«Дорога на Кандагар: дыхание пустыни» Книга про Афганскую войну. Реальная история русского экипажа, запертого в горах
«Война — это не гром орудий. Война — это когда песок на вкус как твоя собственная кровь, но ты продолжаешь его глотать, потому что за стеной барака твои пацаны.»
— Из дневника бортинженера Владимира С., госпиталь Ташкент, 1987 г.
«Кабульский рассвет»
Аэродром Кабула в пять утра пах не войной. Он пах жареным кунжутом, дизельным маслом и чужой безнадёгой. Этот запах въелся в бетонные плиты ещё в семьдесят девятом и с тех пор не выветривался — ни дождями, ни ветрами с Гиндукуша, ни кровью, которую смывали пожарные рукава после каждого обстрела.
Платон стоял у правого шасси своего самолёта — АН-12, бортовой номер «83 жёлтый» — и пинал покрышку кирзовым сапогом. Шина была лысая до корда. Третья слева. Он знал это ещё вчера, когда подписывал полётное задание. И сейчас делал вид, что это открытие.
— Седой! — крикнул он в открытый грузовой люк. Голос упал в чрево самолёта, ударился о стальные переборки и вылетел обратно гулким эхом. — Ты посмотрел на левое третье? Там резина как у моей бабки после войны — одна рвань!
Из люка высунулся командир экипажа. Его звали Седой. В тридцать два года его виски и чёлка были абсолютно белыми — словно кто-то взял кисточку и аккуратно окунул их в известку. Остальные волосы остались русые. Говорили, что он поседел за один вылет, когда его АН-12 прошили из ДШК над Салангом, а второй пилот истёк кровью у него на плече. Платон в эту байку не верил. Но спрашивать не решался.
— Плаха, — Седой сплюнул сквозь зубы, жёлтая слюна повисла на фюзеляже, — войну выигрывают не красивые колёса. Войну выигрывают те, кто не ссыт взлетать.
— А я и не ссыкун. Я технарь. Моё дело — чтобы не рухнули.
— Вот и задрай люк. Прыгай внутрь.
Внутри пахло металлом, потом, керосином и той особенной затхлостью, которая бывает только в военно-транспортной авиации. Запах чужих носков, спёртого воздуха, оружейной смазки и страха, который здесь научились маскировать под матерщину. Груз — три деревянных ящика, заколоченных наглухо и перетянутых стальной лентой, и четыре цинка с патронами калибра 7,62. На ящиках маркировка «Учебное имущество. Не вскрывать». Платон усмехнулся. Учебным имуществом в Афгане называли гранаты, мины и иногда — цинки с тротиловыми шашками.
Обычный рейс. Не спрашивай «что везёшь». Спросишь — потом не отмоешься. Лучше спроси «кого поминать».
В кресле штурмана сидел Лис — острый нос, испуганные глаза, под нижней губой прыщ, который он ковырял от нервов. Фамилия его была Лисицын. Двадцать три года. Второй месяц в Афгане. Из училища выпустили с отличием, но карты в кабине летящего самолёта и карты на столе в учебном классе — это две разные Вселенные. Платон заметил, как дрожат пальцы Лиса, когда он вводит координаты в навигатор.
— Платон Егорыч, — Лис обернулся, и Платон увидел в его глазах нечто среднее между детским восторгом и животным ужасом. — Вы ведь в пехоте были до авиации? Слушайте… А там страшно?
Платон зевнул. Потянулся. Поправил шлемофон, который вечно съезжал на затылок.
— Бывал, Лис. Ты знаешь, чем пехота отличается от нас? Пехота видит врага. Она в него стреляет, матом кроет, а потом курит трофейные сигареты и ржёт над анекдотами про прапорщиков.
Он хлопнул ладонью по ближайшему ящику. Глухой звук — значит набит плотно. Не патроны. Что-то тяжелее.
— А мы, лётчики, — продолжил Платон, — мы везём смерть в красивых коробочках. И никогда не знаем, кому именно. Может, тут гуманитарка. Мука, тушёнка, учебники для местных школ. А может, мины для Баграма, чтобы завтра какой-нибудь восемнадцатилетний Кедр подорвался на фугасе.
— Зачем вы так? — Лис побледнел ещё больше.
— А затем, штурман. Чтобы ты перед вылетом молился. Не командиру, не партии, не маме. А этим ящикам. Потому что они — единственная правда здесь.
