«Хутор людоедов» Читать страшный рассказ 1903 года

«Хутор людоедов» Читать страшный рассказ 1903 года

Пролог: Шепот из подпола

Вы держите в руках эту книгу, и, возможно, воздух в комнате уже стал тяжелее. Зря вы захотели это прочитать. Зря. Потому что история, которая сейчас войдет в ваше сознание, не выдумана на сто процентов. Да, имена изменены, а некоторые события сгущены до предела, чтобы вы поняли кожей, но кости этой истории — реальные кости. Читая, вы начнете вздрагивать от скрипа половиц в собственной квартире. Вы станете оглядываться на темные углы, боясь увидеть в них сгорбленные фигуры. Ваш пульс участится, когда до вас дойдет: то, что произошло в этих глухих лесах, не имеет срока давности. И хуже всего, что мясо, поданное к столу, было вовсе не свининой. Дальше — тишина и звон в ушах. И история, от которой стынет кровь. Переверните страницу, если решитесь. Но помните: выбора у вас больше не будет.

Этот рассказ основан на реальных криминальных сводках и фольклорных хрониках Орловской и Брянской губерний конца XIX — начала XX века. Хотя официальная история смягчает детали, мы нашли архивные дневники следователя, который сошел с ума после вскрытия трупов, и показания единственного выжившего.


Основа

Местность: Забытый угол Орловской губернии, близ деревни Гнилые Топи (ныне не существующей), в 140 верстах от ближайшего уездного города.
Дата событий: Октябрь — декабрь 1903 года.
Ключевые фигуры:

  • Марфа Зотовна Клыкова (60 лет) — мать-матриарх, главная «повариха».
  • Елисей Матвеевич Клыков (43 года) — её сын, кузнец, с мощью быка.
  • Прасковья («Паня») Клыкова (19 лет) — внучка, внешне тихая, внутри — бездна.
  • Степан Ильич Верещагин (32 года) — пристав, присланный расследовать пропажи.
  • Михаил (Митька) Клыков (10 лет) — младший, не проронивший ни слова за всю жизнь.

Ранней весной 1903 года в округе начали пропадать бродяги, затем — местный староста, ушедший собирать подати. К зиме санный путь привел стражника к хутору Клыковых. Оттуда доносился запах жареного мяса и стояла странная сытость. Дом оказался мясницкой, а жившие там — стаей в человеческой шкуре.


Глава 1: Глина и кости

Октябрь 1903 года выдался не просто холодным — он был голодным. Ветер срывал с лип последние листья, швыряя их в окна изб, как грязные письма. Уездный город Венёв жил своей чередой, не замечая, что в тридцати верстах от черты отрывается от мира кусок земли, где законы людей перестали действовать.

Хутор Клыковых стоял на отшибе, словно родимое пятно на теле земли. Дорога к нему петляла через осиновый лес, где, по слухам, вешались самоубийцы. Местные мужики обходили тот лес за версту, крестились на ночь и учили детей: «За болотами — тьма. Там не живут, там длятся».

Внутри история выглядела пёстрой и даже зажиточной. Елисей Клыков, мужик под два метра ростом, с руками, сжатыми в кулаки толщиной с голову младенца, держал кузницу. Дым из его трубы не выходил, а полз, тяжелый, как сажа. Говорили, он мог подковать лошадь одной левой, а правой — свернуть шею быку. Но быков он уже давно не покупал.

— Своего мяса хватает, — хрипел Елисей, когда сосед Силантий спросил, почему Клыковы больше не приходят на ярмарку за свининой. — Домашнее, парное.

Силантий тогда ещё уловил в голосе кузнеца неправильную ноту: слишком много слюны выступило у того изо рта. Словно он не о свиньях говорил, а о чем-то сладком.

В центре того ада стояла Марфа Зотовна. Старуха с лицом, напоминающим печёное яблоко: рябое, в бурых пятнах, но с глазами угольного цвета — живыми, блестящими, весёлыми. Она носила чёрный платок, завязанный на манер рогов, и никогда не молилась. В красном углу у неё висел не образ, а пучок сушёной волчьей шерсти.

Марфа правила хутором железной рукой. Своей младшей дочери Дарье (которая, по слухам, сбежала ещё в прошлом году — но никто не видел, куда) она на прощание крикнула:
— Всё в земле гниёт, девка. Только в брюхе — нет.

