Пролог
Страшные солдатские истории на ночь Подвальный стук. Вы возьмёте в руки эту историю, и ещё до того, как перевернёте последнюю страницу, ваше сердце начнёт биться быстрее. Вы будете вздрагивать от каждого шороха в собственной квартире, бояться смотреть в тёмные углы, проверять, заперта ли дверь в подвал — даже если у вас нет подвала. Вы прочтёте о том, что случилось холодной осенью 1987 года в военной части 0142 в Ростовской области, и эти события заставят вас оглядываться ночью, прислушиваться к скрежету за стеной, бояться темноты. Ваш пульс участится, дыхание перехватит, и вы ещё долго не сможете заснуть, потому что эта история — не выдумка. Она ждала своего часа тридцать семь лет.
Основано на реальных событиях
В октябре 1987 года в поселке Казачьи Лагери Ростовской области, на территории войсковой части 0142, произошла серия происшествий, которые были засекречены командованием Южного военного округа. Согласно рассекреченным спустя годы архивным документам, в ночь с 23 на 24 октября рядовой Алексей Васильевич Ткаченко, 1968 года рождения, уроженец города Шахты, нёс караульную службу в складе вещевого имущества — кирпичном здании 1954 года постройки. В 01:45 Ткаченко доложил дежурному по части капитану Сергею Михайловичу Коваленко о «постороннем шумовом воздействии из подсобного помещения». Запись в журнале происшествий гласит: «Боец слышит стук и скребение из-под пола. Визуального контакта нет». К 03:20 Ткаченко был найден в состоянии сильнейшего психомоторного возбуждения. Он утверждал, что «кто-то ломился в дверь подвала три часа подряд, бросался на доски с нечеловеческой силой». Комиссия, прибывшая из штаба округа, заключила: «Нервный срыв на фоне переутомления». Но местные жители и ветераны части знали другое: под складом находились старые катакомбы, а ещё раньше — братская могила времен гражданской войны.
Глава 1. Ночь первого стука
Рядовой Ткаченко знал, что такое настоящий страх. За два года службы он видел всякое: дедовщину, пьяного старшину с пистолетом, пожар в казарме, труп замполита, который повесился в туалете на собственном ремне. Но то, что случилось в ту ночь, вычеркнуло из его памяти всё предыдущее, как ластик вычеркивает карандашные линии, оставляя только белую пустоту паники.
Склад вещевого имущества стоял на отшибе, за полосой ограждения, в ста метрах от основных построек. Двадцать на двадцать метров, облупившаяся штукатурка цвета засохшего молока, шиферная крыша с тремя дырами. Внутри пахло зимой — прелыми шинелями, керосином из калорифера, мышами и своей особенной сыростью, которая въелась в кирпич ещё при строительстве. Окна заколочены досками. Два выхода: главный — наружу, в ночь, и второй — в подвал. Та самая дверь.
Её Ткаченко осмотрел в начале смены. Старая, ещё дореволюционная, из дубовых плах, обитая почерневшим железом. Ручка — кованое кольцо, навесной замок с дужкой толщиной в палец. Он дёрнул замок — заперто. Подёргал ручку — глухо. Подвал молчал. Ткаченко постучал костяшками по доскам — ничего. Тогда он вернулся к столу, на которого горела керосиновая лампа, и принялся ждать.
В карауле Ткаченко был не один — вместе с ним службу нёс сержант Виктор Павлович Кузнецов, коренастый парень из Волгограда, прослуживший уже третью осень. Но в 21:00 Кузнецова вызвал дежурный по части: требовалось срочно принять новую партию вещмешков, прибывшую с железнодорожной станции. «Ты тут полчаса подожди, я быстро», — хлопнул дверью Кузнецов, оставив Ткаченко одного. Прошло полчаса. Час. Два. Кузнецов не вернулся.
Ткаченко не удивился — в армии всё делается не так и не тогда. Он подбросил угля в калорифер, достал из кармана шинели кисет с самосадом, свернул цигарку и устроился на старом диване из трёх сидений, поставленных в ряд. Вокруг него громоздились ящики с бушлатами, кипы вещевых мешков, стеллажи с сапогами и портянками. Стояла тишина — та особенная, постная тишина военного склада, где каждый звук кажется преступно громким.
Где-то в первом часу ночи он услышал скрежет.