В хвосте самолёта завозился борттехник Ефимыч — человек-невидимка, которого никто не замечал до тех пор, пока что-нибудь не ломалось. Ему было за сорок. В Афгане таких стариков не любили — они напоминали, что война может длиться бесконечно. Ефимыч чистил пулемёт на кормовой установке и негромко напевал: «Ой, мороз, мороз… не морозь меня…» Платон не выдержал:
— Ефимыч! Ты чего там, на посиделки собрался? Пулемёт смазывай, а не фольклор разводи!
— Успеется, Плаха, — отозвался тот, не оборачиваясь. — Пустыня — она не торопится. И пули в ней летят медленно. Но метко.
Самый молодой в экипаже — Кедр. Восемнадцать лет. Только из учебки. Стрелок-радист. Кедр спал сидя, прислонившись к сетке с парашютами. Во сне его губы шевелились. Платон прислушался. «Мама, я кушать хочу…» — прошептал пацан. Платон отвернулся. Ему стало мерзко. Не от Кедра. От себя. Потому что он не чувствовал ничего, кроме усталости.
Седой занял своё кресло. Защёлкал тумблерами. Загорелись зелёные лампочки — гидравлика, топливо, электрика. Самолёт задышал, как живой — заурчал, вздрогнул, выпустил сизый выхлоп из-под левого двигателя.
— Экипаж! — голос Седого стал железным, командным. — К запуску готовы?
— Готов, — ответил Платон, плюхнувшись в кресло бортинженера и пристёгиваясь.
— Готов! — тонко выкрикнул Лис.
— Готов, командир, — буркнул Ефимыч из хвоста.
— Готов… — сонно пробормотал Кедр и вздрогнул, открывая глаза.
— Тогда — поехали.
Двигатели чихнули, закашляли, потом взяли ровный гул. Самолёт покатился по рулёжке. В иллюминатор Платон видел аэродромную бетонку, за которой начиналась «зелёнка» — буйные заросли конопли, афганской анаши, которой местные кормили своих ишаков. Рассвет уже разрывал горизонт. Горы Гиндукуша стояли на фоне неба как чёрные зубы с розовыми дёснами. Красиво. Платон ненавидел эту красоту. Потому что за красивыми горами всегда сидели люди с ДШК.
— Взлетаем, — сказал Седой и утопил рычаги до упора.
Самолёт оторвался от бетонки в 5:47 утра.
«Гиндукуш в стекле»
В воздухе Платон всегда чувствовал себя лучше, чем на земле. На земле надо было думать. Над землёй — только делать. Тянуть рычаги, следить за приборами, слушать голоса в эфире. Простые законы. Самолёт либо летит, либо падает. Третьего не дано.
Они набрали пять тысяч метров. Гиндукуш проплывал под ними — белые шапки ледников, чёрные провалы ущелий, и ни одного зелёного пятна. Только коричневый, серый, белый. Планета без жизни.
— Красиво, правда? — спросил Лис, глядя в иллюминатор. Его трясло уже меньше — в воздухе он успокаивался. Карты были проложены, курс пробит, и он чувствовал себя хозяином положения.
— Красиво, — согласился Платон. — Ты знаешь, что на этой красоте каждые три часа кто-нибудь умирает? Вон в то ущелье, слева, в прошлом месяце колонну разбили. Тридцать трупов. Десантники. Их «Стингерами» с горы сняли, как в тире.
— Зачем вы это говорите?
— Чтобы ты не расслаблялся, штурман.
Седой молчал. Он всегда молчал в полёте — жевал сухарь, смотрел на приборы и слушал эфир. Иногда поворачивал голову вправо-влево, проверяя визуально, не дымит ли двигатель. В его молчании было что-то звериное — терпеливое и опасное.
Ефимыч из хвоста докладывал каждые десять минут: «Задняя сфера в норме. Пулемёт заряжен. Обороты в норме». Кедр перестал дремать — возился с наушниками, ловил сигналы.
— Командир, — голос Кедра был тонким, как струна, — у меня по второй сетке чужое. Слышите?
Из динамиков рации, перебивая сухой треск, пробивалось горловое пение. На фарси. И смех — злой, резкий, как удар плети. Потом кто-то сказал по-русски, с сильным акцентом, но чётко: «Жёлтый восемьдесят три… мы вас видим».
Седой резко выпрямился в кресле. Его руки на штурвале побелели.
— Лис! — приказ был коротким, как удар. — Меняй частоту.
— Меняю! — Лис забегал пальцами по тумблерам. — Не уходит, командир! Перехват по всему диапазону. Они… они нас ведут.
Платон обернулся к штурману. Его голос стал тихим — от этого ещё страшнее.
