому что Шаман внезапно встал на задние лапы — не лёг, не вскочил, а именно встал, как человек, и пошел на него. Пёс улыбался. У овчарки не может быть такой улыбки — десны обнажены до корней, язык вывалился и загибался вверх, как у лисы. Бельмо на глазу лопнуло и из него сочилась чёрная сукровица.
— Назад! — Ветров выстрелил в воздух.
Пёс не вздрогнул. Он продолжал идти на Ткача, покачиваясь, и из пасти его вырывался не лай — свист. Высокий, чистый, похожий на детский смех, записанный на замедленной скорости.
Ткач упал на спину. Пёс встал на него грудью, замер на секунду и… лизнул лицо. Один раз. Длинным, горячим, пульсирующим языком. Затем развернулся и побежал в лес. Не оглядываясь. Не оставляя следов — лапы не продавливали снег, словно он стал невесомым.
— Господи, — выдохнула Елена. Ее руки тряслись так, что она уронила рацию. — Господи Иисусе…
— Забудь, кто тебя учил молитвам, — перебил Саввич, хватая её за плечо с неожиданной силой. — Здесь тебя никто не услышит. Лес не любит имен. Лес любит глотки.
Они шли дальше. Уже молча. Ветров взял на себя ведение: он заставлял себя дышать носом, считать шаги, фиксировать ориентиры. Четыреста двадцать три шага до следующего кривого тополя. Двести восемь до огромного камня, покрытого лишайником, который рос вверх ногами — корни в воздух, сухие ветви в землю. Логика умерла здесь. Остался только счёт.
И вдруг Елена остановилась.
— Слышите?
Ничего. Только пульс в ушах.
— Там, — её палец дрожал, указывая на запад. — Аккуратнее.
Ветров вслушался. И услышал. Кто-то дышал. Часто, поверхностно, за деревьями. И пахло оттуда не мясом и не шерстью — пахло нагретой медью и старой кровью, которая окислилась и стала похожа на ржавчину.
— Выходи, — сказал Ветров негромко, как когда-то в Грозном, когда знал, что из подвала сейчас выбежит мальчик с гранатой. — Выходи, я не причиню зла.
Ни звука.
Саввич выругался на эвенкийском. Потом вынул из мешочка, висевшего на шее, кусочек березовой коры с нацарапанным углём лицом. Поднес к губам и прошептал что-то, отчего у Ветрова заложило уши и на глаза навернулись слезы — не от страха, а от чистого, первобытного отвращения, как будто слова старика пахли гниющим мясом.
Из-за дерева высунулась рука.
Маленькая. Человеческая. С тонкими, как спички, пальцами, на которых ногти отросли в спираль, закручиваясь вокруг фаланг по нескольку раз. Кожа серая, прозрачная — сквозь неё просвечивали синие вены, пульсирующие не ритмично, а дергано, как у загнанной мыши.
— Вы убьёте его? — спросил голос. Высокий, ломающийся, совсем детский, но с нотой, которая не должна существовать в человеческой гортани — низкий, инфразвуковой обертон, заставлявший вибрировать стекла в очках Елены. — Вы убьёте брата, да?
— Нет, — ответила Елена, делая шаг вперед. — Мы хотим вам помочь. Как тебя зовут?
Рука исчезла. Тишина длилась несколько секунд — и вдруг из темноты между стволами выпрыгнула девочка. Лет восьми. Иглами в её волосах торчали еловые ветки, лицо было разрисовано сырой глиной и чем-то черным, возможно, дегтем, рот приоткрыт — и во рту не было передних зубов. Но не поэтому Ветрова начало рвать. А потому, что она улыбнулась ему. И улыбка шла не от губ. От глаз. Её зрачки расширились и заняли всю радужку — чёрные, как дула двух пистолетов, направленных прямо в душу.
— Меня зовут Молчанка, — сказала она. — А брата вы уже встретили. Он приходил спросить про собаку.