Тонкий, едва различимый, будто кто-то осторожно проводил ногтем по изнанке металлического листа. Ткаченко замер с цигаркой в зубах. Скрежет повторился — на этот раз ближе и явственней. Он шёл из-под пола. Из-под толстых досок, на которых стояли стеллажи. Из той стороны, где находилась дверь в подвал.
— Крысы, — шепнул себе Ткаченко и выпустил струю дыма в потолок.
Но в ту же секунду понял: это не крысы. За десять месяцев службы на складе он научился различать любой подвальный звук. Крысы шебуршат мягко, перебирают лапками, грызут дерево — звук частый, дробный, как дождь по жести. А здесь было одно долгое, медленное движение. Как будто живая плоть волочилась по камню.
Он встал. Лампа чадила, отбрасывая на стены гигантские тени ящиков. Ткаченко взял с подоконника фонарик, щёлкнул — лёг тусклый жёлтый луч. Подошёл к двери. Встал в трёх шагах. Прислушался.
Ничего.
Минута. Другая. Тишина давила на уши, как вата. Ткаченко уже хотел повернуть обратно, когда из-за двери донёсся звук — низкий, влажный, будто кто-то открыл рот в темноте и медленно выдохнул.
— Эй, — позвал Ткаченко, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — Есть там кто?
Ответа не было.
Он шагнул ближе. Приставил ухо к холодной обшивке двери. Сердце билось где-то в горле. И тогда он услышал это — шаги. Медленные, тяжёлые шаги по земляному полу. Кто-то ходил там, внизу, в полной темноте. Кто-то ходил и дышал.
— Сержант? — позвал Ткаченко, хотя знал, что Кузнецов не мог пробраться в подвал незаметно. Ключ от замка был у начальника склада, старшины Пантелеева, который спал сейчас в казарме в трёхстах метрах.
Шаги остановились. Ткаченко отступил назад, к столу. Лампа мигнула — кончался керосин. Он полез в ящик за запасной бутылкой, но руки дрожали так сильно, что он пролил половину на стол. Запах керосина ударил в нос. Чёрт с ним, с керосином. Он закрутил фитиль, дал больше огня. Свет стал ярче, но тени — гуще.
В 01:45 пришёл проверяющий. Им оказался младший лейтенант Игорь Анатольевич Бережной, молодой офицер, назначенный в часть месяц назад. Он вошёл, хлопнув дверью, оглядел склад, спросил, где Кузнецов. Ткаченко доложил, что сержанта вызвали. Бережной кивнул, записал что-то в блокнот и уже взялся за ручку двери, когда Ткаченко сказал:
— Товарищ лейтенант, там, в подвале, кто-то есть.
Бережной обернулся. Ткаченко показал на дверь. Офицер подошёл, наклонился, приложил ухо — точь-в-точь как минуту назад делал сам Ткаченко. Послушал. Выпрямился.
— В подвале ничего нет, — сказал он бесцветным голосом. — Там грунтовые воды. И крысы. Спите, боец. Всё нормально.
Он ушёл. И снова хлопнула дверь. Ткаченко остался один.
Прошло минут двадцать. Ткаченко стоял у калорифера, грея замёрзшие пальцы. Ночь вдавилась в крышу всей своей тяжестью. Звезды не было видно — тучи затянули небо так плотно, что даже луна не пробивалась. В 02:10 он решил, что всё это ему почудилось, что переутомление и табак сделали своё дело. Он скинул шинель, положил её на стол, собирался прилечь, когда…
…удар потряс дверь подвала.
Не скрежет. Не стук. Настоящий удар — тяжёлый, глухой, как если бы с той стороны в дверь с разбегу бросился взрослый мужчина. Доски прогнулись, с петель сорвалась маленькая щепка, взвизгнуло ржавое железо. Ткаченко подскочил так, что опрокинул табурет. Лампа качнулась, тени заметались по стенам.
— КТО ТАМ? — заорал он.
С той стороны ответили новым ударом. И ещё одним. И ещё. Кто-то бил в дверь кулаками, грудью, всем телом — методично, яростно, без передышки. Дерево стонало, замок звенел, дужка выгибалась наружу. Ткаченко в ужасе смотрел, как в досках появляется первая трещина.
Он бросился к двери. Схватил стол — тот самый, на котором минуту назад собирался спать, — и привалил к подвальной двери. Стол был старый, массивный, на чугунных ножках, весил килограммов под восемьдесят. Ткаченко навалился на него всем телом. Из-за двери снова ударили — стол подпрыгнул, отъехал на полметра.
