Вступление
Октябрь 1943 года. Брянские леса дымили, как пепелища. Взвод разведки 415-й стрелковой дивизии, прозванный «немым» за постоянные вылазки в режиме абсолютной тишины, получил задачу — засечь координаты немецкой артиллерийской группы «Центавр». Трое суток они шли по болотам, неся на плечах радиорюкзак РБМ-1. Обратно не вернулся никто — так гласило донесение. Но спустя две недели, уже после того как дивизию перебросили под Гомель, на нейтральной полосе наши окопники услышали хриплый стук — кто-то бил камнем по противотанковому ежу. Это был он — рядовой Ефим Молчунов, двадцати двух лет, уроженец глухой рязанской деревни. В его личном деле значилось: «Из крестьян. Грамотный». Но голос он потерял ещё в сорок первом под Вязьмой — осколок перерезал гортань. Тогда же его перевели из стрелков в разведку: оказалось, что тот, кто не может кричать, умеет слушать лес лучше всех. И вот теперь, когда радист оглох, командир убит, а карты нет — Ефим остался единственным, кто понимал, что тишина не всегда означает смерть. Иногда она — единственный способ выжить.
Глава 1. Красный туман
Он очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо. Мир распадался на ошмётки: чёрное небо, мокрая хвоя, чужой крик без звука. Ефим перевернулся на спину — над ним нависало лицо Васи Щуплого, самого молодого во взводе. Вася что-то орал, раззявив рот, но из горла его вырывалось лишь сипение — будто игла заела на патефоне. Ефим моргнул, пытаясь стряхнуть вату в голове. Висок саднил: нащупав пальцами корку спекшейся крови, он понял — контузия. Но слышал он всё ещё. Не звуки — вибрации. Грудная клетка Щуплого дрожала от крика, воздух пульсировал где-то далеко, как сердцевина в раковине.
«Тихо», — одними губами сказал Ефим. И приложил палец к своим, раскрошенным в прошлом году.
Вася замер. Потом сполз по сосне вниз, обхватил колени и забился в беззвучной истерике. Ефим сел, проверяя тело: ноги целы, руки целы, винтовка валяется в двух шагах — СВТ-40 с отбитым прикладом. Рядом в луже крови лежал лейтенант Колесников. Командир. Пуля зашла под каску, вышла через затылок — даже не захлюпало, так чисто. Ефим смотрел на серое лицо, на открытые глаза, в которых застыло осеннее небо, и чувствовал не страх — пустоту. Такую, будто кто-то вычерпал ложкой всё, что было внутри. Он уже видел мёртвых. Но командир не должен умирать первым. Командир — это язык. А без языка взвод — стая слепых щенков.
Он пересчитал выживших.
Щуплый — цел, но трясётся как осина. Рядом, привалившись к коряге, сидел радист Коля Черемисов по кличке «Тоска». Рация РБМ была раздавлена — кто-то наступил на неё сапогом, лампы разлетелись стеклянной крупой. А сам Тоска… Ефим наклонился, заглянул ему в лицо. Коля смотрел прямо перед собой, губы шевелились, но Ефим не слышал даже бормотания. Потом радист повернул голову, увидел его — и вдруг заорал. Не услышал себя. Схватился за уши, замотал головой, забился — и тогда Ефим понял: Тоска не просто контужен. Он оглох. Совсем. Мир для него теперь — немое кино, где люди открывают рты, а тишина давит на барабанные перепонки, как подушка.
«Тоска. Смотри на меня», — Ефим схватил его за подбородок, заставил смотреть на свои губы. И произнёс одними мышцами рта, без голоса: «Ты видишь. Что я. Говорю?»
Коля всмотрелся. Кровь текла из левого уха, но глаза работали. Он кивнул, скривившись. Читал по губам. Ефим облегчённо выдохнул — хотя выдоха никто не слышал. Один понял. Остальные? Он поднял голову. Взвод — это семнадцать человек утром. Сейчас: труп лейтенанта, труп Чибиса — тот лежал метрах в пяти с перерезанным горлом (осколок или нож — не разобрать), и ещё двое, судя по неестественно вывернутым ногам, живы, но выпали из боя. Сержант Гук — здоровенный молдаванин — пытался перевязать себе бедро, но руки не слушались, и бинт падал в грязь. И пятый — замполитрука Саенко, тот, кого все звали «Слепой», потому что в темноте он ориентировался лучше, чем днём. Саенко сидел, прижимая к животу окровавленный плащ-палатки, и дышал мелко, по-собачьи.
Восемь человек убито или пропало без вести. Пятеро выжили. Из них: один немой (он же Ефим), один глухой (Тоска), двое ранены (Гук и Саенко), и один псих (Щуплый, у которого, кажется, поехала крыша). И ни одного командира. Ни одного.