— Лис, у духов нет радаров наведения. У них есть «Браунинги» и китайские гранатомёты. Никаких радаров. Ты понял? Никаких.
— А вот есть, — выдохнул Седой и повернул голову к Платону. В его глазах Платон увидел то, чего никогда не видел раньше — растерянность. Командир экипажа, седой волк, которого не брали ни зенитки, ни обстрелы, сейчас был растерян. — Есть, Плаха. И этот «кто-то» сейчас сидит на нашей частоте и смеётся над нами. Это не духи. Духи так работать не умеют. Это профессионал.
— Идиот, — сквозь зубы бросил Платон. — У нас есть среди идиотов, кто знает частоту?
Они переглянулись. Кедр не понял. Ефимыч не слышал. Лис побледнел так, что прыщ под губой стал фиолетовым. Седой ничего не сказал. Но его молчание было громче любого признания.
Самолёт тряхануло. Первый раз — легонько, как перед грозой, когда воздух густеет. Второй раз — так, что с полки в кабине слетел термос с чаем. Лис завизжал. Негромко, по-бабьи, но от этого визга у Платона заныли зубы.
— Заткнись! — рявкнул Платон и вцепился в приборную панель. — Что там, Седой?
— Гидравлика! — Седой колотил по кнопкам. — Давление падает на третьем! Левый внутренний! Лис, что у нас по картам?!
Лис трясущимися руками развернул карту. Его пальцы скользили по пластику. Слеза скатилась по щеке — он не заметил.
— Мы… мы над ущельем Майванд, командир. Это западнее Кандагара. Тут нет посадочных полос. Вообще ничего.
— А русло есть? — спросил Платон. — Сухое русло реки?
— Есть. Ширина… метров двадцать. Внизу камни.
— Лучше камни, чем горы, — сказал Седой. Его голос обрёл сталь. Теперь он снова был командиром. — Плаха, готовь экипаж к жёсткой. Включи всех на переговорку.
Платон нажал кнопку ларингофона:
— Внимание, экипаж! Готовимся к вынужденной посадке. Жёсткая. Зафиксировать груз. Пристегнуться. Молиться — но молча. Я не хочу слышать вашего страха.
Из хвоста донёсся голос Ефимыча — спокойный, почти скучающий:
— Задний люк закрыт на аварийный. Груз зафиксирован. У меня, Плаха… у меня тут дыра в борту размером с мой кулак. Песок сыпется. Много песка.
— Плевать на дыру! — заорал Платон. — Сейчас мы все станем дырой!
Горы лезли в лобовое стекло. Ущелье Майванд раскрывалось как пасть — серые скалы, осыпи, и белая лента сухого русла. Как взлётная полоса, выложенная битым стеклом и смертью.
Седой тянул на себя штурвал. Жилы на шее вздулись. Пот градом катил по лицу. Мигала красная лампа «ПОЖАР 3». Мигала — три вспышки, пауза, три вспышки.
— Всем пригнуть головы! — крикнул Седой.
И мир взорвался.
Удар. Скрежет металла по камням. Оглушительный треск разрываемой обшивки. Кто-то кричал — не то Лис, не то Кедр. Платон ударился головой о приборную панель, и перед глазами поплыли красные круги. Потом наступила тишина. Не тишина — вакуум. Гулкая пустота, в которой хруст песка на зубах казался громом.
«Кандагарская посадочная»
Платон пришёл в себя от того, что язык примёрз к нёбу от сухости. Он попытался открыть глаза — веки слиплись, как будто их заклеили. Сквозь щёлочки он увидел мрак, прорезанный солнечными лучами из дыры в фюзеляже. Воняло керосином, кровью и палёным железом. И ещё — сладковатым запахом, который Платон знал слишком хорошо. Это пахло мясо. Человеческое мясо.
— Живые есть? — его голос прозвучал как карканье вороны.
Рядом кто-то застонал. Тоненько, по-щенячьи.
— Лис? — Платон попытался повернуть голову. Шея затекла, каждый позвонок хрустнул.
— Не… не Лис, — ответил Ефимыч из темноты. Он был ближе, чем казалось. Платон разглядел его силуэт — сидит, привалившись к переборке, левая рука висит неестественно, как плеть. — Лис здесь, под вами. Без сознания. А вот Кедра… Кедра нет.
Платон нашарил рукой фонарик, пристегнутый к ремню. Включил. Свет выхватил картину из ада: фюзеляж разорван как консервная банка, правый борт отсутствует, и сквозь дыру видно небо — жёлтое, ядовитое, без облаков. Кресло Лиса перекручено, сам он лежит на боку, лицо в крови, но грудь поднимается — дышит.
