Тишину московской квартиры нарушило характерное поскрёбывание. Я оторвался от рукописи и прислушался. Нет, показалось. Снова склонился над листами, но тут звук повторился — настойчивее, требовательнее. Он доносился из-за массивной дубовой двери, ведущей в кабинет. Я точно помнил, что запер её изнутри. Замок был старым, английским, с длинным латунным язычком, и открыть его снаружи без ключа не представлялось возможным.
Царапанье перешло в методичное постукивание, будто кто-то пробовал дверь на прочность мягкой, но увесистой лапой. Я бесшумно поднялся, ежась от сквозняка, который неведомо откуда проник в прогретый кабинет. Рука сама потянулась к массивному чернильному прибору — единственному предмету, который мог сойти за орудие обороны. В этот момент дверь плавно, с едва слышным скрипом хорошо смазанных петель, отворилась.
На пороге, в обрамлении темного дверного проема, сидел кот. Но какой! Размерами он превосходил самого упитанного мейн-куна, достигая в холке сантиметров сорока, а то и больше. Грузная туша покоилась на толстых, неуклюжих с виду лапах. Окрас он имел необыкновенный: угольно-черный, словно вакса, с отливом в синеву, без единого белого волоска. Но самое поразительное заключалось в другом. Во-первых, кот сидел на задних лапах, неестественно выпрямив спину, словно человек. А во-вторых, его передние лапы были сложены на огромном, раздувшемся животе в жесте, который невозможно было истолковать иначе, как выражение крайней степени самодовольства.
Из-под полуопущенных век на меня смотрели два глаза, горящих в полумраке, как отшлифованные агаты. В них читался не звериный ум, а нечто совершенно иное — древнее, оценивающее и циничное. Усы, длинные и прямые, как телеграфные провода, чуть подрагивали. Я стоял, словно громом пораженный, не в силах вымолвить ни слова. А кот, удовлетворившись произведенным эффектом, широко, почти по-человечески зевнул, продемонстрировав белоснежные клыки, и, не разжимая скрещенных лап, прошествовал внутрь комнаты. Ступал он при этом на задних конечностях мягко, с удивительной для такой комплекции грацией хищника.
— Чаю бы, — произнес он глуховатым, рокочущим басом, от которого зазвенел хрусталь на люстре. — Умаялся.
Произнес членораздельно, по-русски, с легким неуловимым акцентом, который свойственен людям, долго жившим за границей и вернувшимся на родину. Я медленно опустился на стул, потому что ноги внезапно отказались подчиняться. Чернильный прибор выпал из ослабевших пальцев и глухо стукнулся о ворс персидского ковра. Ручка выпачкала чернилами арабесковый узор, но меня это сейчас занимало меньше всего. В моей квартире находилось существо, которое невозможно было объяснить рационально. Оно требовало чаю.
— Вы… Вы говорите, — выдавил я, с ужасом осознавая банальность собственной реплики.
Кот, устроившийся в вольтеровском кресле тем самым неуклюжим способом, каким сидят мешковатые мужчины после сытного обеда, фыркнул:
— Заметил-таки. Наблюдательность — мать писательского ремесла, как говаривал… А впрочем, неважно. Так как насчет чая? Желательно с сахаром. И не скупитесь на заварку, терпеть не могу бледную сиротскую водицу.
Я действовал на автопилоте. Прошел на кухню, поставил чайник, достал из буфета две чашки — фарфоровую для себя и, помедлив, глубокую суповую миску для гостя. Когда я вернулся с подносом, кот уже разворачивал мою свежую рукопись, бесцеремонно перелистывая страницы толстым, лишенным когтя пальцем.
— «Симфония пустоты», — прочел он заголовок вслух и скривился так, будто слизнул с лапы нечто горькое. — Помилуйте, батенька, кто ж так пишет-то? Симфония, пустота… Скука смертная. Отдает нафталином и декадентскими излишествами. Тут жизнь нужна, перцу, огня, а у вас… — он снова зевнул, на этот раз даже не потрудившись прикрыться лапой, — одна рефлексия на тему.
Он пододвинул к себе миску, с шумом втянул густую, почти черную жидкость, зажмурился от удовольствия и с хрустом сгрыз кусковой сахар, который до этого макнул в чай и с проворством фокусника закинул в пасть. Я, наконец, обрел дар речи, смешанный с профессиональной обидой.