Огонь. Позади, метрах в ста, горел немецкий «Опель» с рацией — это они подорвали его утром, когда брали «языка». Но языка не вышло — эсэсовцы оказались не те, не из штабных, да и подоспела подмога. Взвод отполз в овраг, занял оборону, но немцы не стали лезть — стали бить из миномётов. Три часа. Триста двадцать четыре мины — Ефим считал. На триста двадцать пятой накрыло лейтенанта. А потом наступила тишина. Немцы решили, что все мертвы. Или ушли. Или ждали.
Ефим подполз к Гуку. Тот был тяжелее его на два пуда, и перевязывать себя не мог. Ефим молча отнял бинт, наложил жгут выше раны — и Гук зашипел, но не вырвался. Глаза у сержанта были умные, но мутные от потери крови. Ефим показал ему жестом: «Встать сможешь?» Гук отрицательно мотнул головой. И тогда Ефим показал другое — растопырил ладонь, повертел ею перед лицом и ткнул в сторону леса. Этот жест они придумали ещё на учениях: «Свои. Ждать. Не двигаться».
Потом он перебрался к Саенко. Замполит смотрел на него с благоговением — или с ужасом. Ефим оттянул плащ-палатку: под ней темнела дыра в боку, но крови было мало — значит, пуля прошла насквозь, внутренние не задело. Саенко сам кивнул: живучий, чёрт. И показал пальцем на карту. Карта! Ефим обшарил карманы лейтенанта — пусто. Карты не было. То ли выпала при взрыве, то ли немецкий разведчик снял с трупа, пока они валялись без сознания. Без карты, без компаса, без рации, без командира. В пяти километрах линия фронта. Но где — запад или восток? Ночь. Лес. Небо затянуто, звёзд не видно.
Ефим вдруг почувствовал тошноту — не от контузии, от веса. Веса решения. Как будто каждый член взвода, живой и мёртвый, лёг ему на плечи. Он, рядовой, бывший колхозник из Новой Усмани, которого не взяли в артиллерию из-за глотки, перерезанной осколком — теперь главный. Главный того, кто даже заорать не может.
Он сел, закрыл глаза. И в темноте век увидел одно: дорогу. Дорогу через болото. Ту самую, по которой они шли сюда три дня. На карте она была отмечена как «Лесная тропа № 7», местные звали её «Чёртовы ворота». Если выйти на неё — она выведет к железнодорожной ветке, а ветка — к нейтралке. Но немцы знают эту тропу. Значит, нужно идти не по ней, а рядом. По целине. По осоке, по мшарам, по кочкам, где нога проваливается по колено, и каждый шаг звучит как «чвак», разносящийся на полкилометра.
Их услышат. Их засекут. Их перебьют по одному.
Другого пути не было.
Ефим открыл глаза. Подозвал Тоску — глухого радиста. Тот подполз, глядя в лицо. Ефим заговорил губами, беззвучно, но чётко артикулируя:
«Ты — мои уши. Если услышишь немецкий мотор — ты видишь, что я говорю? — услышишь или увидишь свет — дёргаешь меня за рукав. Один раз — мотор. Два — голоса. Три — танк».
Тоска кивнул. Он понял. Теперь нужно было объяснить остальным. Ефим встал на колени, оглядел своих: Гук (ранен, но сжимает ППШ), Саенко (ранен, но держит пистолет), Щуплый (трясётся, но смотрит), Тоска (глух, но зол). И над ними — восемь мёртвых, чьи лица уже начали сереть.
Он вышел на середину поляны. Поднял руки. Все замерли — даже Щуплый перестал всхлипывать. Ефим начал показывать. Жест первый: две ладони сложены лодочкой — «слушать». Жест второй: палец к губам — «тише». Жест третий: кулак, резкий удар вниз — «опасность». Потом длинная цепочка: четыре пальца (взвод), потом указательный палец (он сам), потом движение сверху вниз (на восток? на запад? — он не знал, как это показать, и просто ткнул пальцем в сторону утренней зари — туда, где сейчас не было видно ни зги).
Гук понял первым. Кивнул. Саенко тоже. Тоска переспросил — Ефим повторил. Щуплый вдруг встал, подошёл к Ефиму и прошептал — именно прошептал, хотя шептать не было нужды:
— Ты нас выведешь, Молчун?
Ефим посмотрел ему в глаза. Не кивнул. Не мотнул головой. Он просто взял винтовку, передёрнул затвор и показал Щуплому: «Будет патрон — будет и ответ».
Они двинулись на восток. То есть Ефим надеялся, что на восток. Компаса не было, но он запомнил: мины летели с запада. Немцы били оттуда. Значит, их фронт там. А наш — там, куда летели мины. Тупой солдатский метод, но другого не осталось.
