Аниме фанфик: школа и первая любовь в одной истории

У каждого аниме фанфика есть момент, когда сердце героини замирает от одного взгляда — и именно в этот миг начинается история, которую невозможно отложить.
Аниме фанфик школа и первая любовь в одной истории

Глава 1. Последний звонок

Весна в Токио наступала не по календарю, а по запаху. Сначала исчезала ледяная корочка на лужах у станции, потом в воздухе появлялась та самая влажная, чуть сладковатая свежесть, от которой школьная форма становилась невыносимо тесной, а голова — до странности пустой. Миюки Харада шла по аллее, усыпанной лепестками сакуры, и думала о том, что сегодня ей предстоит сделать то, чего она боялась больше всего на свете: признаться в любви.

Не в первый раз, если быть честной. В младшей школе она дважды получала отказ: один раз — от капитана футбольной команды, который в ответ на её сбивчивое признание рассмеялся и сказал «ты смешная», а второй — от мальчика с соседней парты, который вообще не понял, о чём речь, и попросил передать ему ластик. С тех пор Миюки поклялась себе, что больше никогда не будет первой. Но обещания, данные в двенадцать лет, имеют свойство ломаться под тяжестью шестнадцатилетнего сердца.

Его звали Рэн Исида. Он сидел на два ряда правее и на одну парту впереди, так что Миюки могла часами разглядывать его затылок, не вызывая подозрений. У него были тёмные волосы, которые он всегда небрежно зачёсывал пальцами, когда задумывался над задачей, и привычка грызть кончик карандаша, за которую его ругала учительница математики. Но Миюки нравилось это больше всего: в этом жесте было что-то по-человечески несовершенное, что-то, что делало его не идеальным персонажем, а живым человеком, до которого, как ей казалось, можно дотянуться.

Она познакомилась с ним в октябре, когда их посадили вместе на школьном фестивале — оформлять классный стенд. Миюки отвечала за плакаты, Рэн — за расстановку мебели. Они почти не разговаривали: он двигал столы, она рисовала осенние листья на ватмане. Но в какой-то момент он подошёл сзади, посмотрел на её рисунок и сказал:

— Красиво. Особенно вот это место, где лист наполовину жёлтый.

Миюки обернулась так резко, что кисточка оставила оранжевую полосу на его рукаве. Она хотела извиниться, но он только усмехнулся и сказал:

— Теперь у меня будет осень на форме. Придётся носить с гордостью.

С этого дня всё изменилось. Не для него, конечно. Для неё.

Она начала замечать его везде: в очереди за молоком в школьной столовой, на станции после уроков, в библиотеке, куда сама она раньше не заходила, а теперь стала заходить каждый день, потому что он сидел за одним и тем же столом у окна и читал комиксы про космос, прикрывая их учебником по японской литературе.

Миюки не была красивой в общепринятом смысле. У неё были короткие чёрные волосы, которые она сама подстригала раз в два месяца, разглядывая затылок через два зеркала, и глаза слишком тёмные, почти без блеска, из-за чего в детстве её дразнили «рыбьими». Она была среднего роста, среднего веса, со средними оценками и таким же средним будущим, которое ей ещё предстояло выбрать. Но у неё было одно качество, которое она сама в себе не признавала: невероятная, упрямая способность замечать красоту там, где другие проходили мимо.

Она замечала её в засохших цветах на подоконнике, в потёртых ступенях школьной лестницы, в том, как свет ложится на пол в пустом классе после шестого урока. И, конечно, в Рэне.

Ей нравилось в нём всё, что, вероятно, не нравилось другим: его неловкая походка, его привычка отвечать невпопад, его тихий, но неожиданно низкий смех, который он будто прятал внутри. Иногда на переменах он смотрел в окно так, словно хотел оказаться где-то далеко — на Луне, на Марсе, в другой галактике, где не нужно сдавать экзамены и выбирать факультет. И Миюки думала: если бы у неё была ракета, она отправилась бы за ним. Но ракеты не было. Была только записная книжка, в которой она записывала его любимые продукты, чтобы случайно приготовить их на кулинарном уроке и угостить его «из вежливости».

Сегодняшний день был выбран неслучайно. Сегодня был последний день перед выпускными экзаменами, после которых третий год старшей школы перестаёт считаться школьником, а начинает считаться кем-то другим — абитуриентом, взрослым, бывшим. Это был последний день, когда признание ещё можно было сделать по-школьному, по-настоящему, без оглядки на будущее. Где-то глубоко внутри Миюки знала, что если не скажет сейчас, то не скажет никогда.

