Интерференция: любовь под запретом таблеток

Интерференция любовь под запретом таблеток

Пролог. Инструкция для смотрителей

Пункт 14.3.7 свода правил гласит: «Эмоциональная привязанность снижает производительность труда на шестьдесят семь процентов, увеличивает количество ошибок в отчетности в три раза и является основной причиной суицидальных проявлений в возрастной группе от шестнадцати до сорока лет».

Это сообщение транслировалось каждое утро по каналам внутренней связи. Я слушал его уже восемь лет, принимая таблетку сразу после первого гудка. Белая, горьковатая, растворимая на языке за три секунды. Анестезин. Счастье в химической формуле, которая не дает тебе хотеть счастья.

Меня зовут Иден. Мне тридцать два года. Я смотритель второго ранга в секторе 7. Моя работа — находить тех, кто не принимает таблетки. Мы называем их «дефектными». Они называют себя живыми.

Но это было до того, как я встретил Миру.

Глава первая. Норма

Город Солидарность был построен как идеальная машина. Улицы — прямые, как правило булевой логики. Здания — из серого поликарбоната, без балконов и лепнины, без каких-либо элементов, способных вызвать лишнюю мысль. Люди передвигались по движущимся дорожкам с одинаковой скоростью. Все держали спины прямо, но не потому, что были военными или аристократами, — просто сутулость указывала на депрессию, а депрессия — на неправильный метаболизм Анестезина.

Мы не были зомби. Нам разрешалось испытывать удовлетворение от выполненной работы. Нам разрешалась симпатия к коллегам, если она не перерастала в дружбу. Нам даже разрешался секс — раз в месяц, по расписанию, для размножения и профилактики простатита. Но без поцелуев. Поцелуи считались первой стадией привязанности.

В тот вторник я стоял на посту у медицинского сканера — кубической будки на пересечении авеню Линейной и Проспекта Нулевой Терпимости. Моя форма: серый комбинезон с серебряной нашивкой на рукаве, изображающей глаз. В руке планшет, в ухе — наушник с прямым выходом на Центр Биостабильности.

— Смотритель Иден, — сказал голос в наушнике. Женский, искусственный, без интонаций. Система. — У вас отклонение в секторе 7G. Код 4-1-9.

Я знал этот код наизусть. «Возможный отказ от приема препарата сроком более семидесяти двух часов».

— Принимаю, — ответил я, перешагивая с движущейся дорожки на стационарную платформу.

Я не чувствовал волнения. Не чувствовал любопытства. Я чувствовал ровно то, что должен был чувствовать смотритель: спокойную, безличную готовность устранить неисправность. Как автомеханик, который замечает, что у машины стучит двигатель. Ничего личного.

Адрес привел меня к жилому блоку 7G-14. Это были дешевые квартиры для работников третьего разряда — тех, кто сортировал мусор или обслуживал канализационные системы. Я поднялся на лифте на седьмой этаж. Коридор пах дезинфектором и тишиной.

Я постучал в дверь 42. Три коротких, как требовал протокол.

Дверь открылась.

И вот здесь, если бы я был обычным человеком прошлого, я бы сказал что-то вроде «у меня перехватило дыхание» или «мир замер». Но я был смотрителем. Анестезин работал безупречно. И все же — я заметил, что мой пульс участился на одиннадцать ударов в минуту. Я отметил это как аномалию.

Девушка на пороге была маленького роста, с короткими темными волосами, неровно остриженными — будто сама, без машинки. На ней была старая, выцветшая футболка, которую не носили уже лет десять: слишком мягкая, слишком цветная, с каким-то рисунком, стертым до неразборчивости. В городе Солидарность запрещалось носить вещи старше пяти лет — они накапливали «эмоциональный фон».

— Ваше имя? — спросил я.

— Мира, — сказала она.

Она не спросила, кто я. Она знала. И при этом не испугалась. Вот что было странно. Обычно дефектные бледнели, начинали заикаться, бессмысленно врать про сбой в графике приема. Она просто стояла, прислонившись плечом к косяку, и смотрела на меня с таким выражением, которого я никогда раньше не видел.

Позже я узнал, что оно называлось «нежность».