Первые полчаса шли в полный рост — по кромке оврага. Ефим вёл, Тоска замыкал, потому что глухой сзади — единственный, кто не отвлечётся на шорох с тыла. Гука и Саенко поддерживали Щуплый и Ефим по очереди. Гук тяжело дышал, но не стонал. Молдаване вообще умеют терпеть. Саенко бледнел, но шёл сам, прижимая ладонь к животу.
На выходе из оврага Ефим вдруг рухнул в грязь — и все за ним. Прямо над ними, метрах в двадцати, прошла «рама» — двухфюзеляжный разведчик ФВ-189. У него ночью не было фар, но слышно было за версту: утробный гул, от которого закладывает уши. Ефим уткнулся лицом в мох и замер. Он знал: у «рамы» есть тепловизор? Нет, это позже, в сорок четвёртом. У этой, осенью сорок третьего, были только фотоаппараты для дневных съёмок. Но ночью… Ночью лётчик мог заметить движение по лунному свету. Луна была, сквозь тучи, молочная, размазанная. Ефим зажмурился и считал удары сердца.
Самолёт ушёл. Но через минуту — далеко, километрах в трёх — начали рваться снаряды. Наши били. Значит, линия фронта живая, не уползла.
Они поднялись и пошли быстрее. Лес стал редеть — это было плохо. Берёзы сменились осинами, подлесок кончился, и впереди, насколько хватало глаз, стелилось поле, покрытое пожухлой травой. Поле. Открытое. Как стол. И прямо посередине, куда ни кинь — ни клочка кустов, ни воронки.
Ефим остановил взвод. До спасительной черты леса на той стороне — метров восемьсот. Если ползти — час. Если бежать — три минуты под пулями. Если их там ждут. Он посмотрел на Гука: раненый не поползёт, он упадёт через пять метров. На Саенко: тот держался, но лицо было как воск.
И тогда Ефим принял решение, о котором потом будет молчать всю жизнь. Он подозвал Тоску. Написал на ладони пальцем: «Я один. Туда. Ждать сигнал». Тоска вытаращил глаза — и замотал головой: нет, ты не можешь, это самоубийство. Ефим оттолкнул его руку и показал на Гука, на Саенко, на Щуплого — потом сложил руки домиком («вместе»), потом развёл их в стороны («раздельно»). И добавил жест, который Тоска понял сразу: большой палец к груди, потом вверх — «доверься».
Он снял сапоги. Обмотал подошвы портянками, чтобы не хлюпала грязь. Взял только нож и флягу. И пополз. Не в поле — вниз, по склону оврага, где протекал грязный ручей. По ручью, по колено в ледяной воде, не оставляя следов, он двинулся в обход поля — там, где, по его расчётам, должен был быть овражий лог, соединяющийся с лесом. Если повезёт.
Через сорок минут он выбрался на сухое. Лес. Тот самый, с другой стороны. И ни одного немца. Только запах шинелей — своих. Он вылез, лёг на живот и свистнул. Три коротких, два длинных — сигнал «путь чист».
В лесу зашевелились. Тоска повёл группу. Гук, шатаясь, шёл сам. Саенко почти волоком тащил Щуплый. Они пересекли поле не за три минуты — за пятнадцать, останавливаясь каждые пятьдесят метров. Но никто не выстрелил. Никто не крикнул. Поле было мёртвым — немцы ушли на ночёвку в деревню в двух километрах.
Когда последний — Тоска — пересёк кромку леса, Ефим наконец выдохнул. Выдохнул без звука, потому что звука не было. И только тогда понял, что всё это время сжимал в кулаке пуговицу от гимнастёрки лейтенанта Колесникова. Когда успел оторвать — не помнил.
Ночь только начиналась. Впереди было ещё четыре километра до нейтралки. И тишина — такая густая, что Ефим слышал, как в ушах шуршат собственные мысли.
Глава 2. Глухая зона
Они вышли к болоту на рассвете. Небо над головой было цвета старого свинца, и Ефим понял: нужна вода. У Гука начался жар — молдаванин бредил, его лоб горел, и даже сквозь портянки на ноге проступила зелёная полоса — начиналась гангрена. Саенко держался лучше, но каждый вздох давался ему со свистом. Щуплый уже не трясся — он смотрел перед собой остановившимся взглядом куклы.
Болото встретило их запахом торфа и ржавчины. Ефим знал этот тип местности — кочкарник, клюквенные проплешины, между кочками — чёрная жижа, которая засасывает медленно, но верно. Он пошёл первым, прощупывая дно шестом, вырезанным из молодой сосны. Тоска шёл за ним, держась за ремень Ефимовой шинели, — так они условились: глухой чувствует вибрацию через ткань. Гук и Саенко опирались на Щуплого, который тащил их молча, механически, как ломовая лошадь.