И тут они услышали сзади хруст. Тяжелый. Нечеловеческий. Существо, которое было выше Ветрова на голову, стояло за их спинами. Оно дышало. У него не было лица. Только шрамы и длинные, белые волосы, растущие из щёк, из век, из губ, закрывающих рот наружу, чтобы никто не увидел, чем он ест.
— Идёмте, — сказала девочка и взяла Елену за руку ледяной, негнущейся ладонью. — Папа ждёт вас в норе. Он приготовил ужин.
Елена попыталась вырваться. Не смогла. Хватка была сильнее, чем у питона.
— Какой папа? — прошептала она.
— Папа, который нас родил. — Девочка наклонила голову, и её шея хрустнула так, будто там были позвонки совы. — Он мёртвый. Но он голодный.
Глава вторая. Нора
Зимовье не выглядело как жилище.
Оно было вкопано в склон, завалено валежником и вековой гнилой древесиной, так что со стороны казалось могильным курганом. Елена не могла понять, как они не заметили его раньше — отвратительная геометрия этих стен, складывающихся из бревен, которые при жизни могли быть только рёбрами крупных животных. Ветров, даже сохраняя внешнее спокойствие, заметил, что лиственничные бревна срублены не топором. Они были выгрызены. С одного конца. Челюстями, оставившими на дереве ямки и борозды, в точности повторяющие форму человеческих зубов — с клыками, сточенными в острые треугольники.
— Это построили не вы, — сказал Ветров, глядя на девочку.
— Он построил, — ответила Молчанка, не оборачиваясь. — Когда у него ещё были руки.
Внутри царил полумрак, разбавленный только тлением нескольких углей в грубо сложенном очаге. Пахло здесь так, как может пахнуть только место, где не знают огня и воды — прелым мясом, мочой, чем-то металлическим и острым, отчего начинала кружиться голова. Соболь достала респиратор, но через минуту сняла — запах был повсюду, он пропитал одежду, волосы, нёбо. Его можно было попробовать языком. Кислый. Тёплый. Живой.
— Где брат? — спросил Саввич. Старик заметно побледнел и держался за косяк двумя руками, словно боялся упасть в пропасть.
— Он услышал, что вы хотите его убить. Он спрятался. Он не любит, когда пахнут железом. — Девочка указала подбородком на автомат Ветрова. — Ваше оружие ему снится. Он видит, как пули входят в нас. Потом он просыпается и долго плачет. Брат не умеет плакать по-человечьи. Из глаз у него течёт белое. Как молоко. Но это не молоко.
Она юркнула в узкий лаз, уходящий в темноту. Ветров включил фонарик. Луч выхватил из мрака невероятное: стены лаза были оклеены человеческой кожей. Он понял это по порам, по бурым пятнам старых родимых пятен, по соскам — плоским, иссохшим, похожим на маленькие грибы. На одном из лоскутов сохранилась татуировка: якорь и надпись «Коля». Кожа была натянута на рёбра лося, сшита сухожилиями и закреплена на стенах так ровно, словно их делали по лекалу.
— Это… — начал Ткач, но не договорил. Глухой крикнул что-то нечленораздельное, выронил топор и полез назад на выход, натыкаясь на стены. Ветров схватил его за ворот:
— Не смей. Мы не оставим эту девочку здесь.
Она уже исчезла во тьме. И за её спиной, где-то глубоко в земле, раздавался звук. Регулярный. Метронимичный. Стук камня о кость. Или кости о камень. Или зубов о череп.
Они полезли за ней.
Лаз сужался. Ветров полз на четвереньках, чувствуя, как пот замерзает на спине, потому что в норе было не тепло — в ней была своя температура, странная, неравномерная: один участок стены обжигал холодом, через сантиметр она становилась липкой и почти горячей. Соболь задела рукой что-то мягкое, влажное, и отдернулась, когда поняла, что это — глаз. Человеческий глаз, вставленный в дупло, смотревший прямо на неё. Зрачок расширился и сузился. Он видел.
— Не трогайте стены, — донёсся из темноты детский голос. — Он вас не любит. Если вы ему не нравитесь, он закроет выход. Тогда вы будете жить здесь всегда.