— Мне нужно взять у вас образец крови, — сказал я. — Процедура займет три минуты.

— Заходи, — ответила она.

И это тоже было нарушением протокола. Граждане не должны приглашать смотрителей внутрь. Смотрители не должны заходить без ордера. Но она уже развернулась и пошла по коридору, и мои ноги двинулись следом раньше, чем мой рассудок отдал команду.

Квартира была бедной даже по меркам третьего разряда. Одна комната, совмещенная с кухней. Кровать — тонкий матрас на полу. Но на подоконнике стояло три горшка с живыми цветами. Настоящими. У нас не было цветов. Цветы заставляли людей думать о красоте, а красота вела к тоске.

— Вы не принимаете Анестезин, — сказал я, доставая портативный анализатор.

— Нет, — просто ответила она. — Хочешь тоже?

Она протянула мне чашку. Черный чай. Настоящий, не из синтезатора. Я не пил настоящий чай уже десять лет. Нарушение двадцать четвертое: употребление продуктов, стимулирующих вкусовые рецепторы сверх нормы.

Я должен был надеть на нее фиксаторы, вызвать санитарный патруль, составить рапорт. Вместо этого я сел на край ее матраса и принял чашку.

— Это глупо, — сказал я. — Без Анестезина ваша аффективная нагрузка растет на два процента в день. Через три месяца вы достигнете критической точки. Еще через два — вероятен суицид.

— Ты заучил это в академии? — спросила она, садясь напротив.

— Да. Это статистика.

— А я прожила без них уже полтора года, — сказала Мира. — И пока не умерла.

Я сверился с планшетом. По официальным данным, Мира была образцовым гражданином. Все анализы в норме. Посещение медпункта — регулярно. Она подделывала пробы. Четырнадцать месяцев уходила от системы, и система не замечала.

— Как ты это делаешь? — спросил я. Мой голос звучал слишком живо. Слишком заинтересованно.

Она улыбнулась.

Я не видел улыбок. В Солидарности улыбка была рудиментом, как аппендикс или копчик. Иногда люди улыбались на корпоративных мероприятиях, но это была дежурная гримаса, демонстрация зубов без участия мышц глаз. У Миры были смеющиеся морщинки вокруг глаз. Ей было около двадцати пяти, но морщинки говорили о том, что она улыбалась часто. Почти всегда.

— Я меняю кровь, — сказала она. — Раз в три недели иду в черную клинику в нижнем уровне. Мне переливают очищенную плазму без следов препарата. А на анализаторы идут капсулы с синтетической кровью — их продают на черном рынке. В общем, Иден, твоя система не так умна, как ей кажется.

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Оно написано у тебя на планшете. Иден, смотритель второго ранга. И ты еще не вызвал патруль.

Она произнесла это без вызова. Без страха. Просто констатировала факт, как будто мы обсуждали погоду.

— Я должен это сделать, — сказал я.

— Но не сделаешь, — ответила она.

Она была права. Я сидел на матрасе девушки, которая не принимала таблетки уже полтора года, пил настоящий чай и чувствовал, как что-то шевелится в груди. Что-то липкое, теплое, совершенно незаконное.

«Аномалия», — подумал я. — «Сбой метаболизма. Нужно увеличить дозу».

Я не увеличил.

Вместо этого я допил чай, поставил чашку на подоконник рядом с цветами и спросил:

— Ты одна?

— Теперь да, — сказала Мира. — А раньше была мать. Она умерла два года назад. В Дикой зоне.

Дикая зона. Я слышал это название в учебниках по социологии, но никогда не думал о нем всерьез. Территории за пределами города Солидарность, где не работали системы очистки воздуха и водоснабжения, где не было медицинских сканеров и Анестезина. Туда ссылали тех, кто трижды отказывался от препарата. По документам — «для естественной селекции». По факту — на смерть.

— Зачем она туда пошла? — спросил я.

Мира посмотрела на меня долгим взглядом. В нем не было жалости ко мне. В нем было что-то другое — то, что я не мог определить.

— Она любила человека, — сказала Мира. — По-настоящему. И он любил ее. Им стало тесно в Солидарности.