— Позвольте! Это философский роман. О поиске смысла. О человеке в бездушном мегаполисе…
— О коте в бездушном мегаполисе, — перебил он меня, поднимая вверх лапу с выпущенным для убедительности когтем, кривым и острым, как турецкий ятаган. — Вот вам тема. А ваш персонаж, Антон, кажется? — он быстро нашел нужную страницу, — бесхребетный слизняк. Ни одной дерзости. Вот я, изволите ли видеть, — он величественно обвел лапой свою тушу, — само воплощение действия. Бегемот, к вашим услугам.
Имя подходило ему идеально. Библейское чудовище, демон плотских утех и чревоугодия, только в обличье разжиревшего кота. Я почувствовал, как внутри закипает профессиональное любопытство, смешанное с иррациональным страхом.
— Откуда вы взялись? — спросил я, стараясь придать голосу твердость.
— О, это скучная история, — отмахнулся Бегемот, и в его лапе неизвестно откуда появился дымящийся окурок сигары. Комнату наполнил запах дорогого табака, ванили и серы. — Проигрался в пух и прах одному залетному администратору из преисподней. Устроили турнир по шахматам на Патриарших, ну и… слово за слово, меня попросили на время покинуть Москву. А я существо консервативное. Люблю столицу, особенно бульвары, скамейки, трамваи. И знакомых литераторов.
Он выпустил идеальное кольцо дыма, которое, вопреки законам физики, не распадаясь, повисло под потолком.
— Решил переждать напасть у какого-нибудь писаки. Авось, думаю, в сюжете пригожусь. Развею вашу тоску зеленую. Только уговор: мемуары мои запишете. Без цензуры, без этих ваших экивоков и ужимок. Всю подноготную. Верите ли, — он доверительно наклонился ко мне, обдав облаком табачного перегара и запахом валерьянки, — столько историй скопилось, прямо распирает.
Я понял, что сопротивляться бесполезно. Если уж в твоей квартире материализуется саркастичный говорящий кот-демон и требует записать его мемуары, проще подчиниться. Я достал новую стопку бумаги, окунул перо в чернила и приготовился слушать. Бегемот, одобрительно качнув головой, устроился поудобнее, свесив одну заднюю лапу с подлокотника, и начал свой рассказ.
Истории кота Бегемота, обрушившиеся на меня неудержимым потоком, были столь фантасмагоричны, что временами я забывал дышать. Он говорил о событиях, участником или свидетелем которых был на протяжении веков, переплетая высокую трагедию с низким фарсом, а философские откровения — с анекдотами сомнительного свойства.
Первый рассказ, озаглавленный им «Бал у Сатаны: взгляд с антресолей», был полон неожиданных деталей. Я-то, признаться, полагал, что он начнет с сотворения мира, но у Бегемота были свои представления о хронологии.
— Поймите, милейший, — наставлял он меня, стряхивая пепел прямо в мою фарфоровую чашку, — самое важное — это атмосфера. Вы, когда пишете, атмосферу чувствуете? То-то же. А бал — это квинтэссенция. Я, знаете ли, заведовал гримерной, так сказать, творческой частью. Представьте: полночь, весна, полнолуние. Публика самая избранная. Наши, местные, из НКВД, и залетные — короли, герцоги, отравители всех мастей. И я, такой, сижу за столиком с самоваром, нарезаю осетрину, а рядом Маргарита, простая смертная баба, но с таким темпераментом, что любой ведьме фору даст, крутит роман с Воландом. А я за процессом наблюдаю и комментирую.
Честно сказать, я думал, он прихвастнул. Ведь для чего еще нужно такое вступление, как не для того, чтобы пустить пыль в глаза? Но Бегемот вдруг сильно затянулся сигарой, выпустил колечко дыма, и в этом кольце я увидел то, что он описывал. Не умозрительно, а совершенно реально. Увидел бальный зал, уставленный кадками с тропическими растениями, мужчин во фраках и обнаженных дам, украшенных бриллиантами и страусовыми перьями. Увидел и самого Бегемота — в расшитой золотом ливрее конферансье, с моноклем в глазу, который лихо отплясывал чечетку, взявшись за лапы с огромным черным пуделем. Увидел и бледную женщину с печальными глазами, которая смотрела на все это безумие с выражением скорбного величия.
— Каждый смертный думает, будто бал — это сплошные удовольствия, — вещал тем временем кот, и видение рассеялось. — А на самом деле это тяжелая работа. Поди, развлеки всю эту нечисть! Они же пресыщенные до невозможности. Орут, требуют шампанского, палят из пистолетов в потолок. А мне каково? Я — шталмейстер, артист, а не мальчик на побегушках. Но я терпел. Потому что любил наблюдать. Сколько лиц, сколько судеб! И каждая судьба — это история.