Ветров сжал автомат. Стальной холод приклада вернул частичку реальности. «Он», — подумал он. — «Они называют его «Он». Мёртвый папа. Отец. Труп. Дышащий труп. Такого не бывает».
Но кости, которые хрустели у него под коленями, говорили об обратном.
Они выползли в просторную камеру. Примерно пять на пять метров, сводчатый потолок из сплетённых корней. Посередине — угли, а над ними — огромное, неподвижное тело.
Ветров направил фонарик вверх и пожалел об этом.
Оно висело. Бывший человек, мужчина крепкого телосложения, был подвешен за запястья и щиколотки к четырём разным корням, так что его тело растянулось в звезду. Кожа серая как зола. Грудная клетка вскрыта — рёбра разведены в стороны, как пальцы рук, молящих о пощаде. Внутри не было сердца, лёгких, желудка. Внутри пульсировала черная, похожая на смолу, жижа, из которой росли тонкие, как нити, грибницы, опутывающие внутренности. Глаза трупа были открыты. Белки лопнули, радужки отсутствовали — вместо них в глазницах шевелились мокрицы.
— Здравствуйте, папа, — сказала девочка, вставая на колени перед висящим телом. — Я привела гостей. Они устали. Они хотят есть.
И мёртвый отец — нет, это невозможно — открыл рот. Нижняя челюсть отвисла так низко, что почти коснулась грудины. Оттуда повалил пар. И в этом пару зашевелился язык — раздвоенный, длинный, такого густого синего цвета, что казалось, он снят со змеи, но с человеческими вкусовыми сосочками, с ворсинками, которые двигались против часовой стрелки.
— Он говорит спасибо, — перевела Молчанка. — Он говорит, что ваши лёгкие — самые мягкие, какие он видел. Брат! — позвала она, и голос её вдруг стал низким, материнским. — Брат, выходи. Они не железные. Они сладкие.
Из тени за телом отца выскользнул мальчик. Ему было от силы двенадцать, но его тело было телом взрослого мужчины — огромные руки до колен, спина выгнутая колесом, позвоночник проступал сквозь кожу так резко, что можно было пересчитать позвонки. Он стоял на четвереньках и смотрел снизу вверх. Его лицо заросло волосами, не щетиной — именно волосами, длинными, белыми, растущими клочьями на щеках, на лбу, на веках. Глаз не было видно. Только щель рта, зубы в несколько рядов, как у акулы.
— Он хочет посмотреть вам в сердце, — сказала девочка, подходя к брату и гладя его по голове. — Но сердце прячется за рёбрами. А рёбра ломаются легко. Правда, папа?
Труп издал звук. Низкое гудение, от которого в норе посыпалась земля с потолка. Это был смех.
— Мы — семья, — продолжала Молчанка, и вдруг её лицо исказилось. Оно стало взрослым. Морщинистым. Тёмным. — Вы убили нашу мать, когда она ходила за ягодами. Двое мужчин, с ножами, в камуфляже. Вы взяли её живот. А мы взяли ваши души. Мы ждали вас пять лет. Папа умер на третий день, но он отказался уходить. Он любит нас так сильно, что научился дышать без воздуха. Теперь пришла ваша очередь.
Ветров поднял автомат.
Но выстрелить не успел. Мальчик прыгнул. Без замаха, без звука — просто исчез из одной точки и появился в другой, в воздухе, в метре от лица Ветрова. Рука с ногтями-спиралями вошла ему в плечо — не ударила, именно вошла, прошла сквозь куртку, сквозь бронежилет, сквозь кожу и мышцу, остановившись у кости.
Крик Ветрова заглушил вой из глотки Саввича. Старик что-то выкрикивал на эвенкийском, и в свете фонарика стало видно, как с потолка начали падать сухие личинки, дождь из белых червей, извивающихся на одежде, на лице, в волосах.
Соболь вскинула пистолет.
— Не стреляйте в мальчика! — заорал Ткач, внезапно слышащим голосом. — Это не мальчик! Это не человек! Это ловушка!