На месте младшего стрелка Кедра — бурое пятно, рваный металл и чей-то берц. Боевой берц, кирзовый, с зашнурованным голенищем. Внутри — нога. Оторванная выше колена. Вторая нога лежала на потолочной панели, болтаясь на кожаном ремешке.
Платон выключил фонарик. Потому что не мог больше смотреть.
— Су-у-ука, — протяжно выдохнул Седой. Он выбирался из кресла — правая рука висела, но он не обращал на неё внимания. Седой посмотрел на берц. Помолчал. Сплюнул. — Сука, я его матери в союз писал месяц назад. «Ваш сын служит Родине, мамаша. Не волнуйтесь. У нас здесь всё спокойно».
— Заткнись, — Платон не хотел этого говорить, но слова вылетели сами.
— А что мне заткнуться? Восемнадцать лет, Плаха. Ему через две недели дембель. Он уже плац подметал в Кабуле. Загадал, чтобы на последний вылет не брали. А я его взял. Потому что Кедров не хватало.
— Заткнись! — теперь Платон заорал. Голос ударился о стены разбитого фюзеляжа и рассыпался эхом. — Мёртвым не поможешь. Займись живыми.
Седой посмотрел на него долгим взглядом. Кивнул. Подошёл к Лису, пощупал пульс, пошевелил голову.
— Штурман живой. Гематома на затылке. Пара минут — очухается. Ефимыч, ты как?
— Рука сломана. Лопатка, кажется, тоже. Ходить могу. Стрелять — вряд ли. — Ефимыч поднялся, шатаясь, и достал из кобуры пистолет. — Но если что, ПМ меня ещё слушается.
Платон поднялся. Голова кружилась, перед глазами плавали чёрные мушки. Он посмотрел на дыру в фюзеляже. Снаружи был другой мир. Он ожидал увидеть пустыню — плоскую, унылую, с редкими кустами. Но они упали в нечто иное.
Ущелье было глубоким и узким, как разрез ножом. Стены из красного песчаника уходили вверх метров на двести. Сухое русло, по которому они проехались брюхом, расширялось к западу и сужалось к востоку, превращаясь в расщелину. На дне — камни, галька, и ни одного зелёного пятна. Только вдали, у входа в ущелье, маячили какие-то строения — то ли кошара, то ли старый форт.
Солнце стояло в зените. Раскалённый воздух дрожал, и в этой дрожи всё казалось призрачным.
— У нас проблема, — сказал Платон, не оборачиваясь.
— Одна? — Седой подошёл сзади. — У нас их минимум пять.
— Шесть. Рация работает?
Ефимыч, несмотря на сломанную руку, уже копался в штурманской сумке. Достал носимую радиостанцию Р-105М. Включил. Приложил к уху.
— Рация работает, — сказал он после паузы. — Но, Плаха… там говорят на фарси. Русского эфира нет. Вообще. Они всё забили.
— Значит, — Платон повернулся к Седому, — тот, кто вёл нас по частоте, сидит там. В этих скалах.
Седой кивнул. Ничего не сказал.
Лис очнулся. Заморгал, потрогал затылок, посмотрел на свои окровавленные пальцы. Потом его взгляд упал на берц Кедра, висящий на панели. Лис закричал. Не словами — одним сплошным животным воплем, в котором не было ничего человеческого. Платон подошёл и врезал ему по щеке. Наотмашь. Лис замолчал. Заплакал молча — слёзы смешались с кровью.
— Кедра нет, — сказал Платон жёстко. — Его нет, и ты его не вернёшь. А мы есть. И мы, блядь, постараемся выжить. Если ты будешь орать — духи услышат.
— Откуда здесь духи? — прошептал Лис.
— Оттуда же, откуда фарси в эфире. — Платон кивнул на скалы. — Спрячься в грузовой. И сиди тихо, как мышь.
В тот момент снаружи, со стороны входа в ущелье, донёсся звук. Знакомый. Щелчок передёрнутого затвора «Браунинга». И потом голос на ломаном русском — с афганским акцентом, но чётко:
— Эй, шурави! Вы кушать хотит? Мы вас кушать зовет. Выходит по одному. Руки за голову. Мы вас не трогать. Мы вас кушать давать.
Седой выругался. Ефимыч передёрнул затвор пистолета. Платон присел у дыры, выглянул в щель.