Следующая история, названная им «Сделка с душой или как я чуть не купил трамвайный парк», уходила корнями в середину тридцатых годов. Только теперь я начал осознавать, что мой гость был не просто котом, а существом, тонко вплетенным в ткань московской жизни, ее мистического изнанка.
Бегемот рассказал, как однажды, заскучав в отсутствие Воланда, решил провернуть небольшую аферу. Ему приглянулся трамвайный парк на Красной Пресне, и он вознамерился его приобрести. Не ради выгоды, а исключительно из любви к искусству. Явившись к начальнику парка, мрачному мужчине с фигурой гиревика и усами, как у Буденного, Бегемот предстал в образе импозантного иностранного коммерсанта, с иголочки одетого, с тростью в одной лапе и портфелем, набитым свежеотпечатанными червонцами, в другой.
— Представляете, сижу я в его кабинете, — кот театрально закатил глаза, — пью синтетический кефир, который он мне любезно предложил, и с серьезным лицом обсуждаю грузоподъемность вагонов марки «Х» и стоимость ремонта ходовой части. Скоро сказка сказывается, да не скоро трамвай покупается. Он мне — сметы, я ему — ассигнации. Час торговались, два торговались! Всю душу вымотал, бюрократ проклятый. Я уж думал, не видать мне трамвайного парка, как своих ушей.
— И чем же кончилось? — с неподдельным интересом спросил я.
— Вмешался, так сказать, его величество случай, — ухмыльнулся Бегемот. — В разгар торгов в кабинет вваливается комиссия из управления по борьбе с хищениями социалистической собственности. Искали не меня, конечно, а начальника парка, который, как выяснилось, был казнокрад и аферист. Меня же приняли за его подельника. Поднялся жуткий переполох, все забегали, словно тараканы на кухне. Начальник в окно сиганул — уж очень не хотел знакомиться с товарищем следователем. А я, пользуясь суматохой, юркнул в щель и был таков. Так я стал не владельцем транспортного предприятия, а «неустановленным лицом без определенного места жительства». Трамваи — они сложная штука, друг мой. Душа человеческая — еще сложнее. Но принцип схожий.
Кот философски замолчал, допивая очередную порцию чая. К этому моменту за окном уже стемнело. Кабинет освещался только настольной лампой под зеленым абажуром, и в ее свете фигура Бегемота казалась еще более гротескной и монументальной. Тени плясали на книжных полках, и мне чудилось, что тома русских классиков с осуждением взирают на творящееся безобразие.
Третий рассказ Бегемота касался темы, которая была мне наиболее близка и оттого наиболее болезненна. Он заговорил о творчестве. Оказалось, что, помимо авантюр и шутовства, мой пушистый гость питал страсть к литературе. И не просто страсть, а профессиональную ревность.
— Как-то раз, в одну особенно унылую, дождливую московскую ночь, на меня напала хандра, — начал он, слизывая с усов остатки сахарной пудры. — Воланд был в отъезде, Азазелло улетел по делам в Киев, Гелла развлекалась тем, что пугала запоздалых прохожих на Арбате. Скука смертная. И тут я увидел на столе у Михаила Александровича, — он кивнул в сторону портрета Булгакова, висевшего у меня на стене, — пухлую папку. Я, конечно, не удержался. Ведаете ли вы, что такое читать неопубликованного Булгакова ненастной ночью?
Я отрицательно покачал головой. Бегемот приосанился.
— Это как глоток чистого спирта для речного рака. Жжет, но пронимает до самого основания души. Я прочел роман залпом, от корки до корки. И знаете, что я вам скажу? — он приблизил свою морду к моему лицу так близко, что я увидел свое отражение в его бездонных зрачках. — Я понял, что он списывал с меня. Не с натуры, конечно, характер переработал, добавил шаржа, гротеска. Но соль мою, самую суть, он ухватил. Этот его дурашливый кот, который и за швейцара, и за конферансье, и за стрелка — это же чистой воды я, только в кривом зеркале.
Я был ошеломлен этим признанием. Оказывается, один из самых известных литературных персонажей двадцатого века сидит сейчас в моем кресле, пьет чай и критикует мой стиль.
— Но вы же должны понимать, — рискнул возразить я, — персонаж Булгакова — это сложный гротескный образ. В нем и черты народной смеховой культуры, и демоническое начало, и своего рода анти-моралист. Это же не просто огромный кот.
— «Не просто», — передразнил меня Бегемот и обиженно засопел. — Все вы так говорите. А я вам так скажу: литература должна быть честной. Да, я шут. Да, я люблю похулиганить, попить водки, сказать грубость. Но я никогда не был просто шутом. А он меня… опростил. Сделал менестрелем при дворе мессира. А я ведь тоже могу чувствовать. И страдать.