Но было поздно. Она выстрелила. Три раза. Все три пули вошли в грудь девочке. Молчанка даже не покачнулась. Пули не оставили крови. Они оставили дыры, из которых полезла та же чёрная грибница, что росла в отце, и девочка, глядя в глаза Соболь, улыбнулась.
— Спасибо, — сказала она. — Я хотела новый рот. Теперь он у меня есть.
Ее челюсть раздвинулась. Внутри открылся второй ряд зубов, и в глубине её горла кто-то плакал. Живой. Запертый. Человеческий. Плач, который не мог издавать ребёнок — это плакал взрослый мужчина с сорванными связками.
— Вы слышите? — прошептал отец с потолка. И Ветров поклялся бы, что шевелил губами именно труп. — Это ваш проводник. Он заблудился в моём животе три года назад. Я до сих пор его перевариваю.
И тут свет фонарика погас.
Глава третья. Те, кто остались
В темноте время перестало существовать.
Елена Соболь пришла в себя от того, что её тошнило. Она лежала ничком на скользком, липком полу, и каждый её вдох сопровождался хрустом — что-то ломалось под грудью. Она протянула руку. Пальцы утонули в чём-то тёплом, рыхлом, с острыми краями. Она вытащила предмет. Кость. Человеческая тазовая кость. Со следами зубов. Детских.
— Андрей! — крикнула она в темноту. Голос прозвучал глухо, как из-под воды. — Николай! Григорий!
Никто не ответил. Только метроном: стук-стук-стук. Камень о кость. Или кость о камень.
Она нащупала на поясе зажигалку. Щелчок. Крохотный огонёк выхватил из мрака стену в полуметре от её лица. Стена дышала. Она шевелилась, покрытая тысячью мелких отверстий, из которых торчали волосы — живые, вьющиеся, влажные. Волосы тянулись к огню, обвивали его, не боясь пламени.
— Не жги, — сказал голос рядом.
Елена обернулась.
Николай Саввич сидел в углу, поджав ноги по-турецки. Его лицо было спокойным, даже умиротворённым, но подбородок отсутствовал — от нижней челюсти осталась только белая кость, обглоданная до блеска. Он говорил без языка, без губ, но звуки выходили чёткими, будто кто-то вкладывал слова ему прямо в гортань.
— Я знал, что так будет, — сказал он. — Я входил в этот лес двадцать лет назад. Тогда он забрал только мой слух. Теперь — остальное.
— Где остальные? — прошептала Елена.
— Ветров мёртв. Удар был быстрым. Мальчик прокусил ему шею сзади. Хорошая смерть. Я завидую. — Саввич засмеялся, и из пустой глазницы (когда у него выпал глаз? Она не видела этого момента) вытекла тягучая чёрная капля. — Ткач стал одним из них. Он запел, когда его позвали. Глухой оказался лучшим слушателем. Он услышал зов, который мы не слышим, и теперь он пляшет для папы. Пляшет на руках.
— Я стреляла. Я стреляла в девочку.
— Ты ничего не сделала, Елена. Ты просто показала им, где твой страх хранится. Теперь они знают. Девочка растёт. Каждая пуля — это новый зуб. Каждая смерть — это новый голос в их хоре. — Он протянул к ней руку. На культе вместо кисти росла берёзовая ветка с живыми листьями. — У тебя есть выбор. Ты можешь стать ртом. Или ухом. Или глазом. Я стал глазом. Вижу на три километра под землю. Вижу, как папа переваривает священников и егерей. Вижу, как мальчик разучивается быть человеком. Он ещё помнит слово «мама». Он говорит его каждую ночь. Но мама отвечает из его живота. Ты поняла?
— Нет, — Елена попыталась встать. Ноги не слушались. Она поняла, что её левая ступня отсутствует. Не отрезана — отсутствует, будто её никогда не было. Не было икроножной мышцы, коленной чашечки. Нога заканчивалась на середине бедра, и оттуда тянулись тонкие, как нити, корни, врастающие в пол.