Снаружи, метрах в пятидесяти, стояли четверо. В чёрных чалмах, с бородами, крашеными хной. У двоих — «Браунинги» бельгийские, у третьего — пулемёт РПК, советский, красноармейская звезда на ствольной коробке ещё не заржавела. Четвёртый сидел на камне, курил и улыбался. Именно он и говорил — толстый, с рыжей бородой и глазами как у змеи.
— Это Шир-хан, — сказал Ефимыч, тоже глядя в щель. — Я его знаю. Он под Кандагаром всех русских режет. Лично. Видел, как он нашего прапорщика… в общем, не надо вам.
— Выбор? — спросил Платон у Седого.
Седой молчал секунд пять. Потом сказал:
— Выбор один. Не сдаваться. Но сначала — поговорить.
— Ты что, командир? — Платон вцепился ему в плечо. — Они нас перестреляют на хер!
— Если бы хотели перестрелять — перестреляли бы уже. Им нужно что-то другое. — Седой посмотрел на ящики в грузовой. — Или кто-то другой.
Он расправил плечи, несмотря на вывихнутую руку, и пошёл к выходу — к пролому в фюзеляже, который теперь служил дверью.
— Седой, стой! — крикнул Платон.
— Не учи командира, Плаха. — Седой обернулся. — Если через десять минут я не скажу «отставить» — ты принимаешь командование. И делаешь, что считаешь нужным. Даже если это будет подло.
Он вышел наружу. Пыль взметнулась. Солнце ударило по лицу, выжигая тени.
Шир-хан улыбался. Он встал с камня, развёл руками — жест гостеприимный.
— А, командир! Как хорошо. Я думал, там мёртвые. А там — живой. Пойдём, командир, чай пить.
— Не пойдём, — сказал Седой. — Говори, что надо.
— Надо штурман, — Шир-хан перестал улыбаться. — Молодой штурман, который карты смотрит. Который знает тропы через горы. Мы дадим ему работу. А вы — уходите. Дорога на Кандагар открыта. Идите.
— С какой стати? — Седой сплюнул. — Сам уходи.
Шир-хан вздохнул — тяжело, как учитель перед нерадивым учеником. Потом кивнул одному из своих. Тот поднял РПК и дал короткую очередь поверх головы Седого. Пули зацокали по фюзеляжу, выбивая искры.
— С такой, командир. С такой стати.
Седой вернулся через пять минут. Не через десять. Вернулся белый как мел. Сел в кресло, закрыл лицо руками. Платон никогда не видел его таким — ни в пьяной драке в Кабуле, ни при обстреле на Саланге.
— Они хотят Лиса, — сказал Седой глухо. — Обмен. Штурмана на нашу жизнь.
— Ты согласился? — Платон подошёл вплотную.
— Я сказал — подумаю.
— Хорошо, что сказал. Потому что я бы на твоём месте…
— Что? — Седой поднял глаза. — Что бы ты сделал, Плаха? Убил бы их из рогатки? У нас три ящика с барахлом, два ствола и штурман, который в первом бою обосрётся. Выбора нет. Либо он, либо все.
— Либо он, либо совесть, — тихо сказал Ефимыч из угла.
— Заткнись, старик, — бросил Платон. — Совесть в пустыне не растёт.
Он посмотрел на Лиса. Тот сидел в грузовой, обхватив колени. Лицо — ни кровинки. Глаза широко открыты. Он всё слышал. И понимал, что сейчас решается его судьба.
— Я пойду, — вдруг сказал Лис. Голос его не дрожал. Странно.
— Куда? — спросил Платон.
— К ним. К духам. Если это спасёт экипаж… я пойду.
— Дурак, — сказал Платон. — Ты думаешь, они тебя оставят живым? Ты нужен им, пока карты не нарисуешь. А потом — видео с отрезанной головой. В союз отправят. Мама твоя по телевизору увидит.
Лис побледнел ещё больше. Но не заплакал. Встал.
— Тогда дайте мне пистолет. Я уйду по-своему.
— Детский сад, — Седой поднялся. — Никто никуда не идёт. Плаха — ты, я и Ефимыч. У нас есть ночь. До захода солнца часа три. Духи уйдут в аул — жара, они не любят жару. Мы за это время… придумаем что-то.
— Например?
— Например, взорвём самолёт к чертям. Уйдём по руслу на запад. К утру будем у наших.
— Ты видел, сколько там духов?
— Видел. Но они жадные. Они сначала ящики посмотрят. А в ящиках…
Платон подошёл к грузу. Осмотрел маркировку. Достал нож, вскрыл один ящик. Внутри — опий. Кирпичики, завёрнутые в полиэтилен. Серый, липкий, дороже золота.