Она подготовила речь. Трижды написала её на полях тетради по английскому, а потом выучила наизусть, потому что бумажка испачкалась из-за того, что она слишком сильно сжимала её в кармане. Речь была простой и честной:

«Рэн-кун. Я знаю, что мы почти не разговаривали. Но я знаю, что ты любишь космос, и жареный тофу из столовой, и когда дождь начинается внезапно, а зонта нет. Я знаю, что ты не любишь физкультуру, но терпишь её из-за того, что твоя мама была волейболисткой и верит, что спорт помогает думать. Я знаю, что у тебя есть мечта, о которой ты никому не рассказываешь. Я не знаю, какая она. Но я хочу узнать. И ещё я знаю, что ты мне нравишься. Это всё. Больше мне ничего не нужно. Даже ответа не нужно. Просто… прими это».

Она повторяла эти слова всю дорогу от дома до школы, стараясь не сбиваться на шаге, чтобы ноги не начали дрожать. На станции она случайно встретилась взглядом со стариком, который продавал газеты, и он улыбнулся ей так, словно понял всё без слов. Миюки покраснела и ускорила шаг.

Школа встретила её шумом, который она не замечала раньше. Всё казалось слишком громким: удары баскетбольного мяча во дворе, свист физрука, чьи-то крики из музыкального класса, где готовились к прощальному концерту. Она прошла в класс, села за парту и открыла учебник, хотя не читала ни строчки. Внутри неё всё звенело, как провод под напряжением.

Рэн пришёл за пять минут до звонка. Он был в наушниках, с рюкзаком, висящим на одном плече, и в белой рубашке с коротким рукавом, которая делала его похожим на персонажа старого фильма. Он кивнул Миюки, как обычно, и сел на своё место. Она смотрела на его затылок и думала: «Сегодня. После уроков. У спортивного зала. Или у ворот. Или у лестницы. Надо выбрать место. Место очень важно».

Уроки тянулись бесконечно. На японской литературе учитель читал вслух стихотворение Исикавы Такубоку, и каждое слово падало в тишину, как камень в воду. Миюки не слушала смысл, но запомнила одну строчку: «На песке я пишу слово “люблю” и стираю его, прежде чем кто-то увидит». Ей захотелось заплакать, но она сдержалась. Слёзы до признания были бы поражением.

На математике Рэн, как всегда, читал комикс под партой. Миюки видела это по тому, как его спина едва заметно двигалась — он перелистывал страницу. На истории она заметила, что у него на мизинце левой руки маленький шрам, и попыталась представить, откуда он. Может, порезался бумагой. Может, упал с велосипеда в детстве. Ей хотелось знать.

Наконец, прозвенел последний звонок. Он был другим — не как обычно, а длинным, протяжным, словно школа не хотела отпускать их. Все начали собираться. Кто-то кричал, кто-то фотографировался, кто-то уже уходил, бросая через плечо «до завтра» с интонацией, в которой слышалось «прощай».

Миюки медленно сложила книги в сумку. Она ждала, когда Рэн выйдет из класса. Она не знала, почему именно сегодня, почему именно в этот день, но внутри всё было решено. Она встала, поправила юбку, одёрнула рукава пиджака и пошла к выходу.

Он стоял у окна в коридоре, глядя на школьный двор. Вокруг шумели ученики, но он, казалось, ничего не слышал. Миюки хотела окликнуть его, но горло перехватило. Она представила, как подходит, как произносит свою речь о жареном тофу и мечтах, о том, что ей не нужен ответ. И всё это казалось сейчас таким нелепым, что ей захотелось развернуться и уйти домой, зарыться в одеяло и делать вид, что ничего не было.

Но вместо этого она сделала шаг. Потом ещё один. Сердце стучало так, что казалось, его слышно во всём коридоре. Она остановилась в полутора метрах от него, набрала воздух и открыла рот, чтобы сказать первое слово.

Но Рэн заговорил первым.

— Харада-сан, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты знаешь, как называется созвездие, которое видно весной прямо над школой?

Она замерла. Это было так неожиданно, что все выученные слова, вся любовь, все приготовленные фразы рассыпались внутри, как стеклянный шар, упавший на кафель.

— Что? — выдохнула она.

Он обернулся. В его глазах, которые Миюки столько раз пыталась разглядеть, был странный, почти грустный свет.

— Лев, — сказал он тихо. — Созвездие Льва. Его видно только весной. Именно над нашей школой. Я много раз стоял здесь после уроков и смотрел. Думал, может быть, кто-нибудь остановится и спросит, что я делаю.

— И никто не остановился? — спросила Миюки, потому что это было единственное, что она могла сейчас сказать.

— Нет, — ответил он и вдруг улыбнулся. — Но я в общем-то и не надеялся.

Они стояли в пустеющем коридоре, и Миюки видела, как за окном медленно гаснет свет. Она не помнила, как исчезли все. Ей казалось, что мир сжался до размеров этого окна, этого подоконника, этого человека напротив.