— Любовь не существует, — автоматически произнес я. — Это химическая реакция, которую мы научились подавлять. Вы называете это чувством. Наука называет это нарушением гормонального фона.

— Тогда что ты сейчас чувствуешь? — спросила Мира. — Сидя здесь, на моем матрасе, без оружия, без подкрепления?

Я открыл рот, чтобы ответить, и закрыл его.

Ничего. Я не чувствовал ничего.

Но это было неправдой. Я чувствовал странную, неправильную, колющую теплоту в солнечном сплетении. Я чувствовал, как расслабляются плечи — мышцы, которые я не замечал напряженными последние восемь лет. Я чувствовал, что не хочу уходить.

Это и была первая эмоция.

Глава вторая. Разрушительница систем

Я вернулся в свой блок в тот же вечер и принял двойную дозу Анестезина. Потом еще половинку. Через час я почувствовал привычную пустоту — чистый, стерильный разум, как операционная после санитарной обработки.

Мира. Я вспомнил ее лицо и не почувствовал ничего.

Хорошо.

На следующее утро я пошел в патруль по стандартному маршруту. Проверил тридцать семь граждан. Тридцать семь проб крови — все в норме. Тридцать семь пар глаз, смотрящих сквозь меня. Никто не улыбался. Никто не предлагал чай.

К обеду мой маршрут случайно (не случайно) пролегал мимо блока 7G-14.

Я не зашел. Я просто прошел мимо. Три раза.

На четвертый раз Мира открыла дверь раньше, чем я постучал.

— Я слышала твои шаги, — сказала она. — У смотрителей очень тяжелая походка. Ботинки с металлической подошвой. Ты топаешь, как танк.

— У меня нет времени на разговоры, — сказал я.

— Тогда зачем ты пришел?

Я промолчал.

— Смотритель Иден, — сказала она серьезно. — Ты хочешь зайти?

— Нет.

— Врешь.

Она сказала это без злорадства. Просто — как диагноз.

Я зашел.

На этот раз она дала мне не чай, а что-то темное в стеклянной банке. Жидкость была мутной, с кусочками чего-то растительного.

— Это компот, — сказала она. — Из сухофруктов. Мама научила. В Солидарности никто не варит компот.

— Потому что это бессмысленно, — ответил я. — Питьевая вода с добавлением сахара и вареных фруктов. Никакой пищевой ценности.

— Это вкусно, — сказала Мира. — Вот и вся ценность.

Я отхлебнул. Сладко. Тепло. Мой язык — орган, который я никогда не воспринимал как источник удовольствия — вдруг ожил и послал в мозг сигнал такой интенсивности, что у меня заслезились глаза.

— Что это? — спросил я, испуганно. — Яд?

— Нет, дурак, — засмеялась она. — Это радость.

В тот день я просидел у нее три часа. Я не должен был. У меня был маршрут, отчетность, вечерняя проверка оборудования. Я отключил наушник и сказал системе, что провожу внеплановое обследование квартиры на предмет скрытых эмоциональных артефактов.

Мира рассказывала о своей матери. О том, как та каждое воскресенье пекла хлеб — настоящий, заквасочный, который потом разламывала руками и давала каждому соседу по этажу. О том, как однажды мать увидела мужчину на распределительном пункте — он поправлял чужому ребенку воротник, и этот жест был таким естественным, таким… любящим, что у матери внутри что-то щелкнуло. Она перестала принимать таблетки. Через три месяца они с этим мужчиной уже жили вместе. Еще через год — их нашли.

— Их не казнили, — говорила Мира, глядя в стену. — В Солидарности нет казней. Их просто отправили в Дикую зону. Сказали: «У вас есть свобода. Вы хотели чувствовать — чувствуйте». Мать знала, что это смертный приговор. Но она улыбалась, когда за ней приходили. Смотрители тогда были в шоке. Они не привыкли к улыбкам.

— А ты? — спросил я. — Почему ты не пошла с ними?

— Потому что мать попросила меня остаться. Сказала: «Если я умру, пусть хоть кто-то помнит, каково это — любить». И я осталась. И запомнила. И теперь сижу здесь и рассказываю тебе, смотритель, как будто ты способен это понять.