— Вот, — сказал Платон. — Вот зачем нас сбили. Ради этого.
— Значит, — Седой посмотрел на ящики, — кто-то в Кабуле знал, что мы везём. И продал информацию Шир-хану.
— Кто?
— Узнаем, если выживем.
План родился за час. Простой, как кусок арматуры. Взорвать самолёт, но так, чтобы это выглядело как несчастный случай. Уйти по руслу, пока духи будут тушить пожар и хватать уцелевшие кирпичи опия. Риск — почти сто процентов. Но другого выхода не было.
Лису дали задание — нарисовать на клочке карты путь к блок-посту советских десантников. В семи километрах к западу. Ночной переход через скалы. Без фонарей. Без воды.
— Лис, ты справишься? — спросил Платон.
— А у меня есть выбор? — ответил Лис.
За час до заката солнце ушло за скалы. Ущелье погрузилось в густую синюю тень. Жара спала — мгновенно, как будто кто-то выключил печку. Стало холодно. Афганские ночи — холодные, как космос.
Духи не ушли. Они сидели у входа в ущелье, жгли костёр, пили чай и ждали. Толстый Шир-хан время от времени кричал:
— Шурави! Вы подумали? Штурман нам нужен. Остальные — идите. Аллах милостив.
— Иди ты в жопу, Аллах твой, — шептал Ефимыч, заряжая свой ПМ последними патронами.
В 19:30, когда небо стало фиолетовым, а на востоке высыпали первые звёзды, Платон сказал:
— Время.
Он зажёг фитиль от зажигалки — длинный, пропитанный керосином кусок бинта. Воткнул его в ящик с опием, предварительно облив бензином из канистры. Ящик стоял у левого двигателя — там, где остатки топлива ещё сочились из разорванного бака.
— Отходим, — сказал Седой.
Они вылезли через хвостовой люк — Ефимыч, Лис, Седой, Платон. Платон шёл последним. Обернулся. Фитиль догорал.
— Прощай, «жёлтый восемьдесят три», — сказал он.
И побежал.
Взрыв случился, когда они уже были в ста метрах от самолёта. Земля дрогнула. Огненный шар взлетел вверх, осветив ущелье на несколько секунд как днём. Платон упал, закрыл голову руками. Осколки просвистели над ним — один чиркнул по каске, второй впился в камень рядом.
Крики сзади — духи заорали, забегали. Кто-то стрелял в воздух, кто-то матерился по-фарси.
— Бегом! — заорал Платон.
Они побежали по руслу. Камни хрустели под ногами. Лис споткнулся, упал, разбил колено. Седой подхватил его за шиворот, потащил.
В темноте ночного ущелья было не видно ничего — только силуэты скал на фоне звёздного неба. Платон вытащил фонарик, включил на секунду, посветил на карту Лиса. Налево. Потом наверх. Тропа — только тропа — вилась по склону, теряясь в осыпи.
— Туда, — Платон махнул рукой.
Они начали подъём. Кто-то сзади — кажется, Ефимыч — запел шёпотом: «Ой, мороз, мороз… не морозь меня…» Платон хотел прикрикнуть, но не стал. Пусть поёт. Лишь бы не плакал.
Духи спохватились через полчаса. Залаяли собаки. Затрещали автоматные очереди — наугад, в темноту. Пули били по скалам, высекая искры. Одна просвистела у самого уха Платона. Он пригнулся, перешёл на карачки.
— Быстрее! — шептал Седой. — Ещё сто метров до гребня!
Лис лез первым — молодой, цепкий, как ящерица. Платон за ним. Седой с Ефимычем замыкали.
На гребне Платон оглянулся. Внизу, у обломков самолёта, горел костёр. Вокруг бегали тени. Шир-хан стоял на камне и орал в небо — проклятия. Платон не понимал слов, но смысл угадывал: «Догоним, убьём, закопаем».
— Не догонишь, — прошептал Платон. — Не сегодня.
И они исчезли в темноте по ту сторону гребня.
«Переход Гиндукуша»
Ночь в горах — это не ночь в городе. Это чёрная жижа, которая заливает глаза, уши, рот. Ты идёшь на ощупь — ступня ищет опору, палец нащупывает трещину в скале. Пот градом, хотя холодно. Руки дрожат — от усталости, от страха, от адреналина, который уже кончился, а новый не вырабатывается.
Они шли четыре часа. Лис вёл по карте — звёзды, компасы, азимуты. Платон удивлялся, как этот нежный штурман, который утром боялся собственной тени, сейчас уверенно тыкал пальцем в темноту и говорил: «Туда. Пятнадцать градусов влево. До рассвета нам нужно подняться на перевал».