На середине болота Ефим вдруг остановился. Он увидел это раньше, чем понял. Тонкая леска, натянутая между двумя корягами, чуть выше уровня воды. На леске — банка из-под тушёнки, внутри что-то темнело. Мина-ловушка. Немцы любили такие «сюрпризы»: дёрнешь за леску — выдернешь чеку, и через секунду осколки веером. Но здесь леска была не натянута — провисла. Значит, или уже сработала, или…
Ефим обернулся, чтобы подать знак, и увидел, как Тоска, не чуя под ногами корней, делает шаг в сторону. Его сапог наступил на плоский кругляш, присыпанный мхом. Ефим узнал эту форму — ПФМ-1, «лепесток». Мина, которую нельзя наступить. Она взрывается не при нажатии — при снятии ноги. Стоило Тоске перенести вес — и осколки, нашпигованные шариками, разнесут обоих.
Ефим не успел думать. Он прыгнул, схватил Тоску за пояс и рванул на себя, одновременно подставляя под его сапог свою ладонь. Они рухнули в жижу, и Ефим, уже падая, прижал мину к земле ребром ладони. Лепесток не взорвался — он был рассчитан на то, что его отпустят. Ефим держал его, лёжа на боку, с лицом, погружённым в ледяную воду. Он считал секунды.
Щуплый, увидев это, замер. Потом, как в трансе, подполз. Ефим показал глазами — на нож. Щуплый вытащил клинок. Ефим показал жестом: дави миску, не дай ей встать. Щуплый придавил мину подошвой. Ефим убрал руку. Мина молчала. Он выдохнул в воду — пузыри побежали по поверхности.
После этого Тоска больше не отпускал ремень. Он шёл, низко опустив голову, и, кажется, впервые за всю дорогу понял, что значит быть обузой. Ефим не стал его жалеть. Вместо этого он подозвал Тоску и показал на его сапоги, потом на землю — «слушай ногами». Тоска кивнул. И действительно, через полчаса он первым почувствовал вибрацию — далеко за болотом работал двигатель. Три пальца на ноге Тоски дёрнули Ефима за полу: три удара — мотор. Ефим уложил всех в кочки, и через минуту над ними, высоко, прошёл «хеншель» — разведчик. Немцы искали ночную диверсионную группу. Но искать в болоте, где человек сливается с грязью, бесполезно.
К вечеру они вышли на твёрдый грунт. Гук уже не шёл — его волокли на плащ-палатке. Ефим нашёл заброшенный блиндаж, присыпанный землёй. Внутри пахло мышами и прелью. Он уложил раненых, раздал последние сухари — каждый надкусил и передал дальше. Есть хотелось так, что сводило животы. Но еды не было.
Ночью, когда все спали, Ефим сидел у входа и смотрел на звёзды. Он пытался найти Полярную, но тучи не расступались. Тогда он закрыл глаза и попытался вспомнить карту — ту, которую показывал лейтенант перед выходом. Всплыли обрывки: железная дорога, изгиб реки, деревня с двумя прудами. Если они вышли к болоту, значит, железка должна быть на северо-востоке. А северо-восток — это направление, где за три часа до рассвета встаёт Венера. Он нашёл Венеру — яркую, низкую. И лёг спать, положив голову на колени Тоске. Глухой не спал. Он смотрел на Ефима и видел, как тот шевелит губами во сне. «Не кричи», — шептали губы Ефима. Тоска не слышал, но понял.
Глава 3. Язык веток
На третий день они вышли к полуразрушенной церкви. Ефим узнал её по плану: Покровская, на краю деревни Заозерье. Деревня была сожжена, но церковь уцелела — немцы использовали её как наблюдательный пункт. Огонь в алтаре горел сквозь выбитое окно. Ефим насчитал четверых: двое у входа, двое у костра. И одна «корова» — бронетранспортёр с пулемётом, стоявший за апсидой.
Их путь лежал прямо через церковный двор. В обход — километра три открытого поля. Ефим выбрал церковь. Он показал жестами: «Я один. Тихо. Ждать». Тоска замотал головой — нет, он пойдёт с ним. Ефим подумал секунду и кивнул. Глухой не слышит шагов — но он видит тени лучше любого.
Они сняли сапоги, обмотали подошвы тряпками. Ефим достал нож — обычный «финку», с чёрной рукояткой, подарок лейтенанта перед выходом. Нож был остер, как бритва. Второй нож, поменьше, он сунул Тоске — тот сжал его в зубах.