— НЕ-Е-ЕТ! — Ткаченко вцепился в крышку стола так, что побелели костяшки. Он прижал её обратно, сел сверху, придавил своим весом. За дверью снова ударили — и снова, и снова. Теперь это был не просто стук — это была осада. Кто-то там, внизу, в полной темноте катакомб, хотел выйти. И не собирался останавливаться.
Так начался самый долгий час в жизни Алексея Ткаченко.
Глава 2. Голос из темноты
В 02:30 удары прекратились. Ткаченко сидел на столе, вцепившись в его края, и смотрел на дверь. Лампа догорела совсем — фитиль давал один жалкий, дрожащий огонёк, вот-вот готовый погаснуть. Тени перестали метаться — они замерли, прижавшись к полу, будто тоже боялись пошевелиться.
Тишина навалилась. Но это была не та тишина, когда всё спокойно. Это была тишина притаившегося зверя — напряжённая, хищная, готовая в любой момент сорваться на рёв.
И вдруг из-за двери донеслось:
— …пусти…
Ткаченко обмер. Голос был — глухой, хриплый, словно шёл из-под воды. Но он был. Человеческий голос.
— Пусти… холодно…
— Кто ты? — выкрикнул Ткаченко. Голос сорвался, прозвучал тонко, по-детски.
— Пусти… — повторил тот, с той стороны. Теперь в голосе слышалась мольба. — Открой… пожалуйста… я замёрз… я уже… давно… я не помню…
Ткаченко слез со стола. Ноги подкашивались. Он подошёл к двери, вытянул руку, коснулся холодного железа.
— Как ты туда попал? — спросил он шёпотом. — Там же замок…
— Он меня… запер… — Голос дрожал, срывался на кашель. — Давно… очень давно… я всё время здесь… открой… хоть посмотреть…
Ткаченко обернулся. Лампа погасла окончательно. В складе осталась только чернильная тьма — та, которую не режут даже звёзды. Он достал фонарик, щёлкнул, но батарейки сели — луч едва теплился, показывая бледное пятно в полуметре от источника.
— Я не могу открыть, — сказал Ткаченко в дверь. — У меня нет ключа.
На той стороне замолчали. Минута. Две. Ткаченко уже решил, что голос исчез, когда из-за двери раздался шёпот — близкий, почти интимный, как в ухо:
— Ключ у него. У того, кто спит. Ты знаешь, где он спит.
Ткаченко отшатнулся от двери, будто обжёгся. Сердце грохотало в груди так, что казалось — его слышно на другом конце склада.
— Тебя… тебя нет, — выдохнул он. — Тебя не может быть. Я сплю. Это сон.
— Сон, — эхом отозвался голос, и в нём вдруг прорезалась насмешка. — Конечно, сон. А ты проснись. Проснись, солдатик. Открой глаза. Дверь — вот она. Настоящая. Попробуй пройти сквозь неё.
Ткаченко зажмурился, разжал, снова зажмурил. Ничего не изменилось. Тьма, дверь, запах керосина и сырости. И — голос. Всё ещё здесь.
— Чего ты хочешь? — спросил он еле слышно.
— Выйти, — просто сказал голос. — Дышать. Увидеть небо. Я здесь… как ты думаешь, сколько? Месяц? Год? Тысячу лет? Я потерял счёт. Здесь нет времени. Есть только темнота и холод. И запах — ты знаешь, чем пахнет здесь, внизу? Плотью. Старой плотью.
Ткаченко зажал уши ладонями. Но голос проникал сквозь пальцы — он звучал не снаружи, а внутри, в самой голове, будто кто-то поселился у него между ушами и теперь говорил оттуда.
— Не бойся меня, Алексей. Я такой же, как ты. Был. Я тоже стоял на часах. Тоже ждал рассвета. Тоже думал, что крысы шуршат. А потом открыл дверь. Хочешь узнать, что там? Хочешь посмотреть? Просто отодвинь стол. Просто сними замок. Это так легко.
— Замок… — повторил Ткаченко. Пальцы сами потянулись к навесному замку. Он ощупал холодный металл, дужку, — та была чуть погнута, будто по ней действительно били чем-то тяжёлым. — Он заперт…
— Ключ висит у старшины на поясе. Ты знаешь, где его койка. Вторая от окна. Он храпит. Он ничего не услышит.