Изба была рублена из лиственницы — чёрной, просмолённой. Внутри она пахла не хлебом и квасом, как положено, а кислым, приторным духом, смесью гнилых зубов и варёной печени. Половицы были укрыты домоткаными половиками, под которыми крошились кости. Много костей. Мелких. Птичьих? Нет. Пальцевые фаланги.

Внучка — Паня — была их жемчужиной. Худая, с длинной белой шеей, на которой билась синяя жилка, словно змея под кожей. Она не разговаривала с чужими. Только улыбалась. Улыбка у Пани была страшнее, чем рык Елисея: слишком широкая для человеческого рта, обнажающая дёсны. Она ткала половики из серой шерсти и, когда никто не видел, укачивала пустые свёртки в углу. Свёртки были похожи на маленькие кульки с мукой. Но мука не должна была пахнуть формалином.

Десятого октября 1903 года в уездной управе было зафиксировано первое обращение, которое потом запрятали в самый ящик стола.
Крестьянка Агафья Терехова, вся в слезах, причитала, что её муж, Захар Терехов (по прозвищу «Косой»), ушёл на заработки на хутор Клыковых — подновить крышу и забить скотину. Обещали заплатить рубль тридцать копеек и угостить ужином. Он не вернулся.

— Может, запил, — буркнул писарь.
— Захар не пьёт, — всхлипнула Агафья. — Он заика. Его били. Он боится людей.

Стражник, молодой парень Федот, махнул рукой. Дескать, нашёлся. Но в ноябре пропал ещё один: Григорий Сухоруков, хромой нищий, что просил милостыню на паперти. Его видели на дороге к хутору Клыковых последний раз. А в начале декабря 1903 года исчез фельдшер Александр Петрович Блок — человек грамотный, носивший очки и любивший выпить чай с мятой. Он поехал на вызов к «больной старухе» на хутор. С ним пропали его лошадь, сани и саквояж с хирургическими иглами.

Вот тогда пристав Верещагин — человек, которого в уезде боялись за честность, — сорвал со стены револьвер.

— Хватит. Еду на хутор. И не отговаривайте.

Ему говорили: «Степан Ильич, там, говорят, волчья сыть, людоедский нрав». Он усмехнулся. Верещагин был из тех, кто не верит в сказки, пока не увидит мясо на зубах.

Ночевал он в Гнилых Топях, в избе перекупщика льна по фамилии Жук. Жук был слеп на один глаз и молчалив. Перед сном он вдруг схватил пристава за рукав:
— Барин. Ты как туда пойдёшь — смотри под ноги. У них там под крыльцом глина копаная.
— И что? — не понял пристав.
— Глина эта, — прошептал Жук, — для того, чтобы кровь впитывать. Потому что вода с кровью в колодец уходит, а глина следы ест. Они умные. Очень умные. Хуже бешеных псов.

В ту ночь Верещагин не спал. Ему всю ночь казалось, что под окном кто-то скребётся. Не когтями — ногтями. И воздух за окном был сладким, как тухлое мясо, которое сварили в сахарном сиропе.

Наутро он поехал. С ним были двое: конный казак Архип и писарь из управы, юный Митя Соловьёв. Митя держал блокнот, чтобы записывать протокол. Он ещё не знал, что его мозг под давлением увиденного свернётся в орех и через двадцать лет он будет стоять в психиатрической лечебнице и рисовать пальцем на стене одно и то же: круг, внутри которого — зубы.

По пути онемели леса. Деревья стояли голые, как вензеля. Сани заехали в осинник. Воздух стал не просто холодным — он стал мертвым. Ни звука птиц. Ни следа зверья. Только под полозьями хрустел наст, а из-под снега торчали какие-то тряпки. Дешёвый ситец. Женская юбка. Истлевшая.

— Стой, — приказал Верещагин.

Он сошёл с саней, поднял юбку палкой. Она была вывернута наизнанку, и на подкладке — коричневое пятно. Застарелое, в форме кисти руки. Человек, который эту юбку носил, во что-то вцепился перед смертью. Или кто-то держал её, пока она билась.

— Едем дальше, — голосом, в котором не было дрожи, но была рвота, сказал пристав.

В конце просёлка, за последним изгибом реки (вода в которой, заметил Митя, была жирной на вид, словно в ней варили субпродукты), показался хутор.

