Рассказ о войне 1941-1945

Рассказ о войне 1941-1945

Война перемалывает судьбы и истории, но именно в деталях человеческого быта, в простых вещах порой раскрывается вся её противоестественная суть. Вот рассказ о том, как невинная детская забава превращается в напоминание о том, что каждый день на войне — это чудо, за которое надо платить.

Три патрона

Николай уже не помнил того дня, когда не гудело в голове. Контузия под Вязьмой отозвалась вечным шумом, будто внутри черепа поселился рой раздраженных шмелей. Он привык. Привык и к тому, что левая рука плохо слушалась, и к тому, что по ночам кричал во сне, а соседи по землянке уже перестали его будить. Просто ворочались, вздыхали и ждали, когда закончится.

Землянка была сырая, пахло прелой соломой, махоркой и чем-то сладковато-приторным — может быть, прошлогодними листьями, а может, и чем-то другим, о чем не говорили вслух. За стенкой, в соседней «норе», дневал санинструктор Михеич — старый фельдшер, который еще в Первую мировую научился ампутировать ноги кухонным ножом, если другого не было. Михеич был единственным, кто не вздрагивал от Колиных криков.

— Привыкай, — сказал он однажды, подавая кружку кипятка. — Война — она не из памяти выходит. Она в костях сидит, как ревматизм.

— А вы не боитесь, Михеич? — спросил тогда Николай.

— Боюсь, — просто ответил старик. — Только каждый день одно и то же бояться — устанешь. Я боюсь один раз — утром. А потом делом занят.

Николаю было двадцать три, а казалось — все пятьдесят. Он пошел на фронт добровольцем в сорок первом, студентом-филологом, который до войны писал стихи про любовь и белые ночи в Ленинграде. Теперь он писал только короткие записки матери — «жив, здоров, кланяюсь вам низко», — и каждый раз думал, что эти слова похожи на молитву, в которую сам уже не верит.

Их дивизию отвели на переформировку в прифронтовую полосу, в деревню, от которой осталось десятка полтора печей да почерневшие трубы. Люди жили в землянках, а штаб разместился в уцелевшем сарае, где раньше, видимо, держали свиней. Командир батальона, капитан Горелов — человек с лицом, изрезанным оспой и усталостью, — собрал остатки роты и сказал всего несколько слов.

— Отдыхаем три дня. Потом — на прорыв. Всем привести себя в порядок.

Привести себя в порядок означало в первую очередь постирать портянки и подшить подворотнички. Вши, въедливые и наглые, плодились с такой скоростью, что сжечь их было невозможно — только вымораживать. Но на улице стоял октябрь, сырой и промозглый, когда мороз еще не взялся, а грязь уже въелась в каждую складку. Николай сидел на бревне, безучастно глядя, как дымится котелок с баландой, в которой плавали редкие крупинки пшена и, как всегда, попадалась горькая полынь.

— Эй, филолог! — окликнули его.

Николай поднял голову. Перед ним стоял старшина Гаврилов — огромный мужик из сибирских плотников, с руками, которые могли и топор держать, и немца прикладом угостить так, что тот летел на три метра. Старшина был известен своей молчаливостью и тем, что никогда не жаловался — на фронте это ценилось больше, чем ордена.

— На, — сказал Гаврилов и протянул что-то, завернутое в тряпицу.

Николай развернул. Три патрона. Обычных, трехлинейных, с блестящими латунными гильзами. Он вопросительно посмотрел на старшину.

— Не простые, — пояснил Гаврилов, садясь рядом на бревно. — Заговоренные.

Николай усмехнулся. Он слышал про таких — староверы, которые жили в тайге и перед войной отшельничали, а теперь, говорят, уходили в партизаны. Но Гаврилов — мужик суровый, рациональный, — чтобы он в заговоры верил?

— Не смейся, — строго сказал старшина. — Я тебе их отдаю не просто так. Память отца.

И он рассказал историю. Его отец, тоже плотник, в первую мировую воевал в пехоте. И выжил там, где выживать было невозможно. Говорил, что ему помогли три патрона, которые дал перед отправкой на фронт какой-то странник. Старшина хранил их как святыню, но перед собственной смертью в госпитале после ранения наказал передать тому, кто в них поверит.

— Я не верю, — честно сказал Николай.

— А я и не прошу, — ответил Гаврилов. — Просто возьми. Держи в левом кармане гимнастерки, у сердца. Когда страшно станет — сожми их. Авось полегчает.

Он встал, похлопал Николая по плечу своей тяжелой ладонью и ушел.