— Рэн-кун, — сказала она, и голос её, к собственному удивлению, прозвучал ровно. — Я должна тебе кое-что сказать.

Он посмотрел на неё внимательно, и в этом взгляде было что-то новое — не просто вежливое внимание одноклассника, а серьёзность, с которой человек готов слушать важное.

— Я слушаю, — сказал он.

За три месяца до того, как стать «последним днём», всё было иначе.

В январе Миюки заболела. Это была глупая простуда, подхваченная на школьном марафоне, который она ненавидела всей душой, но пробежала до конца, потому что ей было стыдно сходить с дистанции на глазах у всего класса. Она пролежала в постели четыре дня, глядя в потолок, на котором от старости пошли трещины, напоминавшие карту неизвестных стран.

Именно в эти дни она впервые подумала о том, что такое — первая любовь, если её никто не видит.

До этого Миюки казалось, что любовь — это событие. Что она врывается в жизнь, как поезд на станции, как песня, которую вдруг начинаешь слышать во всех магазинах, как звонок, который заставляет всех встать. Но когда она лежала с температурой и не могла даже дочитать главу учебника по биологии, она поняла: её любовь — не событие. Это тишина. Это то, что заполняет пустоту между ударами сердца.

Она писала ему письма. Не отправляла, а просто писала, на обратной стороне черновиков, на полях тетрадей, на обрывках бумаги, которые находила в ящике стола. Писала о том, что видела из окна: как снег падал на провода, как соседский кот пробирался между мусорными баками, как фонарь зажигался в пять часов вечера, потому что зима. Писала о том, что в этом году не успела купить теплые перчатки, и что её пальцы мёрзнут, когда она ждёт поезд, и что она представляла, будто кто-то рядом мог бы согреть их своими.

Эти письма она складывала в жестяную коробку из-под карамели, которую прятала на дне шкафа, под зимней одеждой. К февралю их набралось двадцать три.

Она не знала, почему пишет. Наверное, потому что слова, сказанные вслух, слишком быстро исчезают. А написанные — остаются. Даже если их никто не прочитает.

Рэн в эти месяцы был особенно далёк. Он перестал приходить в библиотеку, и Миюки, которая из-за него внесла в свой график ежедневные визиты, вдруг оказалась одна среди стеллажей. Она сидела за его столом у окна, смотрела на деревянную поверхность, исчерченную какими-то инициалами, и думала: что, если его перевели в другую школу? Что, если он заболел и лежит дома? Что, если он просто нашёл себе место лучше?

Потом она случайно увидела его на станции. Он стоял у автомата с напитками, в той же серой кофте с высоким воротником, которая была на нём на осеннем фестивале, смотрел то на кнопки, то на свой тлеющий телефонный экран, и вид у него был такой потерянный, что Миюки захотелось подойти и просто постоять рядом, ни слова не говоря.

Но она не подошла. Перешла на другую платформу, села в поезд, уехала. А потом, уже дома, написала двадцать четвёртое письмо:

«Сегодня я видела тебя. Ты выглядел так, будто разучился пользоваться автоматом с напитками. Это показалось мне настолько нелепым и трогательным, что я едва не расплакалась. Смешно, да? Я не умею объяснять, что со мной происходит. Как будто я хожу по школьным коридорам и ношу в кармане стеклянный шарик, и всё время боюсь, что он выпадет и разобьётся. А ты, наверное, даже не знаешь, что такие люди, как я, существуют. Такие, кто запоминает, как ты наклоняешь голову, когда читаешь. Такие, кто видит тебя изнутри, но не может сказать ни слова».

Она перечитала написанное и зачеркнула последнюю строчку. Потом зачеркнула всё. Потом аккуратно, по линиям, порвала лист на мелкие кусочки и выбросила в мусор. Жестяная коробка осталась на дне шкафа. В ней было двадцать три письма, потому что двадцать четвёртое не пережило зимы.

Теперь, стоя в пустом коридоре напротив Рэна, Миюки чувствовала, что весь тот зимний лёд внутри неё начал таять, но не так, как ей хотелось — не весенним ручьём, а тяжёлыми, холодными каплями, которые падали куда-то вниз, в живот.

— Харада-сан, — произнёс он, и в голосе его был не холод, а что-то другое, что она не могла распознать. — Ты побледнела. Что случилось?

— Я хочу тебе сказать, — начала она, и вдруг поняла, что забыла всё, что учила.

Речь о жареном тофу и мечтах, о том, что ей не нужен ответ, — всё это разлетелось. В голове осталась только одна фраза, самая простая, самая страшная, самая честная:

— Ты мне нравишься.

Звук собственного голоса показался ей чужим. Она сказала это вслух, но не поняла, как это звучит со стороны. Слишком быстро, слишком тихо, слишком обыденно.