Он не был мрачным. Он был приторным. Изба выкрашена в жёлтое, наличники резные — петухи. Во дворе — куры, хрюкает свинья. Дым из трубы розоватый. А под навесом, на колоде, — огромный нож, вычищенный до блеска. Нож для разделки. Лезвие дугой.

На крыльцо вышла Марфа Зотовна. Она улыбалась всеми тремя зубами.

— Милости просим, касатики. А мы вас заждались. У нас сегодня щи наваристые. И пироги с мясом.

И когда она сказала «с мясом», её глаза глянули на сани, на трёх здоровых мужиков — пристава, казака, писаря — точно на туши.

В животе у Верещагина ледяной рукой шевельнулось понимание: они сюда идут не разыскивать. Сюда пришли на ужин.

Глава 2: Солома, пропитанная жиром

Войдя в избу, пристав Степан Ильич Верещагин в первое мгновение ослеп от контраста. Снаружи был серый, вылинявший, умирающий мир — внутри горела печь, жаркая, как пасть. Воздух был тяжёлый, маслянистый, он лип к волосам и одежде. Пахло укропом, лавровым листом и чем-то ещё, чему ни в одном поваренном справочнике нет названия. Пахло кремнём. Пахло ногтями. Пахло тем сладковатым осадком, который остаётся на нёбе, если лизнуть старое лезвие.

На столе, накрытом клеёнкой в цветочек, стояла миска щей. Наваристых. С мясом, которое распадалось на волокна. Рядом — горка пирогов, румяных, поджаристых, с блестящими от жира боками. Марфа Зотовна суетилась, подкладывая угощение, и при этом говорила без умолку:

— Кушайте, родимые. Дорога дальняя, ноги отсидели. Елисей, что ж ты стоишь истуканом? Тащи квасу! Паня, собери на стол.

Елисей вышел из сеней, и когда он шагнул, пол под ним не скрипнул — стонал. Казак Архип, служивый человек, видавший и кавказские рубки, и пьяные бунты, вдруг незаметно положил руку на эфес шашки. Не потому, что увидел угрозу. А потому, что услышал звук, который кузнец издавал носом: Елисей нюхал воздух. Как огромный цепной пёс, который знает, что в дом зашли чужаки, которых через час уже не будет.

Паня появилась из-за печи. Она была босая, в грязной рубахе до пят, и в руках несла каравай. Но странность: каравай был разрезан на неровные куски, и под корочкой виднелась начинка — серая, волокнистая, с мелкими круглыми вкраплениями, похожими на битые суставы. Митя Соловьёв, молодой писарь, ещё не знающий, что такое человеческие позвонки в разрезе, надкусил пирог.

— Хорошее мясо, — сказал он с полным ртом. — Нежное. Свинина?

— Не похоже, — спокойно заметил Верещагин, не притронувшись к еде. Он отодвинул щи. — У вас, Марфа Зотовна, что, своего мясника нет? Я смотрю, двор у вас богатый. А запах… странный.

Старуха пожевала губами. На её лице не дрогнул ни один мускул. Только глаз — левый, с бельмом — начал дёргаться, словно там, под веком, кто-то бился.

— Мясо — зайчатина, — сказала она ровно. — Беляк осенний, жирный. Много их в лесу. У нас тут, барчук, свои законы. Чем богаты, тем и рады.

Казак Архип ничего не ел. Сидел выпрямившись, как на экзамене. И всё слушал. Он слушал, как под половицами что-то хрустит. Раздавил орех? Выпал кусок сахара? Нет. Под половица был засыпан чем-то сыпучим. Мелом? Ракушкой? Он наклонился, якобы завязать шнурок на сапоге, и заглянул в щель между половицами.

Там, в темноте, тускло белели сломанные рёбра. Мелкие, плоские. Они были сложены штабелем, как дрова.

Архип выпрямился. Его лицо стало серым, как зола. Он не сказал ни слова. Только посмотрел на Верещагина. Тот понял всё без переговоров.

— Марфа Зотовна, — голос пристава стал металлическим. — У меня к вам бумага от земского начальника. Розыск лиц без вести пропавших. Разрешите осмотреть амбар и погреб.

— Не пущу, — спокойно сказала старуха. И улыбнулась. — Амбар заперт. Ключ потерялся. И вообще, поздно, касатики. Оставайтесь ночевать. Места всем хватит.

