Сухой треск граммофона разрезал тишину кабинета, заставляя тени в углах вздрагивать. Генри сидел в глубоком кожаном кресле, откинувшись на спинку ровно настолько, чтобы свет от зеленой лампы падал только на его руки. Руки, которые знали всё. Пальцы, перебиравшие сейчас четки из черного оникса, помнили и теплоту рукопожатий в зале суда, и холодок рукояти «Беретты», и липкую влажность чужой крови. Рядом, на полированной поверхности стола, исходил паром стакан с водой. Генри не пил ничего крепче уже семнадцать лет.
Семнадцать лет трезвости. Семнадцать лет искупления — так он это называл, когда исповедовался отцу Антонио в маленькой церкви Святого Себастьяна. Хотя какое, к черту, искупление? Можно ли замолить песок, пропитанный жизнями десятков людей? Или формальдегид, в котором он однажды, в приступе черного гнева, держал отрубленную голову предателя, чтобы показать ее остальным? Генри усмехнулся. Уголок рта дернулся в нервном тике.
Он взял стакан, сделал глоток, и вода показалась ему горькой. Сегодня была годовщина. Не та, что пишут в газетах и семейных хрониках. Сегодня исполнилось ровно тридцать лет с того дня, когда пятнадцатилетний Джузеппе Томасино, сын сицилийского рыбака, ступил на пирс Нью-Йорка, а сошел с него уже Генри. Томасино. Именно так, с ударением на предпоследний слог, его научил произносить фамилию первый встреченный им чиновник иммиграционной службы. «Генри» — потому что «Джузеппе» было слишком длинным и слишком итальянским для новой жизни. Америка переваривала имена, судьбы и кости с одинаковым безразличием.
Генри достал из ящика стола тонкую сигару. Кубинскую, разумеется. Контрабанда была одной из многих статей его теневого дохода. Он не закурил, просто поднес к носу, вдохнул аромат табака и тропической древесины. Этот запах возвращал его в 1923 год, в прокуренный подвал за фруктовой лавкой старого Маркони. Лавка была прикрытием, подвал — первым университетом Генри. Там он учился не римскому праву, не риторике, а простым истинам: авторитет держится на страхе, страх — на насилии, а насилие должно быть элегантным, иначе ты не дон, а мясник.
В дверь постучали. Три коротких, два длинных. Код, придуманный им еще в двадцатых, когда мафия только начинала превращаться из уличных банд в корпорацию. Генри не ответил. Через секунду дверь приоткрылась, и в кабинет бесшумно просочился Сальваторе. Консильери. Единственный человек, кроме самого Генри, кто помнил, как отличить настоящую «Коза Ностру» от театральных подражателей. Сальваторе было за семьдесят, но держался он прямо, как солдат на параде. Только глаза выдавали возраст — выцветшие, цвета запутанной паутины, они видели, казалось, всё на десять шагов вперед.
— Дон Томасино, — Сальваторе слегка склонил голову. В этом простом движении было больше уважения, чем в многочасовых речах. — Прибыл Фрэнки «Малыш». С ним двое. Он просит аудиенции.
Генри молча поднял руку, давая понять, что услышал. Он знал, зачем пришел Фрэнки. Парень был горяч, нетерпелив и, что хуже всего, глуп. Три смертельных греха в мире, где терпение — единственная валюта, которая не обесценивается со временем. Фрэнки уже дважды нарушал прямой приказ Генри: не трогать бизнес ирландцев в порту. Ирландцы платили вовремя, держали язык за зубами и помогали с грузами. Но для Фрэнки, выросшего в Адской Кухне на сказках о мести, любой не-итальянец был врагом.
Генри убрал четки в карман жилета. Пора было преподать очередной урок. Он медленно встал, поправил запонки — золотые, с выгравированным львом, символом его семьи. Семейный герб придумал еще его дед, ловивший рыбу в тени греческих колонн на Сицилии. Теперь лев рычал на золоте, добытом кровью и томми-ганами.
В приемной, обставленной с нарочитой роскошью, пахло дешевым одеколоном и страхом. Фрэнки «Малыш», приземистый крепыш с бычьей шеей, нервно тискал фетровую шляпу. Рядом стояли двое его людей, близнецы Рицци, известные своей тупостью и жестокостью. При виде Генри они вытянулись, как новобранцы перед генералом.
— Дон Томасино, — начал Фрэнки, делая шаг вперед. — Я знаю, вы недовольны. Но я должен был это сделать. О’Мэлли со своей бандой перешел дорогу. Он оскорбил мой ранг. Он плюнул в нашу честь.