Я не ответил. Я сидел и слушал, и в груди у меня разгоралось то же странное тепло, что и в прошлый раз. Анестезин, двойная доза, принятая вечером, не помогла. Что-то во мне ломалось. Или, наоборот, собиралось заново.

Глава третья. Отказ

На двадцать пятый день наших встреч я перестал принимать таблетки.

Это произошло не как героическое решение. Я не стоял перед зеркалом и не клялся в верности новой жизни. Просто в одно утро я проснулся, посмотрел на белую капсулу в ладони и вдруг ощутил отвращение. Физическое. Как будто меня тошнило от одного вида этого гладкого, стерильного, безопасного ничего.

Я положил таблетку под язык. Постоял так минуту. Потом выплюнул в раковину и смыл водой.

Ничего не произошло.

Я пошел на работу. Проверил двадцать граждан. Написал три отчета. Пообедал в столовой — стандартный синтезированный белок с нейтральным вкусом. К трем часам дня я почувствовал, что мир стал громче.

Звуки. Я никогда не замечал, сколько звуков издавал город Солидарность. Гул вентиляции. Скрежет движущихся дорожек. Шаги тысяч людей, синхронные, как у роботов. И над всем этим — тишина. Никто не смеялся. Никто не плакал. Никто не разговаривал громче шепота.

К пяти часам я почувствовал страх.

Это было ужасно. Я забыл, как это — бояться. Мои ладони вспотели, сердце забилось где-то в горле, и каждый проходящий мимо смотритель казался мне охотником, который вот-вот заметит добычу. Я сжал зубы, дошел до туалета, заперся в кабинке и просидел там десять минут, пытаясь восстановить дыхание.

«Так вот оно что, — подумал я. — Это и есть жизнь. Не только компот и улыбки. Еще и этот липкий, холодный ужас».

К Мире я пришел в тот же вечер. Она открыла дверь, посмотрела мне в глаза и сказала:

— Ты не принял.

— Откуда ты знаешь?

— У тебя зрачки расширены. И ты дрожишь.

— Я боюсь, — сказал я. Просто. Без стыда. — Я боюсь, что меня поймают. Боюсь, что это кончится плохо. Боюсь, что ты — галлюцинация, вызванная отменой препарата.

— Иди сюда, — сказала Мира.

Она обняла меня.

Это был первый тактильный контакт в моей взрослой жизни, который не был санкционирован протоколом. Ее руки лежали у меня на лопатках. Ее голова уткнулась мне в ключицу. Она пахла — не синтетическими духами, не дезинфектором, а чем-то живым, чем-то, что я не мог идентифицировать, но что заставляло мои глаза щипать.

— Это запах человека, — сказала Мира, будто прочитав мои мысли. — Ты забыл, как это.

— Я ничего не помню, — прошептал я в ее волосы. — Я восемь лет не чувствовал. А теперь я чувствую всё сразу, и это… это слишком.

— Знаю, — сказала она. — Знаю. Ты привыкнешь. Или нет. Но сейчас ты здесь. И это уже победа.

В ту ночь я остался у нее. Мы не спали. Мы говорили. О матери Миры, о Дикой зоне, о том, как я стал смотрителем (стандартная карьера для выпускников без талантов). О том, сколько людей на самом деле отказываются от Анестезина, но скрывают это. Мира сказала, что их тысячи. Подпольные сети. Черные клиники. Люди, которые собираются по ночам в заброшенных тоннелях метро, чтобы танцевать.

— Танцевать? — переспросил я. — Зачем?

— Чтобы чувствовать ритм. Чтобы касаться друг друга. Чтобы плакать под музыку. У нас есть слово для этого, Иден. Мы называем это «жизнь».

На следующий день я не пошел на работу. Я сказал системе, что у меня температура. Система выдала рецепт на усиленную дозу Анестезина (температура часто была симптомом эмоционального дисбаланса). Я не стал его принимать.

Вместо этого Мира повела меня в тоннели.