В его голосе прозвучала неожиданная, щемящая нота. Я взглянул на него по-новому. Передо мной сидело не просто сверхъестественное существо, а, возможно, глубоко одинокое и непонятое создание. В этот момент Бегемот поднял на меня глаза, и я поразился их выражению. В них была тоска. Тоска вечности, запертой в теле животного, тоска свидетеля истории, который не может оставить свой собственный след, кроме как в чьих-то вымышленных мемуарах.
— Не смотрите на меня так жалостливо, — резко оборвал он мои мысли, и былой сарказм вновь зазвенел в его голосе. — Терпеть не могу, когда меня жалеют. Лучше запишите еще одну историю. Она научит вас кое-чему о человеческой природе.
И он рассказал мне историю об одном очень известном поэте, жившем в начале девятнадцатого века. Бегемот называл его «Александр Сергеич», и по тому, с какой теплотой и грустью он о нем говорил, я понял, что их связывала какая-то давняя история.
— Я ведь, знаете ли, был и музой, и демоном-искусителем, — признался кот, закуривая новую сигару. — К поэту я явился в кризисный момент. Он только что проигрался в карты в пух и прах и собирался застрелиться. А стреляться из-за столь ничтожного повода, по моему разумению, верх глупости. Я предложил ему другую сделку. Не душу в обмен на талант, нет. Это пошло. Я пообещал ему, что помогу выиграть, но с тем условием, что следующие три главы его нового романа он напишет, слушая мои правки. Он согласился, куда деваться. Я принес ему удачу в игре, а вечером он сел за рукопись.
— И вы ему правили «Онегина»? — охнул я, чувствуя, как у меня холодеют кончики пальцев. Масштаб присутствия этого существа в мировой культуре начинал меня ужасать.
— А вы думали! — гордо подтвердил Бегемот. — Но, должен вам заметить, автор он был прескверный. Строчки у него, конечно, легкие, музыкальные, но сюжетные ходы — никуда. Заладил: «Мой дядя самых честных правил…» А дальше-то что? Тоска. Посоветовал ему разбавить лирику дуэлью. И обязательно со снегом, с мелькающими тенями, с роковой ошибкой. Он хотел Ленского оставить в живых, представляете? Сделать из него помещика, отрастить ему брюшко и женить на Ольге. Я сказал: «Саша, это скука смертная. Ты хочешь в вечность или в «Библиотеку для чтения»?». Он подумал и убил юношу. И правильно сделал. Искусство требует жертв, желательно вымышленных.
В этом месте я внутренне содрогнулся. Честно сказать, я не знал, чему верить. Может быть, это все — ловкая мистификация, розыгрыш моего утомленного воображения. Но сомнения тут же развеивались, когда я смотрел в желтые, немигающие глаза существа напротив. В них читался опыт тысячелетий, не сопоставимый ни с какой мистификацией.
Четвертая история Бегемота, которую он назвал «Ревизия 37-го, или Как я не стал врагом народа», была самой страшной и самой увлекательной. Она касалась периода Большого террора, когда свита Воланда, по его словам, проводила «скрытую инспекцию» деятельности НКВД.
— Это был заказ сверху, — объяснял Бегемот, и впервые в его голосе не слышалось издевки, только сухая констатация. — Наверху решили, что люди слишком усердствуют. Бесовская работа, конечно, была нам по нутру, но методы… Сплошная бюрократия, доносы, формальные протоколы. Ни фантазии, ни огонька. Сплошной конвейер страха. А нам, профессионалам, было обидно за ремесло. Искушать — это искусство, а они превратили его в фабрику.
И Бегемот поведал, как он лично отправился в одну из московских «шарашек» — закрытых конструкторских бюро, где работали заключенные инженеры. Его целью был некий профессор Ветров, талантливый авиаконструктор, арестованный по ложному доносу. Бегемоту предстояло его «искусить»: предложить свободу и месть в обмен на услугу.
— Я явился к нему в камеру в образе следователя, — говорил кот, и его усы подрагивали от возбуждения. — Кожаный реглан, портфель, усталые глаза «честного чекиста». Предложил ему написать покаянное письмо, оговорить коллег, и тогда его переведут из общей камеры в отдельную, с библиотекой и усиленным питанием. К профессору же во сне явился Азазелло и предложил другой путь: побег за границу, но с предварительной закладкой взрывного устройства в цехе, где собирали опытный истребитель…