Часовой у входа курил, привалившись к косяку. Автомат висел на ремне. Ефим подобрался сзади, двигаясь по лунной стороне — так, чтобы тень от часового падала вперёд. Он ждал, когда немец потянется за новой сигаретой. В тот момент, когда пальцы немца полезли в карман, Ефим приставил лезвие к его горлу и дёрнул на себя. Часовой рухнул без звука — кровь хлынула на паперть, смешиваясь с извёсткой. Ефим перехватил автомат, не дал ему упасть.
Второго убили вдвоём с Тоской. Глухой подошёл с другой стороны, и когда немец обернулся на шорох (а шорох был — Тоска наступил на ветку), Ефим уже был рядом. Два удара: в почку и в горло. Тело упало в крапиву. Всё заняло не больше минуты.
Теперь оставались двое у костра. Их нельзя было убить ножом — они сидели лицом друг к другу, костёр освещал всё пространство вокруг. Ефим показал Тоске на бронетранспортёр: «Пулемёт». Тоска понял. Он отполз к «корове», заглянул внутрь — пусто. Тогда Тоска вытащил чеку из дымовой шашки, бросил её в костёр. Шашка была немецкая — он подобрал её у трупа. Через три секунды густой едкий дым заполнил алтарь. Немцы закашляли, вскочили. Один побежал к выходу — напоролся на Ефима. Второй выскочил в боковое окно и нарвался на Щуплого, который, не выдержав, всё же подполз к церкви. Щуплый ударил немца прикладом — раз, другой, третий — даже когда тот уже не двигался.
Когда дым рассеялся, Ефим затащил тела внутрь, присыпал их золой и землёй. В алтаре, на стене, висела икона Богородицы с простреленной щекой. Саенко, который всё это время лежал в кустах, вдруг выполз, перекрестился и поцеловал икону. Ефим не знал, что замполит был семинаристом до войны. Но в глазах Саенко он увидел что-то такое, что заставило его самого коснуться лбом холодного пола.
И тут завыла сирена. Немцы на блокпосту, заметив исчезновение патруля, подняли тревогу. Собаки — овчарки — залаяли в трёхстах метрах. Ефим выглянул в окно: к церкви бежали не меньше роты. Он рванул к выходу, схватил Гука за ворот и потащил. Остальные бежали за ним, не разбирая дороги. Сзади застучали выстрелы — сначала одиночные, потом очередь из МГ-34. Пули били в каменные стены, высекали искры.
Ефим свернул в овраг, заросший ольхой. Немцы не пошли туда — побоялись мин. И правильно: на дне оврага Ефим увидел растяжки. Он обошёл их по гребню, ведя группу по карнизу, где можно было ступить только на пятку. Гук потерял сознание, и его пришлось нести на себе — Ефим взвалил сто десять килограмм на плечи и шёл, шатаясь, как лошадь. Тоска поддерживал Саенко. Щуплый тащил автомат и два рожка — всё, что осталось от немецкого патруля.
К утру погоня отстала. Ефим рухнул под сосной, сплюнул кровь — он прикусил язык, когда нёс Гука. Рот наполнился слюной с медным привкусом. Он посмотрел на свои руки — они дрожали. Не от страха. От усталости такой, что казалось — кости превратились в вату.
Тоска сел рядом, тронул его за плечо. Ефим повернулся. Глухой беззвучно, одними губами, спросил: «Далеко ещё?» Ефим показал три пальца — три километра до железной дороги. И добавил жест: кулак, разжатый в ладонь — «будет тяжело». Тоска кивнул и улыбнулся. Впервые за всё время. Ефим не понял, чему тот улыбается. Но сам вдруг тоже улыбнулся — криво, только левым углом рта. И понял: они всё-таки выживут. Или нет. Но улыбаться от этого не перестанут.
Глава 4. Железная дорога
Железнодорожная ветка оказалась узкоколейкой — такие использовали для подвоза снарядов к передовой. Ефим лёг на насыпь и приложил ухо к рельсу. Тишина. Значит, поезд не скоро. Он подозвал Тоску — тот уже научился читать вибрации ногами и через подошвы сапог. Тоска присел на корточки, замер, потом показал пять пальцев — поезд будет через пять минут. Ефим развернул группу вдоль путей, нашёл место, где насыпь подходила к лесу вплотную. Здесь можно было заскочить на платформы.
Поезд пришёл точно. Медленный состав — паровоз толкал перед собой две платформы с цистернами, за ними три крытых вагона. Немецкая охрана была только в голове, на паровозе — два пулемётчика. Ефим рассчитал: цистерны — с горючим, это хорошо — никто не полезет проверять в темноте. Платформы низкие, на ходу можно зацепиться.