— Откуда ты знаешь, Лис? — спросил Платон, когда они остановились передохнуть.
— В училище нас учили ориентироваться по Млечному Пути. А в Афгане он особенно яркий. — Лис показал на небо. — Видите полосу? Она идёт с юго-востока на северо-запад. Как раз параллельно нашему маршруту.
— Молодец, — неохотно признал Платон. — Не ожидал.
— Много чего вы обо мне не ожидали, Платон Егорыч.
Они замолчали. Седой сидел на камне, сжимая руку. Она распухла, стала багровой.
— Дай посмотреть, — сказал Ефимыч. Осторожно пощупал. — Вывих. И, кажется, трещина. Надо шину.
— Из чего? — спросил Седой. — Из моих костей?
— Из парашютных строп, — Платон отрезал ножом кусок от своего комбинезона. — Вот. Ефимыч, сделай.
Ефимыч связал руку Седого полосой материи, примотал её к груди, как слингу. Седой не застонал. Только зубы сжал так, что челюсти захрустели.
— Хорош, командир, — сказал Ефимыч. — Терпи, казак, атаманом будешь.
— Я уже атаман, — выдохнул Седой. — Пошли. Нам до рассвета нужно быть на той стороне.
Они пошли дальше. Тропа стала шире — они вышли на древний караванный путь. Под ногами — пыль вперемешку с мелкими камнями. Где-то внизу, в ущелье, всё ещё лаяли собаки и стреляли духи. Но теперь выстрелы звучали глухо — эхо терялось в горах.
— Не догонят, — сказал Платон. — Пока они там ящики делят и опий нюхают, мы уже будем у своих.
— Не каркай, — ответил Седой.
За два часа до рассвета начался подъём на ледник. Платон не знал, как называется эта гора. На карте Лиса она была обозначена просто как «Отметка 3400». Высота. Подъём крутой, почти вертикальный. Камни скользкие от ночной влаги. Ледник — не белый, а грязно-серый, с вкраплениями земли.
— Сейчас самая опасная часть, — сказал Лис. — Если кто-то сорвётся…
— Не сорвёмся, — перебил Платон. — Мы живучки.
Они связались верёвкой — одной, единственной, которую Ефимыч нашёл в обломках. Вперёд пошёл Лис — он лёгкий, как кошка. За ним Платон. Потом Седой с подвязанной рукой. Последним — Ефимыч.
Ледник трещал под ногами. Где-то глубоко внизу текла вода — слышно было, как журчит ручей внутри ледяного чрева. Платон старался не думать о том, что если лёд треснет, они рухнут в эту трещину и их найдут через тысячу лет, замороженных, с автоматами в руках.
— Надо поставить памятник, — сказал он, сам не зная зачем.
— Кому? — спросил Ефимыч снизу.
— Всем нам. Посередине пустыни. С надписью: «Здесь лежат те, кто не вернулся из Афгана». Только припиши: «Но очень старались».
— Не юмори, Плаха, — Седой оскользнулся, заскользил, но Платон успел подхватить его за здоровую руку. — Держи, командир. Не время в вечность уходить.
В 5:30 утра, когда небо на востоке порозовело, они вышли на перевал. Перед ними открылась долина. Зелёная — с деревьями, с кустами, с ручьями. Кишлаки дымили — люди топили печи на завтрак. Это была другая Афганистан — не пустыня, а предгорье, где ещё можно было выжить.
— Внизу, в трёх километрах, блок-пост, — сказал Лис, сверяясь с картой. — Наши. Разведрота десантников.
— Ты уверен? — спросил Седой.
— Абсолютно.
— Тогда пошли. Последний рывок.
Спуск был легче подъёма. Ноги сами несли — туда, где жёлто-белый флаг советской армии колыхался на ветру. Платон уже различал силуэты БТРов, натянутую колючую проволоку, часового в бронежилете.
— Стой! — крикнул часовой. — Кто идёт?
— Свои! — ответил Платон. — Экипаж сбитого АН-12. Командир ранен. Дайте воды.
Часовой опустил автомат. Крикнул в рацию. Через минуту из блиндажа выбежали люди — в нательной белье, сонные, но уже с оружием.
— Какого хрена? — спросил старший лейтенант, подбегая. — Откуда вы?
— Из ада, — сказал Платон. — Скажи, лейтенант, у тебя есть спирт?
— Найдём.