Рэн не отшатнулся, не рассмеялся, не ушёл. Он стоял у окна, всё так же вполоборота, и на его лице не дрогнул ни один мускул. Затем он медленно кивнул, как будто она сообщила ему что-то, что он давно подозревал.

— Я знаю, — сказал он.

У Миюки подогнулись колени. Она ожидала чего угодно: удивления, неловкости, отказа, даже насмешки. Но не этого.

— Что? — переспросила она, и в этот раз её голос прозвучал по-настоящему испуганно.

— Я знаю, — повторил он спокойнее. — Уже несколько месяцев.

Он не смотрел на неё. Он смотрел в окно, где над крышей школьного спортзала уже проступали первые звезды. Весенние сумерки в Токио наступают быстро, и небо в этот час было цвета старых фотографий — выцветшее, с розоватым краем у горизонта.

— Откуда? — спросила она, и это слово вырвалось само, как камень из пращи.

Рэн опустил взгляд. Он снова этот жест: провёл пальцами по волосам, небрежно, почти сердито. Потом наклонился, поднял её сумку, поставил на подоконник рядом с собой.

— Ты всегда смотришь на меня на уроке истории, — сказал он. — Когда учитель рассказывает про сёгунов, у тебя взгляд становится стеклянным. Он скользит по доске, по окну, по стенгазете… и останавливается на мне. Каждый раз. Вторая парта справа, третья от начала ряда. Я сидел полтора года. Мне не нужно было оборачиваться, чтобы знать.

Миюки почувствовала, как её лицо заливает жар. Она открыла рот, но не смогла произнести ни звука. Она не знала, что была такой прозрачной. Ей всё время казалось, что она умело прячет всё, что происходит у неё внутри, — за учебником, за вежливыми улыбками, за молчанием. Но, выходит, она просто обманывала себя.

— Почему ты молчал? — спросила она, и в её вопросе было больше боли, чем она хотела показать.

— Потому что это не должно было случиться, — ответил он просто.

Она не поняла. Не поняла, что он имеет в виду. И в то же время поняла: есть вещи, которые он произносит так, словно взвешивает каждое слово, будто каждое из них может ранить. И вот это «не должно было случиться» прозвучало не как отказ, не как приговор, а как горе, которое он давно носит в себе.

Внизу, на школьном дворе, зажегся фонарь. Его свет был белым, холодным, но от этого всё вокруг казалось ещё более весенним, ещё более хрупким. Лепестки сакуры, задремавшие на асфальте, засветились, как маленькие розовые фонарики.

— Что это значит? — спросила Миюки шёпотом.

Рэн выдохнул. Он не улыбался. Он выглядел уставшим, как человек, который всю жизнь бежал марафон, о котором никто не знал.

— Я уезжаю, — сказал он. — Через две недели. В Саппоро. Мой отец переводится по работе. Я должен был сказать классу завтра. Но ты… ты всё ускорила.

Глава 3. Чужие города

Миюки никогда не была в Саппоро. Она знала про этот город только то, что там холодно, что там проводят Снежный фестиваль, что туда нужно лететь на самолёте, а она боялась самолётов. Она стояла в коридоре, держась за край подоконника, и понимала, что расстояние, о котором говорит Рэн, невозможно преодолеть ни словами, ни слезами, ни даже любовью.

— Две недели, — повторила она, как будто это число могло измениться, если его произнести вслух несколько раз.

— Две недели, — подтвердил он. — Считая выходные. Если бы ты не сказала мне сегодня, я бы всё равно не успел бы… — Он оборвал себя.

— Не успел бы что?

— Ничего. Забудь.

Миюки смотрела на его профиль. В этом свете, когда половина лица была освещена, а половина скрыта тенью, он казался ей незнакомым. Она впервые подумала, что человек, в которого она влюблена, — это не тот Рэн Исида, который сидит за партой и читает комиксы под учебником. Это кто-то другой, кто прячется внутри этого парня, как письмо в жестяной коробке.

— Я не согласна, — сказала она вдруг, и сама удивилась, до чего твёрдо прозвучал её голос. — С тем, что это не должно было случиться. Это уже случилось. Ты же сам сказал, что знал. И ты мог бы отстраниться, мог бы…

— Я и отстранился, — перебил он, но мягко, без злости. — Я перестал ходить в библиотеку. Перестал задерживаться после уроков. Начал уходить со станции на одну электричку раньше.

— Что? — Она уставилась на него. — Ты… из-за меня?

— Нет, — он покачал головой. — Из-за себя.

Он отвернулся к окну, и Миюки заметила, что его плечи напряжены, как у человека, который несёт на спине что-то очень тяжёлое. Он был на год младше её по возрасту, но сейчас казался старше.

— Я знал, что уезжаю, ещё с прошлой осени, — сказал он. — За месяц до фестиваля. Отец получил назначение…

Комментарии: 0