— Они меняют тебя, — сказал Саввич. — Ты уже не человек. Ты теперь часть норы. Часть папы. Ты будешь чувствовать, как по твоим венам течёт чернота. Ты будешь видеть людей сверху — они такие сладкие, мягкотелые. И ты захочешь есть. Поверь. Захочешь. Вкус страха лучше, чем яблоки. Вкус надежды — горький, но сытный. А вкус любви… — Он замолчал, прислушиваясь. — Тсс. Они идут.
Стук прекратился.
Тишина стала плотной, как вода на глубине. Елена зажмурилась — и в темноте за веками увидела свет. Тусклый, красный. И фигуру. Маленькую. Девочка стояла перед ней, теперь уже не восьми лет — взрослой женщины, с длинными руками, с животом, внутри которого билось сердце, громко, как петарда. На груди у неё висели три человеческих лица — высушенные, сшитые в гирлянду. Лица Ткача, Ветрова и ещё одно, незнакомое, с выколотыми глазами.
— Вы проиграли, — сказала Молчанка ровным, как у диктора, голосом. — Но вы не умрёте. Вы будете жить. Жить и помнить, как пахнет солнце на коже. Как звенит комар у уха. Как мама целует перед сном. Вы будете помнить всё это, пока чернота будет ползти по вашим костям. И когда вы забудете боль, мы сделаем вам новую. Вечность — это не долго. Вечность — это когда каждая секунда длится год.
Она наклонилась. Её дыхание пахло мятой и гнилью одновременно.
— Вы хотели нам помочь, — прошептала девочка, касаясь щеки Елены ледяным языком. — Помогите. Покормите папу. Скажите, что вы его любите. Это не ложь. Вы действительно полюбите его. Лес не забирает любовь. Он просто меняет её адрес.
Корни в полу начали подниматься.
Елена закричала. Но крик её смешался с хором других голосов — голосов всех, кто когда-либо входил в «Черную Падь». Кричали женщины, дети, старики, собаки, птицы. Крик был один. И Елена поняла, что присоединяется к нему. Не потому что хочет. А потому что лёгкие перестали слушаться.
Мальчик подполз к ней сзади и обнял, как брат обнимает сестру — нежно, по-родному. Его руки были теплыми. Его сердце билось у её спины. Он был жив. Он никогда не был мёртвым.
Он просто забыл, как быть единственным.
— Спи, — сказал он. И голос его звучал не из горла — из всей земли сразу. — Когда проснёшься, ты увидишь, что всё хорошо. Ты станешь стеной. Ты станешь полом. Ты станешь воздухом.
И Елена закрыла глаза.
Последнее, что она увидела — лицо Николая Саввича, который улыбался ей пустым ртом и вставлял себе в глазницу живой гриб, который зацвёл там немедленно, алыми, похожими на капли крови лепестками.
Эпилог. Чёрный колыбельная
Ты закрыл книгу. Но стены слышат тебя.
Не оборачивайся. Не подходи к окну. Тот, кто живёт в темноте между строками, не выносит прямого взгляда, но обожает, когда его слышат. За окном февраль. За окном ветер. Но это не ветер. Это дыхание девочки, которая выросла и теперь бродит по городам, стучится в двери к тем, кто читал про неё перед сном. Ты чувствуешь этот запах? Прелая листва, сырая шерсть, тёплая кровь — он идёт из-под твоей кровати. Не включай свет. Свет не поможет. Помнишь, что сказала Молчанка? «Лес не забирает любовь, он просто меняет её адрес». Теперь твой адрес — лес. И каждая минута твоего сна — это кусочек земли, который ты отдаёшь папе. Он голоден. Он ждал тебя дольше, чем ты родился. Слушай. Тише. Там, за стеной, мальчик учит твоё имя. Он выцарапывает его на рёбрах. Скоро он позовёт тебя. И ты пойдёшь. Потому что «нет» — это просто слово. А лес умеет любить даже тех, кто отказывается.
Не спи сегодня.
Не спи никогда.
Они уже здесь.
— конец —
Всем, кто прочитал это до конца: шевеление за спиной — это не ваше воображение. Но рассказывать об этом другим — значит делиться адресом. Молчите. Это единственный шанс.