Они зашли на блок-пост. Платон сел на ящик, снял каску, вытер лицо. Ефимыч рухнул рядом и сразу заснул — прямо сидя, с открытыми глазами. Лис стоял в углу, пил воду из фляжки и плакал — тихо, без звука.
Седого уложили на нары. Медик обрабатывал его руку, вкалывал обезболивающее.
— Долго мы шли? — спросил Седой хрипло.
— Восемь часов, — ответил Платон. — Восемь часов, командир. Ты молодец.
— Я? — Седой усмехнулся. — Это ты молодец, Плаха. Ты нас вывел.
— Я не один.
— Никто не один. — Седой закрыл глаза.
В вертолёт Ми-8, который прилетел за ними через час, Платон залез последним. Он сел у открытого борта, свесил ноги. Внизу проплывал Кандагар — жёлтый, пыльный, смертельный.
Лис сидел напротив, обмотанный одеялом. Ефимыч спал на коленях у какого-то десантника — старый солдат, уснувший на груди у молодого. Седой лежал на носилках, бледный, но живой.
Платон посмотрел на свои руки. Въевшаяся песок. Кровь под ногтями. Чьи-то ошмётки на рукаве — наверное, Кедра. Он не стал отмывать. Пусть будет. Как память.
— Платон Егорыч, — позвал Лис.
— Чего?
— Вы… вы верите в Бога?
— В пустыне? — Платон усмехнулся. — В пустыне, Лис, верят только в воду и патроны. Остальное — от лукавого.
— А я теперь верю. Потому что мы живы. А должны были быть мертвы.
— Не накаркай.
Вертолёт накренился, взял курс на Кабул. Под ними расстилалась пустыня — бесконечная, равнодушная, как сама война. Платон закрыл глаза. Он подумал о том, что через месяц его отправят в Союз. Что он будет сидеть на кухне в однокомнатной квартире в Воронеже, пить водку и смотреть в стену. Что никто не узнает, через что он прошёл. И что спрашивать никто не будет — потому что люди в Союзе устали от Афгана. Они хотят забыть.
Но Платон знал: забвения не будет. Песок Кандагара навсегда останется в его лёгких, под веками, в каждом вздохе. И каждую ночь он будет просыпаться в холодном поту, слыша голос Шир-хана: «Эй, шурави! Мы вас кушать зовет».
— А, к чёрту, — прошептал Платон. — Было — и было.
Он вытянул ноги, достал из кармана замызганный блокнот и огрызок карандаша. Написал одну фразу:
«Война — это когда тебе восемнадцать, а ты уже знаешь, что такое мясо.»
И закрыл блокнот.
Вертолёт приземлился в Кабуле через сорок минут. Платон вышел на бетонку, зажмурился от солнца. Кто-то бежал к ним с носилками, кто-то кричал, кто-то хлопал по плечам. Он не слышал. Он смотрел на горы.
— Платон Егорыч! — Лис догнал его, схватил за рукав. — Спасибо.
— За что?
— За то, что не оставили.
Платон посмотрел на него долгим взглядом. Взял за плечо.
— Слушай, Лис. Ты молодой. Ты живой. Ты выжил в ущелье, где не выживают. Помни это. И никогда не ищи меня. Не пиши. Не звони. Я хочу забыть твоё лицо. Потому что когда я вижу твоё лицо, я вспоминаю Кедра. Понял?
Лис кивнул. Слёзы снова потекли по щекам.
Платон развернулся и пошёл к ангару — к другому самолёту, к другому экипажу, к другой войне.
За его спиной розовело небо. Начинался новый день в Афганистане.
Эпилог (из дневника Платона, 1991 год)
«Через пять лет после того, что случилось в ущелье, я выкопал свой старый блокнот. Нашёл запись: «Война — это когда тебе восемнадцать, а ты уже знаешь, что такое мясо». Перечитал. Зачеркнул. Написал новую:
«Война — это когда тебе тридцать семь, ты сидишь на кухне, пьёшь водку, а твой сын спрашивает: «Пап, а где Афганистан?» Ты показываешь на карте. Он смотрит и говорит: «Ой, как далеко! А ты там был?» Ты говоришь: «Был, сынок». Он спрашивает: «А страшно?» Ты смотришь в окно. Видишь песок. И ничего не отвечаешь.»
P.S. Вчера звонил Ефимыч. Старый пёс ещё жив. Сказал, что видел по телевизору Шир-хана — тот теперь депутат в новом правительстве. Война кончилась. Но война никогда не кончается. Она просто затихает, чтобы завтра проснуться в другом месте.
Всем, кто был в том ущелье — простите. Не прощаюсь.»
КОНЕЦ.