В голове Ткаченко что-то щёлкнуло — как переключатель. Он понял, что голос говорит правду. Или почти правду. Или ту правду, которая казалась ему единственно возможной в этой вязкой, липкой тьме.
Он сделал шаг к выходу. Остановился. Обернулся на дверь.
— Ты придёшь? — спросил голос с надеждой. — Ты вернёшься?
Ткаченко молчал. Он смотрел на дверь, которая за минуту разговора стала вдруг другой — не просто досками и железом, а чем-то живым, дышащим, пульсирующим. Ему показалось, что дверь расширилась в размерах, заняла собой всю стену от пола до потолка, и там, под её обшивкой, кто-то двигался — медленно, ворочаясь, принимая новое положение.
— Я… я сейчас, — выдавил он и выскочил наружу.
Ночь ударила в лицо ветром и звёздами. Тучи разошлись, и небо висело над частью чёрным бархатом, усыпанным осколками света. Ткаченко жадно вдохнул холодный воздух — пахло полынью, мазутом и дальней вышкой, где нёс службу часовой. Он сделал несколько шагов, отошёл от склада, упёрся в колючую проволоку. Сел на землю.
Всё тело трясло. Он поднёс руки к лицу — пальцы дрожали, как в лихорадке. Надо было идти в казарму. Надо было разбудить старшину, взять ключ. Надо было открыть дверь. Человек там, внизу. Живой человек.
Но что-то останавливало его. Что-то маленькое, холодное и очень рациональное, что ещё теплилось в глубине сознания, кричало: не ходи. Не бери ключ. Не открывай. Тот, кто говорит с тобой из-за двери, не человек. И никогда им не был.
Ткаченко сидел на земле, обхватив колени, и смотрел на дверь склада, которая маячила в двадцати метрах тёмным прямоугольником. Дверь была закрыта. Но он знал, что за ней — голос. И голос ждал.
Через десять минут он поднялся. Стряхнул с шинели пыль. Достал последнюю спичку, прикурил скрученную цигарку. Затянулся — горько, обжигающе. И пошёл.
Не в казарму за ключом. А обратно. На склад.
Когда он вошёл, тишина встретила его, как ножом полоснула. Лампа погасла полностью — от неё остался только запах горелого керосина. Фонарик не работал. Ткаченко шёл на ощупь, выставив вперёд руки, натыкаясь на ящики и стеллажи. Дверь в подвал он нашёл по звуку — вернее, по отсутствию звука.
Она молчала.
— Эй, — позвал он. — Ты здесь?
Ничего.
— Я вернулся. Как и обещал.
Ноль.
Ткаченко присел на корточки, приставил ухо к холодной обшивке. Ни шагов, ни дыхания, ни скрежета. Только где-то очень глубоко, в самой дальней глубине подвала, ему послышалось — или не послышалось — пение. Тихое, заунывное, на одной ноте. Как по покойнику.
В 03:15 Ткаченко перестал слышать что-либо вообще. Уши заложило, как при резком перепаде давления. Он открыл рот, чтобы выровнять воздух, и в этот момент дверь вздрогнула.
Удар был не сильным — так, пробный. Проверочный. Потом второй. Третий. Потом удары стали чаще, плотнее, тяжелее. Кто-то с той стороны больше не просился — кто-то ломился. Каждым ударом дверь прогибалась внутрь склада всё больше. Щепка откололась в прошлый раз — теперь откололись три. Замок выл, дужка гнулась, петли скрежетали.
Ткаченко снова привалил стол. И снова сел на него. И снова ждал.
Так продолжалось до 04:30.
Глава 3. То, что открылось на рассвете
Утро пришло не сразу. Сначала побелели щели в заколоченных окнах — молочный, выцветший свет просочился в склад, очертив смутные силуэты ящиков и стеллажей. Потом где-то за ограждением запел петух — один, другой, третий. Ткаченко слышал их сквозь пелену, которая затянула его сознание.
Он не спал — он находился в каком-то другом состоянии, на грани между бодрствованием и обмороком. Стол под ним перестал дрожать где-то около четырёх — ломиться перестали так же внезапно, как и начали. Замолчал и голос. Затихло пение. Даже крысы притаились.
В 05:10 пришёл Кузнецов.