Генри подошел к нему спокойно, почти лениво. Он не смотрел на близнецов. Всё его внимание было сосредоточено на Фрэнки, как линза собирает солнечный свет в одну прожигающую точку.
— Честь? — переспросил Генри. В его голосе не было ни гнева, ни sarcasmа. Только холодная, мерная констатация факта, как у врача, объявляющего диагноз. — А знаешь ли ты, Фрэнки, что такое честь в бизнесе? Честь — это когда твой партнер спит спокойно, зная, что ты не всадишь ему нож в спину, потому что он принес тебе на прошлой неделе на пять процентов меньше. Честь — это когда ирландский грузчик в порту, увидев твою машину, не хватается за монтировку, а кивает и отходит в сторону, потому что знает: дон Томасино справедлив.
Фрэнки открыл рот, чтобы возразить, но Генри поднял палец, и слова застряли у парня в горле.
— Ты убил троих, — продолжил Генри. Его палец указывал прямо в центр лба Фрэнки, и тот невольно скосил на него глаза. — Трое хороших работников. Они отправляли наши виски и принимали наши сигары. Теперь их семьи получат конверты. Из моего кармана. Потому что мой племянник решил, что честь важнее прибыли.
Слово «племянник» резануло воздух. Фрэнки и правда был сыном двоюродного брата Генри, Джузеппе из Чикаго, который в слезном письме умолял пристроить мальчика к делу. Генри до сих пор хранил то письмо, пожелтевшее от времени, в сейфе за портретом матери.
Генри повернулся к Сальваторе, который застыл у двери, словно часть интерьера.
— Сальваторе, сколько мы потеряли на срыве отгрузки прошлого месяца?
— Двадцать три тысячи долларов, дон, — бесстрастно ответил консильери. — И еще четырнадцать ушло на компенсацию вдовам, как вы приказали.
Генри кивнул и снова перевел взгляд на Фрэнки. Тот покрылся испариной. Капли пота блестели на лбу в свете хрустальной люстры.
— Тридцать семь тысяч, — резюмировал дон. — Это цена твоей чести. Ты стоишь здесь, потому что в твоих жилах течет кровь Томасино. Но пойми одну вещь, Фрэнки. Кровь роднит нас. Но бизнес — это не кровь. Бизнес — это структура. А структура не прощает эмоций.
Генри подошел к бару, плеснул в стакан сельтерской воды. Сделал глоток. Его спина, обтянутая дорогим сукном пиджака, излучала абсолютную уверенность. В этот момент близнецы Рицци готовы были провалиться сквозь паркет. Они-то знали, что их использовали как мускулы, и теперь их будущее целиком зависело от каприза старика.
— Я дам тебе шанс реабилитироваться, — сказал Генри, не оборачиваясь. — О’Мэлли был ирландцем. Католиком. У него осталась мать. Старуха живет в Бруклине. Ты поедешь к ней и лично извинишься. Расскажешь, что твой кузен погиб в той перестрелке. Твой брат. Что ты скорбишь. И оставишь ей конверт. Десять тысяч.
Фрэнки дернулся, как от удара током. Унижение было страшнее казни. Извиняться перед вдовой врага? Перед ирландкой? Но он знал, что спорить сейчас — самоубийство. Генри повернулся. Его лицо, изрезанное глубокими морщинами, напоминало карту выжженной земли. Но глаза — глаза были ледниками.
— И запомни, Фрэнки. Если через неделю я услышу, что ты играешь в героя, что твои люди бросают косые взгляды на ирландские пабы, я пришлю к тебе Сальваторе. И он объяснит тебе разницу между честью и глупостью так, что это поймет даже твоя печень.
Генри сделал жест рукой, отпуская всех. Близнецы попятились к выходу, таща за собой остолбеневшего Фрэнки. Когда дверь за ними закрылась, Сальваторе позволил себе едва заметную улыбку.
— Вы были слишком мягки, дон. В старые дни он бы не вышел из этой комнаты.
— В старые дни мне было нужно мясо, — ответил Генри, опускаясь в кресло. Внезапно он почувствовал всю тяжесть своих шестидесяти лет. — Теперь мне нужны менеджеры. Но с характером Фрэнки — он либо сдохнет, либо станет человеком. Третьего не дано.
Он снова посмотрел на свои руки. Странно, подумал он, сколько крови эти руки пролили в годы «сухого закона». Тогда каждый угол этого города был полем битвы, а каждый грузовик с пивом — крепостью. Генри выжил в той войне, потому что понимал: мафия — это не романтика. Это конвейер. Конвейер, превращающий человеческие слабости в деньги. Похоть — в красные фонари. Жажду — в подпольный ром. Страх — в страховые взносы, как они это называли.