Она сделала паузу. И добавила, глядя Мите прямо в зрачки:

— Нам главное — чтобы гость был сытый. Сытый гость не убегает.

Митя поперхнулся пирогом. Кусок мяса упал на клеёнку и заскользил по ней жирной дорожкой. И в этот самый момент Елисей закрыл дверь на засов. Толстое, окованное железом бревно легло в пазы. Щелчок. И стало тихо. Так тихо, что стало слышно, как в печи потрескивают дрова, сложенные крестом. И как за стеной, в чулане, кто-то сидит и дышит. Часто. По-звериному.

На самом деле в чулане сидел Митька — десятилетний мальчик, которого никто из гостей ещё не видел. Его посадили туда за то, что он днём попытался зарыть в снегу руку. Красивую мужскую руку с золотым кольцом на мизинце. Пальцы были ещё мягкие, не окоченевшие. Фельдшер Блок носил золотое кольцо на правой руке.

Митька Клыков был нем. От рождения. Или оттого, что в три года наелся чего-то, что сожгло ему гортань. Никто не знал. Но он видел всё. Он видел, как дед Елисей (а дедом он звал своего отца — в этой семье всё было перепутано) вонзил топор в затылок тому, кто пришёл чинить крышу. Он видел, как бабка Марфа собирала кровь в ведро и сливала в квашню вместо воды. Тесто от того поднималось пышное, красноватое, с хрустом.

Когда гости вошли, Митька прислонил ухо к дверной щели и слушал, как они жуют. Он плакал без звука. Слёзы текли по его щекам и капали на грязный пол. Потому что он знал: сейчас, когда они наедятся, начнётся вторая смена. Сначала за столом — «гости». Потом в подполе — «мясо».

Верещагин встал. Он был крупный мужчина, но против Елисея — подросток. Кузнец возвышался над ним на голову, и плечи его закрывали полдвери.

— Отопри засов, — сказал пристав.
— А то что? — усмехнулся Елисей. Впервые он проявил эмоцию. Это была не злоба. Это было радостное нетерпение. Как у пса, которому кидают кусок гнилого мяса. — Зарежу, барин. Тихо. Быстро. Даже пикнуть не успеешь.

В этот момент Паня, которая всё это время сидела молча и гладила кошку (которая была чересчур жирной и ленивой, чтобы ловить мышей), подала голос. Тоненький, как леска:

— Дедушка, а можно мне за стол сяду? Я тоже хочу поесть.

— Сядь, — буркнул Елисей не оборачиваясь.
— Нет, — сказала Паня. — Я хочу то самое. Свеженькое.

И она посмотрела на Митю. На его пухлые щёки, на ямочку на подбородке. И облизала губы. Язык у неё был неестественно длинный, тёмно-малиновый, как у коровы после того, как её кормили солью.

Казак Архип не выдержал первым. Он выхватил шашку, но в узкой избе размахнуться не успел: Елисей ударил его в грудь ладонью — просто толкнул. Звук был такой, будто били мокрым мешком. Архип отлетел к стене, ударился затылком о божницу (где висела не икона, а волчья шерсть) и сполз вниз. Изо рта у него пошла пена с кровью — язык прикусил.

— Первый, — констатировал Елисей.

Верещагин выхватил револьвер. Но старуха Марфа, старая, как сама земля, двинулась быстрее. Она плеснула из половника кипящие щи прямо ему в лицо. Кипяток с жиром, который кипел уже четыре часа. Кожа на лице пристава встала пузырями, он заорал и выронил оружие. Револьвер упал в миску с мясом, и пуля из-за удара выстрелила в потолок. Никто не пострадал, кроме крысы, которая в этот момент застрелилась в сенях.

Митя Соловьёв, объятый животным ужасом, прыгнул в окно. Стекло разбилось, и он, исцарапанный, вывалился в сугроб. В темноте, босиком (сапоги остались в избе), он побежал в лес. За ним никто не погнался. Потому что в лесу, как знали Клыковы, было не менее опасно, чем в доме. Волки. Мороз под тридцать. И до ближайшей деревни — пешком через бурелом — двое суток.