Когда паровоз поравнялся с ними, Ефим рванул вперёд. Он бежал по гравию, скользил, но не падал. Схватился за поручень цистерны, подтянулся. За ним — Тоска, потом Щуплый с Гуком (Гука они затащили вдвоём), последним — Саенко, который прыгнул уже на ходу и повис на одной руке. Ефим вытянул его за ворот — гимнастёрка затрещала, но выдержала.
Они забились между цистернами. Ефим прижал Гука к железу, чтобы тот не скатился. Тоска устроился сверху и следил за дорогой. Поезд шёл медленно, километров тридцать — сорок в час. Ветка петляла между деревьями, и с каждой минутой лес редел. Впереди показались огни — блокпост. Прожекторы шарили по путям. Ефим пригнул всех к полу платформы. В лицо ударил свет — белый, ослепляющий. Он закрыл глаза, считая: раз, два, три… Прожектор прошёл мимо. Но через секунду включился второй — и луч застыл на их платформе.
Охрана на паровозе что-то крикнула — Ефим не расслышал. Поезд начал тормозить. И тогда Щуплый, который лежал рядом, вдруг вскочил. Он спрыгнул с платформы и побежал в темноту, прочь от поезда. Немецкий пулемётчик ударил вдогонку — длинная очередь. Щуплый упал. Ефим рванулся было за ним, но Тоска схватил его за руку и не пустил. Глухой тряс головой — нельзя, нельзя, убьют всех.
Поезд остановился. Немцы вылезли из будки, пошли проверять. Ефим видел их тени на гравии. Они приближались к цистернам. Тогда он принял решение — то, за которое потом возненавидит себя на неделю. Он выдернул чеку из гранаты Ф-1, зажал её пальцем и метнул в сторону — не в немцев, а в пустой вагон в хвосте состава. Взрыв разорвал тишину. Охрана бросилась туда. Ефим дал сигнал — кулак вниз — и они все втроём (Саенко тащил бесчувственного Гука) спрыгнули с другой стороны и уползли в кювет. Поезд тронулся через минуту, увозя немцев прочь.
Щуплый остался на путях. Ефим не пошёл его искать. Не мог. В нём что-то оборвалось — не жалость, а другая, более страшная вещь: понимание, что командир имеет право жертвовать людьми. Ещё вчера он был рядовым. Сегодня он стал командиром. Цена этому знанию — жизнь восемнадцатилетнего парня, который просто хотел домой.
Он шёл по лесу, и перед глазами стояло, как Щуплый бежит в темноту. Не от страха. От отчаяния. Он крикнул? Нет, он не кричал. Щуплый был нем, как и все они. Только Ефим не мог издать ни звука, а Щуплый — не хотел. Потому что кричать означало бы признать, что он жив. А он уже давно считал себя мёртвым.
После получаса пути Ефим остановился. Выкопал руками яму в рыхлой земле, положил туда пуговицу от гимнастёрки Щуплого (оторвал, когда тащил того с платформы). Засыпал. Сделал крест из двух веток. Молча — всё, что он мог. Тоска стоял рядом и смотрел. Потом глухой сорвал с себя звезду с пилотки и положил на крест. Саенко перекрестился. Гук, очнувшись на минуту, прошептал что-то по-молдавски. Ефим не понял слов, но понял смысл.
Они пошли дальше. Вчетвером.
Глава 5. Чёрное солнце
К рассвету они вышли к ферме. Настоящей, немецкой — с бетонными откормочниками и силосной башней. Вокруг ни души. Ефим заглянул в окна: пусто, хозяева сбежали. Но на дороге, ведущей к ферме, он увидел следы гусениц — свежие, значит, немцы здесь бывают. Дальше идти днём нельзя — откроют поле. Нужно пересидеть.
Он выбрал силосную яму — огромный бетонный колодец, наполовину заполненный прелой кукурузой и навозом. Запах стоял такой, что слезились глаза. Но с воздуха яма не видна, а с земли — если не подойти вплотную — тоже. Ефим спустил всех вниз, велел зарыться в силос. Сам забрался последним, натянул сверху кусок брезента.
Они пролежали там четыре часа. Солнце поднялось, и силос начал преть, выделяя тепло. Внутри ямы стало душно, как в бане. Гук бредил, шептал что-то на непонятном языке. Тоска зажимал ему рот рукой. Саенко лежал не двигаясь, только глаза его бегали.
В одиннадцать утра послышались голоса. Немцы — целая рота, шли вдоль дороги. Офицер что-то крикнул, и двое солдат свернули к ферме. Один заглянул в яму. Ефим увидел его лицо над собой — молодое, веснушчатое, с белесыми бровями. Немец заглянул на секунду, поморщился от вони и отошёл. Но через минуту вернулся вместе с другим. Они сняли брезент. Ефим замер. В его руке был нож — он лежал на животе Тоски. Один резкий бросок — и он завалит первого, но второго…
Второй немец вдруг достал… нет, не оружие. Он достал флягу, открутил крышку и помочился в яму. Тёплая моча ударила Саенко в лицо. Замполит не шелохнулся. Он даже не зажмурился. Жёлтая струя стекала по его щеке, по губам, по подбородку. Саенко смотрел вверх, на немца, и глаза его были спокойны. Спокойны, как у покойника.