Сержант вошёл, хлопнул дверью, чертыхнулся, споткнувшись о табурет. Увидел Ткаченко, сидящего на столе, приваленном к подвальной двери.
— Ты чего? — спросил он спросонья. — Дурака валяешь?
Ткаченко поднял на него глаза. Он хотел сказать: там кто-то есть, там голос, там стучали три часа, там просили открыть, там пели, там что-то страшное, там смерть, там то, что не должно выходить наружу. Вместо этого он спросил:
— Ты слышал это?
Кузнецов нахмурился. Подошёл ближе, заглянул Ткаченко в лицо, в мутные красные глаза, в дёргающуюся щеку.
— Что — это? — переспросил он осторожно.
Ткаченко показал рукой на дверь под собой. Сержант перевёл взгляд. Увидел вмятины на ржавом железе. Увидел трещины в досках. Увидел погнутый замок, дужка которого едва держалась в скобе.
— Кто… — начал Кузнецов и осекся.
В этот момент дверь склада снова открылась. Вошёл капитан Коваленко — тот самый дежурный по части, который принимал доклад Ткаченко в начале ночи. С ним был старшина Пантелеев — грузный, вечно заспанный мужчина с ключами от всех подвалов и чуланов на поясе.
— Рядовой Ткаченко, — начал Коваленко официальным тоном, — доложите обстановку.
Ткаченко слез со стола. Ноги слушались плохо. Он одёрнул шинель, вытянулся, но вместо доклада сказал только:
— Откройте подвал.
Наступила тишина. Кузнецов попятился. Коваленко и Пантелеев переглянулись.
— Зачем? — спросил старшина.
— Там Someone есть, — сказал Ткаченко. — Человек. Он просил открыть. Он сказал, что замёрз. Он сказал, что вы его заперли.
Пантелеев побледнел. Не так, чтобы очень — но на какой-то миг его мясистое лицо приобрело цвет известки. Коваленко заметил это.
— Откройте, Степан Ильич, — приказал он.
Пантелеев замялся. Ключи на поясе зазвенели — он перебирал их дрожащими пальцами, не в силах найти нужный.
— Да чего открывать-то, — пробормотал он. — Там же ничего нет. Вода там. Глина. Крысы.
— Открывайте, — повторил Коваленко.
Пантелеев нашёл ключ. Большой, старый, с крестообразной бородкой. Он сунул его в замок, повернул — дужка поддалась не сразу, заскрежетала сломанным металлом. Но замок щёлкнул. Старшина снял его. Толкнул дверь.
Дверь не открылась.
Пантелеев толкнул сильнее — ни с места. Тогда Кузнецов помог, навалился плечом. Дверь подалась — медленно, с неохотой, будто её держали с той стороны. И когда она открылась… оттуда пахнуло.
Запах был такой силы, что Кузнецова вырвало. Коваленко зажал нос и рот рукой. Пантелеев отшатнулся, врезался спиной в стеллаж, уронил ящик с сапогами. Ткаченко не пошевелился. Он стоял и смотрел в чёрный провал, откуда шёл этот запах — сладковатый, гнилостный, железный. Запах старой крови. Запах разлагающейся плоти. Запах того, что было мертво очень и очень долго.
Коваленко взял фонарик у Кузнецова, включил, направил луч вниз. Ступени — каменные, стёсанные до блеска сотнями ног, уходили в темноту. Стены — из красного кирпича, покрытого чёрной плесенью. И внизу, далеко внизу, тусклый отблеск воды — или не воды.
— Спускаемся, — сказал Коваленко. Голос его дрожал, но офицерская выучка брала своё.
Они спустились. Ткаченко — последним. Ступени кончились, и они оказались в подвале. Низкий сводчатый потолок, пол земляной, в углах — лужи. И никого.
— Где человек? — спросил Коваленко.
Ткаченко молчал. Он оглядывал подвал, и его взгляд цеплялся за детали, которых не должно было быть здесь. В стене — ниша, заложенная кирпичом. На кирпичах — царапины. Глубокие, как будто кто-то скрёб их изнутри. В полу — колодец, заваленный камнями. И запах — здесь, внизу, он был сильнее, он заполнял лёгкие, он хотел остаться там навсегда.
— Его нет, — выдохнул Ткаченко. — Он был здесь. Он говорил со мной. Он просил открыть. Он стучал.