Митя бежал, пока кровь из пореза на стопе не начала мёрзнуть ледышками. Тогда он упал под старой елью, зарылся в мох и начал молиться. Он молился не Богу, а тому, чтобы его не нашли. В избу, которая мерцала жёлтым светом в двухстах саженях, доносились звуки. Один короткий всхлип. Потом долгое молчание. Потом — хруст.

Елисей в это время вытаскивал из Верещагина позвонки. Умело, как кузнец, который всю жизнь работал с фальшбортом. Марфа записывала рецепт: «Соль, лавровый лист, перец горошком. И – любовь. Без любви мясо не тот дух даёт».

А в углу, свернувшись клубком, Паня облизывала окровавленные пальцы. И улыбалась. У неё на зубах застрял кусочек уса пристава. Она его выковыряла языком и проглотила отдельно, как лакомство.

Митька в чулане зажал уши руками. Но не заслонился от запаха. По дому пошёл дух — тот самый, который он так боялся. Дух варёного человеческого мяса. Сладковатый, с привкусом гвоздики.

Глава 3: Подполье было полно соли

Митя Соловьёв выжил. Это была ошибка природы и вина его собственной трусости, но он выжил. Он блуждал в лесу трое суток, питаясь замёрзшей брусникой и корой. На четвёртый день его подобрала разъездная тройка из Венёва — присланная за пропавшим приставом. Митю везли в город в санях, закутанного в тулуп, и он трясся так, что у него зуб о зуб стучал, как телеграф.

— Что там? — спрашивали его. — Где Степан Ильич? Где казак?

Митя молчал. Его глаза смотрели в одну точку. Он всё время повторял одно слово: «Кости. Кости. Кости». Ему дали водки, отпоили горячим молоком. Только на вторые сутки в управленческой канцелярии он разжал рот.

— Они… они едят людей, — прошептал он. — У них погреб полный. Там всё в соли лежит. Головами вниз.

Чиновники переглянулись. Позвали урядника с пушкой. Собрали отряд из восемнадцати вооружённых мужиков. И выехали на хутор. Уже в сумерках, 16 декабря 1903 года.

Но Клыковы не были дураками. Они чувствовали землю корнями ног. За день до прибытия отряда Елисей заметил на дальней кромке леса конные силуэты. Не стал ждать.

— Сжигаем всё, — сказал он. И голос его прозвучал совершенно буднично, как будто речь шла о ботве от картошки.

Марфа, последние часы стоявшая у печи и вытапливавшая из большого котла «жир высшего сорта», кивнула. Паня засмеялась. Тот смех был похож на звон разбитой рюмки — не мелодичный, а режущий, острый. Потом она взяла маленький узелок, завязанный из платка фельдшера Блока, и сунула туда самые мелкие косточки — как сувенир.

Митьку посадили в подпол и закрыли сверху крышкой. Зачем? Чтобы он сгорел вместе с домом и не оставил показаний? Или чтобы он, как свидетель, ушёл с ними на тот свет, чтобы не болтал языком? Неясно.

Подпол был устроен хитро. Снаружи — обычный погреб для капусты. Но за второй стеной, за фальш-панелью из горбыля, открывалось пространство в три сажени длиной. Пол покрыт слоем соли. Толщина соли — на пол-аршина. И в этой соли, как морковь в зимней закромке, торчали части.

Следственная группа, прибывшая на место пожарища, нашла лишь обгоревшие брёвна да калёную землю. Но один старый стражник, Игнатий Бахметьев, который служил ещё при царе-освободителе, заметил неестественный холмик в огороде. Копнули лопатой.

Первым пошёл запах. Не горелого. Не смерти. А засолки. Солили здесь некогда огурцы, что ли? Нет. Лопата ударилась о твёрдое, округлое. Откопали деревянную кадку, дубовую, обручи железные, ещё не проржавели. Открыли крышку.

Внутри, в тузлуке (рассоле) плавала мужская голова. Лицо было почти неузнаваемо — кипяток сделал своё дело, сварил мясо до кости почти. Но усы остались. Усы пристава Верещагина. Рыжие, с проседью. Они плавали в мутной жидкости, как водоросли.

Дальше копали уже с факелами. Вторую кадку. Третью. В четвёртой — ноги. Отдельно. Женские, мужские, детские. У одной кисти руки был надет обручальное кольцо — золотое, проба 56, кто-то потом его снял, конечно. В пятой кадке — то, что уже не опознать. Внутренности, скрученные в кольца, как домашние колбасы.