Немцы засмеялись, застегнули ширинки и ушли. Через десять минут колонна скрылась за лесом. Ефим осторожно поднял брезент, выглянул — пусто. Тогда он повернулся к Саенко. Тот сидел, облепленный силосом, и вытирал лицо рукавом. Ефим показал жестом: «Ты как?». Саенко показал в ответ: большой палец вверх. И улыбнулся. Такая улыбка могла быть только у человека, который однажды уже пережил ад и понял, что ни моча, ни смерть, ни потеря кишок — не конец света.
Ефим вылез из ямы, помог выбраться остальным. Гук был в забытьи — его вытаскивали, как куль. Нога почернела до колена. Пахло гнилью. Ефим знал, что сержант не дойдёт. Но он не мог оставить его. Не мог.
Они двинулись дальше, оставляя за спиной ферму с силосной ямой — этим чёрным солнцем, которое освещало их самый долгий день.
Глава 6. Эхо воронки
В сумерках вышли к нейтралке. Ефим узнал её по запаху — смесь гари, извести и смерти. Поле, изрытое воронками, с торчащими из земли стволами деревьев, перепаханное снарядами. За полем, километрах в двух, — наши окопы. Он видел их брустверы, колья с колючей проволокой. Но окопы казались пустыми. Ни огонька, ни голоса.
Они переползли через бруствер — и поняли: дивизия ушла. Блиндажи пусты, гильзы валяются, в печурках — холодный пепел. Ефим обошёл три ячейки — никого. Компас показал, что они всё же сбились с курса: перед ними был участок, который наши оставили два дня назад при перегруппировке. До своих — теперь километров семь, через открытое поле, простреливаемое немцами.
Гук умер, когда Ефим осматривал четвёртый блиндаж. Молдаванин просто перестал дышать — открыл глаза, посмотрел на Ефима, и из его рта вылетел последний воздух, со свистом, похожим на детский плач. Ефим закрыл ему веки. Снял с Гука сапоги — у самого подмётки отваливались. Поменял. Потом подошёл к Тоске и Саенко и жестами объяснил: «Своих нет. Будем ждать здесь. Ночью пойду один».
Но ждать не пришлось. Через час, когда стемнело, с той стороны начали бить «катюши». Ефим услышал этот вой — сначала далёкий, потом нарастающий, как приближение поезда. Он узнал звук реактивных снарядов по вибрации — земля дрожала, и Тоска, лежащий рядом, вдруг открыл глаза и заорал. Он слышал? Нет, он чувствовал спиной, каждой костью, как небо разрывается на части.
Ефим схватил Саенко и Тоску и прыгнул в воронку. Снаряды ложились вперемешку — наши били по немецким позициям, но часть «катюш» (старые, с разбросом) накрыла и нейтралку. Взрывы сотрясали землю. Ефим накрыл собой раненых. Осколки свистели над головой. Один распорол ему щёку — кровь залила глаз. Другой ударил в плечо Тоски — глухой даже не охнул, только схватился за рану.
Когда залп закончился, Ефим поднял голову. Из воронки было видно: зарево пожара над немецкими окопами. А с нашей стороны — тишина. И тогда он услышал. Услышал впервые за многие дни. Голос. Человеческий голос. Кто-то кричал: «Эй, есть кто живой?» Кричал по-русски. Ефим попытался ответить, но из горла вырвался только хрип. Тогда он схватил гильзу, начал бить ею о гильзу. Дзынь-дзынь-дзынь. Сигнал «свои».
Через минуту на краю воронки появились трое — связисты с рацией. Капитан с перебитым носом, двое рядовых. Капитан посветил фонариком: «Твою мать… Что за чучела?» Ефим поднял руки, показал — раненые. Капитан понял. Он подал знак — санитаров. Потом присел рядом, всмотрелся в лицо Ефима. «Молчунов? — спросил он вдруг. — Ефим Молчунов? Ты что ли? А я — капитан Севастьянов, мы вместе под Вязьмой…»
Ефим узнал его. Тот самый артиллерист, который вытащил его из-под обстрела в сорок первом. Ефим кивнул. Севастьянов протянул флягу. Ефим сделал глоток — спирт обжёг горло, и он закашлялся. И в этом кашле, в этом хрипе, вдруг прорезалось слово. Одно. Неразборчивое. Но капитан понял. Он обернулся к связистам: «Вывел. Вывел, сука. Семнадцать человек — и четверых вывел. Слышите?»