Глава четвертая. Подполье

Мы спустились в старую ветку метро, закрытую двадцать лет назад после того, как все перешли на наземные движущиеся дорожки. Вход был замаскирован под техническую шахту в задней части прачечной самообслуживания. Мира нажала на три кнопки на стиральной машине в определенной последовательности, и панель отошла в сторону.

За ней были ступени. Темные, скользкие, без перил. Мы спускались минут десять. С каждой ступенькой воздух становился влажнее и теплее. И громче.

Я услышал музыку за несколько пролетов до конца.

Это было не похоже ни на что в Солидарности. У нас не было музыки — только белый шум для концентрации, только метроном для синхронизации движений на конвейере. А здесь… здесь звучали струнные, и голоса, и ритм, который заставлял мои ноги двигаться сами по себе.

Мы вышли в огромный зал. Станция. Колонны, сводчатый потолок, ржавые рельсы. И люди. Сотни людей. Они сидели на полу, стояли, прислонившись к колоннам, лежали в обнимку на старых матрасах. Некоторые плакали. Некоторые смеялись. Некоторые целовались.

Я замер на нижней ступеньке.

— Они все… — начал я.

— Да, — сказала Мира. — Все они отказались от таблеток. Кто-то неделю назад, кто-то — десять лет. Это наша община.

— Но как вас не находят?

— Ты первый смотритель, который спустился сюда за три года, Иден. И ты здесь не потому, что тебя послали.

Она взяла меня за руку и повела внутрь.

Люди смотрели на меня. Без страха. Без злости. С любопытством — живым, острым, почти осязаемым. Я чувствовал на себе эти взгляды, и это было непривычно. В Солидарности люди смотрели сквозь друг друга. Здесь — в самую суть.

— Это Иден, — сказала Мира громко. — Он смотритель. Но он больше не принимает.

Тишина. Потом кто-то засмеялся — негромко, удивленно. Потом зааплодировал один человек, потом другой, потом все. Я стоял посреди этого подземного зала, и у меня текли слезы по щекам, и я не мог их остановить. Я даже не пытался.

Ко мне подошел старик. Лет шестидесяти — возраст, которого в Солидарности почти не существовало, потому что люди без эмоций умирали от скуки раньше. У него были живые, быстрые глаза и седая борода, которую он не сбривал — нарушение тридцать седьмое (излишняя растительность на лице как признак индивидуальности).

— Ну что, смотритель, — сказал он. — Добро пожаловать в ад. Здесь больно, страшно и непредсказуемо. Зато, когда смеешься, смеешься по-настоящему.

Его звали Кор. Он был лидером общины. Бывший инженер-системотехник, который на семьдесят пятом году жизни (он считал иначе, чем в Солидарности, по настоящим годам, а не по циклам) вдруг понял, что не помнит, как пахнет дождь. Он отказался от таблеток в шестьдесят, что считалось медицинским самоубийством. И не умер. Просто начал чувствовать. Сначала боль — физическую, от ломоты в суставах, которую раньше маскировал препарат. Потом — тоску по умершей жене. Потом — радость от того, что его внук улыбнулся ему впервые за десять лет.

— Система врет, — сказал Кор, когда мы сели на старую скамью. — Она говорит, что эмоции — это баг. На самом деле это фича. Мы без них не люди. Мы — биороботы, которые переваривают пищу и размножаются по графику.

— Но риск, — сказал я. — Смертность.

— Смертность от чего? — усмехнулся Кор. — От разбитого сердца? Да, люди умирают от любви. Иногда буквально. Но знаешь что? Они умирают живыми. А в Солидарности ты мертв уже в двадцать. Твое сердце бьется, но ты не живешь.

Я смотрел на людей вокруг. Они обнимались. Они плакали на плече друг у друга. Они читали стихи — настоящие, с рифмами, которые я никогда не слышал, потому что поэзия была запрещена как «избыточная эмоциональная нагрузка». Одна девушка играла на скрипке, которую сделала сама из старых труб.

И впервые за тридцать два года я подумал: «Я хочу здесь остаться».

Глава пятая. Первая любовь

С Мирой это случилось через три недели после моего отказа от таблеток.