Зазвонил телефон. Генри снял трубку. Сальваторе не пошевелился, зная, что разговор будет конфиденциальным.
Звонил судья Каллахан. Старый друг и должник. Его голос, обычно самоуверенный, сейчас был полон паники. Проблемы с новым прокурором, который решил выслужиться и копает под «итальянские профсоюзы». Генри слушал, не перебивая. Он знал этого прокурора. Молокосос по имени Гувер, возомнивший себя мессией правосудия. Ему уже передавали папку с компроматом. Не на него самого, нет. На его младшего брата, который лечился в закрытой клинике от наркомании. Семья — это святое, но это же и ахиллесова пята.
— Не волнуйся, Майкл, — успокоил Генри судью. — Я позвоню кое-кому в Вашингтон. Наш друг Гувер получит предложение, от которого не сможет отказаться. Повышение по службе в другой штат, например. Или фото его брата в газетах. Это решит проблему.
Положив трубку, Генри встал и подошел к окну. Сквозь щель в тяжелых гардинах он видел кусочек ночного Нью-Йорка. Город мерцал, как гнилушка в лесу. Дым из бесчисленных труб, свет фар такси, далекие гудки пароходов. Всё это принадлежало ему. Не юридически, конечно. Юридически — дону Томасино принадлежала пара домов, доля в прачечной и похоронное бюро. Но по сути, Генри держал в руке невидимые нити этого гигантского кукольного театра. Полицейские, судьи, политики, профсоюзные лидеры — все они были марионетками.
Он вспомнил сицилийскую притчу, которую рассказывала мать. Про рыб и пеликанов. Пеликан — царь воды, но рыбы — это сам океан. Без них он умрет. Генри всегда чувствовал себя пеликаном. Он одинок, и его клюв полон добычи, которой он ни с кем не делится. Даже с Сальваторе. Даже с женой, которая ждет его в загородном поместье, ухаживая за розами и делая вид, что не знает, чем занимается муж. Она называла его Генри с той же интонацией, что и в день их свадьбы, сорок лет назад. Но он был для нее не мужем, а памятником мужу.
Где-то в глубине дома раздался звон разбитого стекла. Генри не вздрогнул. Сальваторе даже не переменился в лице. Через минуту в кабинет вбежал молодой капо, лицо его было разбито, а костяшки пальцев разодраны в кровь.
— Дон, мы нашли его. Это был один из новых официантов. У него в пуговице была мини-камера. Федералы установили ее три дня назад.
Генри медленно подошел к капо. Он был чуть ниже ростом, но авторитет делал его гигантом. Он провел ладонью по воздуху в паре сантиметров от щеки парня, не касаясь, будто стирая ссадину.
— Где он сейчас? — спросил дон.
— В винном погребе. Мы его держим.
— Он что-нибудь успел передать?
— Пленку мы изъяли. Но он мог сделать копии. Не признается.
Генри вздохнул. Этот вздох был наполнен не усталостью, а какой-то вселенской печалью. Он с самого начала подозревал, что его попытаются подслушать. Техника не стояла на месте, и проклятые федералы выписывали чеки на оборудование быстрее, чем он мог подкупать почтмейстеров.
— Приведи его в порядок, — сказал он наконец. — Дай воды. И приведи в подвал через час. Я сам с ним поговорю.
Капо исчез. Сальваторе подошел поближе.
— Дон, позвольте мне. Это унизительно для вас — самому спускаться в погреб ради какого-то шпика.
— Ты не понимаешь, старый друг. Это не шпик. Это сигнал. Раньше они присылали головорезов с автоматами. Теперь присылают официантов с камерами. Враг меняется. Значит, и я должен измениться. Я хочу посмотреть ему в глаза. Мне важно понять, что ими движет. Деньги? Идеализм? Месть? Если я пойму их мотивы, я смогу предсказать их действия на десять лет вперед.
Винный погреб дома Генри Томасино был культовым местом. Построенный еще в начале века по итальянским чертежам, он напоминал римские катакомбы. Сырой кирпич, сводчатые потолки, запах плесени и выдержанного кьянти. В центре, прикрученный к дубовому стулу, сидел молодой человек лет двадцати пяти. Одет он был в униформу официанта, но сейчас она была разорвана, а на скуле наливался синяк. Звали его, как позже выяснил Генри, Майкл Салливан. Ирландец. Внук того самого Майка Салливана, который держал бар в Адской Кухне и однажды помог молодому Джузеппе Томасино скрыться от полиции. Переплетения судьбы были такими тугими, что впору вешаться.