Николай снова посмотрел на патроны. Три «заговоренных» куска металла. В его голове, профессиональной привычке бывшего филолога, тут же родилась метафора: война превращает жизнь в расходный материал. Он вспомнил Ленинград, осень сорок первого, когда они с однокурсниками пошли рыть окопы под Пулковом и одна из бомб упала так близко, что навсегда отбила слух на одно ухо. Потом — отступление, месиво из людей, машин, лошадей и криков. Потом — Вязьма, после которой из всего их курса, записавшегося в ополчение, в живых остались четверо.

Николай положил патроны в карман. Они лежали там тяжелым холодком, напоминая о том, что следующий бой может стать последним.

На второй день «отдыха» случилось то, чего не ждали. Разведка доложила: немцы подтянули резервы и готовятся к контратаке. Прорыв отменялся — предстояло обороняться. Командиры матерились по-черному, солдаты молча заступали на позиции. Оборудовать окопы в жидкой грязи было невозможно, рыли прямо в темноте, перемешивая землю с прошлогодними листьями и собственной безнадежностью.

Николай оказался на левом фланге, рядом с Михеичем, который разложил свои бинты и инструменты в выступе траншеи, похожем на нишу.

— Значит, так, — сказал Михеич, набивая самокрутку дрожащими пальцами. — Если меня убьют — ты бери бинты и перевязывай сам. Вон там аптечка, — он кивнул в угол окопа. — Иглу прокали зажигалкой, нитки суровые, не жалей.

— А вы куда? — удивился Николай.

— Я в медсанбат пойду, — ответил Михеич и, видя Колин взгляд, поправился: — Если жив буду. Раненых в тыл отправлять надо, а я единственный врач тут. Тебя же не обучишь перевязкам за ночь. Ну, хватит болтать.

Артподготовка началась на рассвете. Воздух наполнился воем, грохотом и металлическим лязгом. Земля подпрыгивала, как живая, и люди в окопах вжимались в нее, стараясь стать как можно меньше. Николай лежал на дне траншеи, сжавшись в комок, и вдруг вспомнил про патроны в левом кармане. Он сунул туда руку, сжал их, как учил Гаврилов. Металл нагрелся от тела, но оставался таким же чужим и ненужным.

А потом началась атака.

Первую волну отбили. Вторую — тоже. Третья ворвалась в траншею. Николай стрелял, не целясь, перезаряжал винтовку дрожащими от напряжения пальцами и снова стрелял. Кто-то упал рядом — молодой парень, вчера получивший письмо от матери, которое успел прочитать двадцать раз, пока Николай не попросил его заткнуться. Он лежал на спине, раскинув руки, и в потускневших глазах застыл вопрос, на который уже никто не ответит.

Николай хотел перевязать его — по-дурацки, по-детски, потому что парень был еще живой, — но из-за поворота траншеи выскочил немец и наставил на него автомат.

В этот момент сзади кто-то крикнул по-русски: «Ложись!» — и раздался выстрел. Немец упал. Когда дым рассеялся, Николай увидел Гаврилова, который держался за плечо и матерился сквозь зубы.

— Живой? — спросил старшина.

— Живой, — кивнул Николай.

— Ну и хрен с ним, с патроном, — сказал Гаврилов, показав на пробитую окровавленную гимнастерку. — Помогли твои заговоренные? А мои — нет. У тебя осталось два, у меня — ни одного. Поделишься?

Николай достал из кармана два оставшихся патрона и отдал один.

— Себе оставь, — сказал Гаврилов. — Мне уже помогать нечем.

К вечеру бой стих. Немцев отбросили, но потери были большими. Михеич, как обещал, ушел в медсанбат и не вернулся — у него был приказ эвакуировать раненых, а приказы, как известно, не обсуждают. Гаврилову перевязали плечо, но стрелять он больше не мог — рука не поднималась.

Николай сидел у костра, в котором догорали куски старого сарая, и смотрел на огонь. В кармане лежали два патрона. Один, отданный Гавриловым, и второй, свой, так и не использованный. Они больше не казались ему заговоренными или глупыми. Они были просто напоминанием о том, что он, Коля Кравцов, живой. Что он дожил до этого вечера, до этого костра, до этого горького, приторно-сырого воздуха, который пах надеждой.

Он вытащил патроны, полюбовался на них в свете пламени и сунул обратно.

— Завтра, — сказал он вслух самому себе. — Завтра пригодятся.

Война продолжалась. Впереди было еще много дней, много боев, много писем домой, которые начинались одинаково: «Здравствуйте, мои родные! Я жив и здоров, чего и вам желаю».

А в левом кармане надежно лежали два патрона. Простых, трехлинейных, с латунными гильзами. И, возможно, они работали. Просто слегка иначе, чем надеялся старшина Гаврилов.

Комментарии: 0