Мы сидели на крыше ее блока — забрались через пожарную лестницу, которую система не патрулировала. В Солидарности не было ночного неба — световое загрязнение было таким сильным, что звезд не было видно. Но мы смотрели на искусственные огни города, и Мира сказала:

— Интересно, какими были настоящие звезды.

— Большими, — сказал я. — И далекими. И их было очень много.

— Ты читал об этом?

— В запрещенных книгах. У Кора в тоннелях есть целая библиотека. Я прочитал «Маленького принца». Там человек любил розу.

— И что с ним стало?

— Он умер. Но перед смертью улыбался.

Мы замолчали. Я смотрел на ее профиль — освещенный снизу оранжевым светом уличных фонарей, с мягкой линией подбородка и ямочкой на щеке, которая появлялась, когда она улыбалась. Сейчас она не улыбалась. Она смотрела вверх, туда, где за слоем смога и световой пелены теоретически находилась Вселенная.

— Мира, — сказал я.

— Мм?

— Я никогда не говорил этого раньше. Я не знаю, как это формулируется. Но когда я рядом с тобой…

Она повернулась ко мне. Ее глаза были влажными.

— Я знаю, — сказала она тихо. — Я тоже.

Мы поцеловались впервые на той крыше. Это было мокро, неумело, наши носы столкнулись, и я вцепился ей в плечи так сильно, что она охнула. Но это было самое настоящее, самое человеческое, самое бесценное, что случалось со мной.

Поцелуй длился, наверное, минуту. Или час. Я потерял счет времени. Когда мы отстранились, я плакал. Она вытирала мои слезы пальцами и смеялась — тем смехом, который я полюбил раньше, чем понял, что такое любовь.

— Теперь ты мой, — сказала она. — И я твоя. И это опасно.

— Я знаю.

— Если нас поймают, нас отправят в Дикую зону.

— Я знаю.

— Там умирают.

— Я знаю.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом сказала:

— Тогда почему ты улыбаешься?

Я провел рукой по своему лицу и понял, что она права. Я улыбался. Широко, глупо, по-детски.

— Потому что я впервые в жизни хочу жить, — ответил я.

Глава шестая. Охота

Система заметила меня на сороковой день.

Я допустил ошибку. Не в работе — я аккуратно сдавал анализы, подделывая их так же, как Мира. Ошибка была в лице. Я шел по движущейся дорожке и улыбался. Просто так. Без причины. Я вспоминал, как Мира утром кормила меня кашей — настоящей, с маслом, которую она сварила на старой плите, несмотря на то, что это было запрещено. И я улыбался.

Камера наблюдения зафиксировала аномалию. Программа распознавания эмоций, которую я сам настраивал два года назад, определила мимический паттерн «неконтролируемая радость» с вероятностью девяносто четыре процента.

Меня вызвали в Центр Биостабильности на внеплановый тест.

Я пришел в белой рубашке, гладко выбритый, с нейтральным выражением лица. Прошел через сканер. Сдал кровь. Но вместо обычного анализатора крови, который я мог обмануть капсулой, они использовали новый — дермальный. Он считывал метаболиты через кожу на запястье. За три секунды. Без прокола.

Я не знал об этой технологии.

Результат высветился на экране: «Уровень окситоцина — превышен в 47 раз. Уровень дофамина — превышен в 23 раза. Диагноз: хроническая романтическая привязанность. Рекомендуемые меры: принудительная терапия».

Меня повели по коридору. Я не сопротивлялся. Сзади шли два санитара в белых комбинезонах. Впереди — старший смотритель, женщина по имени Вера, с которой мы вместе учились в академии. Она не обернулась ни разу.

— Вера, — сказал я. — Ты помнишь, как мы сидели в столовой на третьем курсе?

— Не помню, — ответила она ровно. — Я принимаю Анестезин.

— Ты говорила, что тебе нравится, как пахнет дождь. До того, как мы начали принимать таблетки.

— Не помню, — повторила она. — И ты не должен помнить. Ты болен, Иден.

— Нет, — сказал я. — Я здоров. Впервые за восемь лет.

Она ничего не ответила.