Ефим хотел сказать что-то ещё, но тело отказало. Он упал лицом в грязь. Перед глазами поплыли круги. Последнее, что он увидел, — лицо Тоски. Глухой сидел на краю воронки и смотрел на него. И шевелил губами. «Спи», — говорили его губы. «Спи, командир».
Ефим закрыл глаза.
Глава 7. Голос
Госпиталь под Смоленском пах карболкой и щами. Ефим очнулся на койке, с загипсованной рукой и повязкой на голове. Рядом сидел Тоска. У глухого было прострелено плечо, но он не лежал — сидел, как пень, и смотрел на Ефима неотрывно.
Врач — пожилая женщина в засаленном халате — сказала: «Контузия тяжёлая, перелом ключицы, рваные раны. Голос… Голос, голубчик, вряд ли вернётся. Связки срослись неправильно, да и гортань… Война, сами понимаете». Ефим кивнул. Он и не надеялся.
Через три дня в госпиталь пришёл Саенко. Замполит потерял больше двух метров кишок, но врачи сказали, что будет жить. Он принёс письмо от командира дивизии. В письме говорилось: «За вывод группы из тыла противника, спасение раненых и уничтожение патруля — представить рядового Молчунова Е. к ордену Красной Звезды. Посмертно. Ошибочно — к награждению». Кто-то перепутал бумаги. Саенко рассмеялся — впервые за месяцы. Ефим не смеялся. Он смотрел в окно, где шёл первый снег.
Через неделю Тоска привёл в палату ещё троих. Ефим узнал их — те самые, из взвода, кто считался пропавшим без вести. Они отбились от группы во время миномётного обстрела, блуждали в лесу, но вышли к партизанам, а потом перешли линию фронта. Всего из семнадцати выжили шестеро. Ефим пересчитал их: Тоска, Саенко, трое из леса, и он сам. Шесть. Могло быть больше, если бы не Щуплый, если бы не Гук, если бы… Он оборвал мысль. Командир не имеет права на «если бы».
Они стояли в госпитальном саду. Снег падал им на плечи. Ефим поднял руку — все замерли. Он показал жест: четыре пальца (взвод), указательный (он сам), движение вверх. Тоска кивнул. Саенко улыбнулся. Один из троих, молодой парень по фамилии Рыжиков, спросил: «А что это значит?» Ефим не мог ответить. Но Тоска ответил за него. Глухой написал на снегу палкой: «Домой».
Ефим отвернулся. Ему показалось, что он слышит, как падает снег. Но это была лишь кровь, шумевшая в ушах.
Эпилог
Май 1945 года. Берлинские стены ещё дымились от последних выстрелов. На рейхстаге, среди тысяч имён, кто-то выцарапал ножом: «Молчунов Е. — прошёл». Но Ефима там не было. Он лежал в госпитале под Смоленском — второй раз за войну, теперь уже окончательно. Правое ухо не слышало ничего, левое — только громкие звуки. Голос так и не вернулся. Он мог только шипеть, сипеть, изредка выдавливать слоги, похожие на «ма» или «да». Врачи разводили руками.
В палату вошёл Тоска — Коля Черемисов, теперь уже лейтенант (его повысили за взятие языка под Кёнигсбергом). Он оглох на оба уха окончательно. Они сели друг напротив друга. Тоска начал показывать жестами: «Война кончилась. Ты слышал?» Ефим показал: «Нет. Но вижу».
Потом Тоска достал из кармана потрёпанную фотографию — взвод, снятый перед тем выходом. Семнадцать человек, все живы, все смеются. Лейтенант Колесников в центре, обнимает Щуплого. Гук поднимает кружку. Саенко серьёзен, как монах. Ефим стоит с краю, сжав губы. На обороте надпись: «Немой взвод. Осень 1943».
Ефим долго смотрел на фото. Потом показал Тоске жест: четыре пальца, потом один, потом вверх. Тоска не понял — жест изменился. Ефим повторил: теперь четыре пальца, потом кулак, потом два пальца — мир. Тоска понял: взвод мёртв, но мир жив.
Они вышли из госпиталя во двор. Там уже стояли Саенко (с металлической пластиной в животе) и Рыжиков с двумя другими. Шестеро. Ефим посмотрел на небо — майское, синее, с облаками, похожими на разрывы снарядов. Потом перевёл взгляд на своих. И вдруг, впервые за четыре года, открыл рот и попытался заговорить. Из горла вырвался хрип, потом скрежет, потом — почти слово. Почти. Они не разобрали. Но поняли.
Потому что язык жестов, языка веток, языка крови и тишины — он не требует звуков. Он требует только одного: чтобы тебя видели.
И они видели.
Конец.