Генри спустился в погреб без охраны, лишь с Сальваторе, который остался у лестницы. Он придвинул старый табурет, уселся напротив пленника и закурил, наконец, ту самую сигару. Сизый дымок окутал их обоих, создавая иллюзию интимности.
— Майкл, — сказал Генри, и парень вздрогнул, услышав свое имя. — Ты думаешь, что пришел во вражеский лагерь. Ты думаешь, я — дьявол, а ты — архангел Михаил, разящий змея. Но это не так. Всё гораздо сложнее.
Майкл молчал, стиснув зубы. В его глазах горела та ярость, которую не спутаешь ни с чем.
— Гувер обещал тебе безопасность, — продолжил Генри, словно читая раскрытую книгу. — Или, возможно, он рассказал тебе душещипательную историю про справедливость. Но Гувер — бюрократ. Он не знает улиц. Он не видел, как в девятнадцатом году твой дед прятал меня в подвале своего паба, когда за мной гнались люди Дженовезе. Майк Салливан-старший знал цену жизни. Он не был святым, но у него был кодекс. Помощь ближнему, даже если этот ближний — итальяшка. Где был твой Гувер, когда твоя мать осталась без работы и получила конверт от моей жены? Конверт, который оплатил твои учебники по праву?
Лицо Майкла дрогнуло. Генри попал в точку. Семья Салливанов действительно получала помощь после войны. Но Майкл всегда думал, что это было от профсоюза или церкви. Генри не врал. Он всегда платил по долгам. Даже таким старым.
— Я не прошу тебя предавать твоих хозяев, — Генри затянулся сигарой. — Ты сделал выбор. Ты нажал на спусковой крючок, когда закрепил камеру. Что ж, это работа. Но я даю тебе шанс. Уйди из города. Я передам через Сальваторе билет до Чикаго. Там у меня друг, ему нужен толковый юрист. Твое прошлое будет забыто. А Гуверу передай, что у него лучшая в мире разведка, раз она сумела завербовать внука Майка Салливана. Это даже польстит ему.
Майкл облизал пересохшие губы. Он ожидал пули в затылок. Или, в лучшем случае, сломанных пальцев. Но Генри предлагал ему жизнь. И не просто жизнь, а карьеру. Дьявольское искушение.
— Почему? — прохрипел он. — Почему вы меня не убьете? Ведь вам это выгоднее. Я живой — угроза.
— Потому что ты ошибка, Майкл. А убивать за ошибку — это расточительство, — Генри поднялся, давая понять, что разговор окончен. — В этом бизнесе мы убиваем только за тенденцию. За систему. А ты — единичный случай.
Он повернулся и направился к лестнице. У ступеней остановился и, не оборачиваясь, добавил:
— И еще, Майкл. Когда приедешь в Чикаго, найди семью Джузеппе Томасино. Там у меня есть племянник, Фрэнки. Если когда-нибудь он попадет в беду, помоги ему. Просто напомни про сегодняшний вечер.
Через два дня Генри узнал, что Майкл Салливан сел на поезд. Гувер получил анонимную посылку с пленкой и вежливой запиской от «Общества друзей правопорядка». Скандал замяли. Прокурор Гувер уехал в Монтану ловить мелкую рыбешку.
А Генри Томасино продолжал свою бесконечную партию в шахматы. Он понимал, что эра таких, как он, уходит. В газетах всё чаще мелькали слова «рэкет», «комиссия», «сенатские слушания». Менялись поколения. Франклин Рузвельт закручивал гайки в экономике, и мафии приходилось мимикрировать, уходить в легальный бизнес. Уже не так часто стреляли из обрезов, всё больше писали шариковыми ручками. Генри инвестировал в недвижимость, в строительные компании. Он предвидел бум. Война только что закончилась, и город сходил с ума от жажды жизни.
Одним осенним вечером он сидел в одиночестве на балконе своей виллы на Лонг-Айленде. Океан шумел внизу, как старый приятель. В бокале была вода. В руках — те самые ониксовые четки. Мысли его текли медленно, возвращаясь к истокам. Он был последним из могикан. Последним доном старой закалки. Сальваторе уже намекал на то, что пора бы написать мемуары. Но о чем писать? О том, как мальчик-рыбак ловил в свои сети акул? О том, как строил империю на человеческих пороках, а теперь пытался строить часовни и больницы, чтобы откупиться от вселенной?
Генри знал, что ад существует, но он давно уже жил в нем. Его ад был рукотворным: очередной звонок о предательстве, очередное лицо вчерашнего друга…