Коваленко посветил по углам. Фонарик выхватил из тьмы старую бочку, ржавый лом, кучу ветоши. Ветош оказалась шинелью. Старой, ещё царской, с погонами, выцветшими до белизны. Коваленко присел, поднял её. Под шинелью были кости.
Человеческие кости. Кисти рук — тонкие, хрупкие, пальцы сведены, как будто что-то сжимали. Рёбра — сломанные, пробитые. И череп — маленький, почти детский, с проломленной левой височной частью.
Пантелеев снова отшатнулся. Кузнецов перекрестился. Коваленко тяжело поднялся, выпрямился, положил фонарик на бочку.
— Кто это? — спросил он.
Никто не ответил. Старшина Пантелеев молчал, глядя перед собой невидящими глазами. Только губы его шевелились, шепча что-то — молитву или давно забытые слова.
Ткаченко шагнул к останкам. Наклонился, разглядывая шинель. На подкладке что-то было вышито — нитками, давно полинявшими, но всё ещё различимыми. Инициалы. «А. С.» И дата. «1919».
— Гражданская война, — сказал Ткаченко. — Ему было семнадцать. Может, восемнадцать.
— Откуда ты знаешь? — спросил Кузнецов.
— Он сказал. Голос. Он сказал, что за мёрз. Что не помнит, сколько здесь. Что потерял счёт времени.
Пантелеев вдруг заговорил. Быстро, сбивчиво, как будто слова рвались наружу сквозь плотину, которую он держал тридцать лет.
— В 1954-м, когда строили склад, экскаватор вскрыл ход. В катакомбы. А там… там их было много. Несколько десятков. Расстрелянные. Замурованные. Из той войны. Местные сказали — братская могила. Приказали засыпать. А потом, говорят, по ночам стучали. Сквозь землю. Из-под стен. Долго стучали. Потом перестали. А в 60-м дверь поставили. Замок. Чтобы никто не лазал. Я ключ носил пятнадцать лет. Никогда не открывал. Никогда.
В подвале стало холодно. Не просто холодно — ледяной воздух спустился откуда-то сверху, будто сама осень решила заглянуть в эту дыру. Ткаченко поёжился. И в этот момент он услышал это снова.
Шёпот.
Не в ушах — в голове. Не голос — воспоминание о голосе. Тот самый, хриплый, умоляющий, страшный и жалкий одновременно.
«Спасибо, Алексей. Ты открыл дверь. Теперь я могу выйти».
Ткаченко резко обернулся. За его спиной никого не было. Только Кузнецов, Пантелеев и Коваленко. Только бочка, лом, ветошь. Только кости.
Но ему показалось — или скелет шевельнулся? Кисть, лежавшая на земле, чуть повернулась. Пальцы разжались, выпуская что-то невидимое. Чёрный дым — или тень — скользнул мимо ног Ткаченко, поднялся по лестнице, просочился сквозь закрытую дверь. Исчез.
— Подвал замуровать, — сказал Коваленко, не глядя на старшину. — Сегодня же. Цементом. Наглухо.
Они поднялись наверх. Подвал захлопнулся за ними, замок снова щёлкнул, но этой ночью его уже никто не повесил — дверь просто прикрыли и подпёрли шваброй.
Ткаченко вышел на крыльцо. Солнце вставало над крышами казарм, розовое, холодное, равнодушное. Он посмотрел на свои руки. Они всё ещё дрожали. И не перестанут дрожать ещё очень долго.
Эпилог
Вы дочитаете эту историю, и какое-то время ничего не изменится. Вы закроете файл, положите телефон, выключите свет. Но ночью, когда комната утонет в непроглядной тьме, вы услышите скрежет. Тонкий, едва различимый, будто кто-то проводит ногтями по обратной стороне вашей двери. Вы затаите дыхание. Сердце забьётся где-то в горле. Вы спросите: «Кто там?» — и вам не ответят. Но скрежет повторится. Ближе. Настойчивей. И тогда вы вспомните прочитанное. Вы вспомните о двери в подвал, о том, кто там ждал тридцать три года или тысячу лет, о том, что он наконец вышел. И вы поймёте: в ту ночь, когда Ткаченко открыл подвал, никто не закрыл его обратно. Он всё ещё здесь. Он ищет дверь. И в вашей спальне скребётся именно он. Спите спокойно. Если сможете. Если он позволит.