Страшнее всех был шестой бочонок. Маленький, литров на пять. В нём лежали языки. Человеческие языки. Семь штук. Вырезанные с корнем, заспиртованные в самодельной настойке на зверобое. Для чего? Марфа верила, что если съесть язык убитого врага, то сам станешь красноречивым и сможешь заговаривать зубы сыщикам.

Семь языков — семь жертв, которые смогли опознать. На деле их было больше. Намного больше. Останки, найденные в ямах за двором, где Клыковы сжигали «некондицию» (кости, которые не пролезали в кадку), принадлежали по меньшей мере тридцати человекам. Мужчины, женщины, дети. Заблудшие, нищие, прохожие, один дворянин-охотник, два монаха, шедших на богомолье, и один младенец, которого Марфа называла «закуской».

Елисей, Марфа и Паня скрылись. Ушли в ночь — по льду замёрзшей реки, туда, где начинаются непроходимые топи. Их искали два года. Нашли случайно: в 1905 году, в разгар смуты, труп Елисея всплыл в болоте в ста верстах от хутора. Он был цел, не тронут ни волками, ни червями. Вскрытие показало: он утонул. Но лёгкие были сухие. Его убили раньше и бросили в воду. Кто? Марфа? Паня? Никто не узнал.

Марфу Зотовну опознали в 1908 году в одной из богаделен города Ельца. Она представлялась немой старухой Агафьей. Её выдал привычный жест: когда ей предложили щей, она провела пальцем по краю миски — собирая жир — и облизнула палец. Её осудили и приговорили к бессрочной каторге. Но по дороге в Сибирь она умерла. Говорят, от переедания: съела столько, что треснул желудок. Что именно она съела в последний раз, конвойные не уточняли.

Паня исчезла навсегда. Никто больше её не видел. Но в 1919 году, во время гражданской войны, в одной из деревень Тамбовской губернии нашли в землянке схрон. Там были аккуратно разложены кости. И на стене — выцарапанное гвоздём имя: «Паня». Она жива. Возможно, она дожила до старости, сменив десяток фамилий. Возможно, она сидит где-то рядом с вами в автобусе. Или стучит в вашу дверь, представляясь соцработником.

Митька Клыков — тот самый мальчик, запертый в подполе, — не сгорел. Его нашли в полуверсте от хутора, в замёрзшем овраге. Он вылез из подпола через отдушину для вентиляции (пролез, потому что был тощ как скелет) и полз по снегу, пока не потерял сознание. Его отходили в больнице. Митька не говорил. Но когда ему дали лист бумаги и уголь, он нарисовал круг, внутри которого много-много треугольников. Зубы. Пасть. И сверху — корону. Корону он нарисовал Марфе. Королеве людоедов.

Он прожил долгую жизнь в приюте, работал скорняком, носил всегда перчатки, даже летом, потому что вены на руках казались ему «голодными нитками». Он умер в 1972 году. Перед смертью он попросил не закапывать его в землю. Он сказал (первый раз за семьдесят лет): «Кремируйте. Чтобы они не нашли меня там. Там, внизу, они все ещё голодны».

Эпилог: Чавканье тишины

Вы закрываете эту книгу. Но вы всё ещё слышите? Прислушайтесь. Совсем тихо. В вашей собственной кухне, за стенкой, где холодильник гудит — или хрустит? Что это скребётся под полом? Вода в трубах? Или пальцы, тонкие, с длинными ногтями, привыкшие вырезать язык, нащупывают щель в вашем полу? Вы встанете ночью попить воды, пройдёте мимо тёмного окна, и на секунду вам покажется, что за стеклом — не улица, а соляной погреб, полный глаз. Они смотрят на вас. Марфа, Паня, Елисей. Они ждали не той книги, которую вы прочитали. Они ждали, пока вы её откроете. А теперь, когда вы впустили их в голову, они никогда не уйдут. Вы будете есть мясо и раз за разом вспоминать: это могло быть любое мясо. Вы никогда больше не будете есть пироги с мясом. Вы будете бояться сытых соседей. Вы будете бояться улыбок старух. И каждую ночь, ровно в три часа, вы будете просыпаться от собственного крика, потому что во сне вы стояли с ножом над кем-то, кто вас обидел, и вам это нравилось. Хутор людоедов теперь внутри вас. И он просит есть.

Комментарии: 0