Меня заперли в белой комнате без окон. Кровать, унитаз, раковина. И автоматический дозатор на стене, который каждые четыре часа выдавал капсулу Анестезина. Если я не принимал, система фиксировала это через датчики в полу и вводила препарат внутривенно через тонкую иглу, которая выезжала из изголовья кровати.

Я продержался два цикла. Потом игла вошла мне в шею, и тепло разлилось по телу, и мысли стали ватными, и я перестал помнить, зачем я здесь, и кто такая Мира, и почему у меня болит что-то там, где раньше не было органов.

Я забыл ее лицо через шесть часов.

Через двенадцать я забыл ее имя.

Через сутки я был идеальным смотрителем. Ни следа. Ни тоски. Ни любви.

Глава седьмая. Пробуждение

Меня вытащила Мира.

Не героически. Не через штурм. Она просто пришла в Центр Биостабильности через парадный вход, подошла к стойке регистрации и сказала: «У меня назначена терапия. Я добровольно хочу начать принимать Анестезин».

Ее проверили. Кровь — чистая. Психика — стабильна. Ее направили в ту же палату, что и меня, потому что в тот день были свободны только эти места.

Когда она вошла, я сидел на кровати и смотрел в стену. Мои глаза были открыты, но я не видел. Я был пуст. Полностью, стерильно пуст.

— Иден, — сказала она.

Я посмотрел на нее. Красивая женщина. Темные волосы. Странная одежда. Не из Солидарности — слишком мягкая, слишком цветная. Патологический элемент. Нужно сообщить смотрителю.

— Иден, — повторила она, и в ее голосе было что-то, что заставило мой позвоночник вибрировать. — Ты помнишь крышу?

— Крышу? — переспросил я. Голос был мой, но чужой. — Какие крыши? В Солидарности нет доступа на крыши.

— Ты помнишь компот?

— Я пью воду.

— Ты помнишь поцелуй?

Я замолчал. Слово «поцелуй» было запрещено в лексиконе смотрителей. Его не существовало в официальных протоколах. И все же где-то в глубине моего сознания, там, куда не добивал автоматический дозатор, что-то щелкнуло.

Мира подошла ко мне. Села на край кровати. Взяла мою руку.

— Иден, — сказала она очень тихо. — Ты любил меня. И я люблю тебя. И я не позволю им забрать это.

Она достала из кармана маленькую ампулу с мутной жидкостью.

— Это блокатор рецепторов Анестезина, — сказала она. — Кор сделал. Он говорил, что это не протестировано на людях. Но выбора нет.

Она вколола мне в шею.

Боль была адской. Как будто кто-то разорвал меня изнутри — разодрал вату, вырвал стерильную пустоту и заполнил освободившееся место чем-то раскаленным, пульсирующим, живым. Я закричал. Судороги скрутили тело. Мира держала меня за руку, и я сжимал ее пальцы так, что они хрустели.

А потом — тишина.

Я открыл глаза. Смотрел на Миру. И помнил всё. Крышу. Компот. Поцелуй. Запах ее волос. Ее смех. Слезы на ее щеках, когда она рассказывала о матери.

— Ты пришла, — прошептал я.

— Я всегда буду приходить, — ответила она. — Теперь бежим?

Я кивнул.

Мы вышли через ту же дверь, через которую вошла Мира. Охрана не остановила нас — у Миры был пропуск на терапию, и я шел за ней как «сопровождаемый пациент». Никто не проверил, что я не тот, за кого себя выдаю.

Внизу, на первом этаже, нас ждал Кор. Старый, седой, с ржавой трубой в руках — не для курения, для защиты.

— В машину, — сказал он. — Быстро.

Глава восьмая. Граница

Машина была старым электрокаром, переделанным из муниципального транспорта. Кор вел. Мы с Мирой сидели на заднем сиденье, сцепив пальцы. Ее руки дрожали.

— Я думала, ты не вспомнишь, — сказала она. — Я думала, что вколю эту дрянь, а ты просто умрешь или останешься овощем.

— Я вспомнил, — сказал я. — Я вспомнил всё. Спасибо.

— Не благодари. Еще не за что.

Мы ехали к границе Солидарности. Через час после нашего побега система объявила тревогу. Голос в наушнике у Кора — он не выключил связь — сказал ровно: «Разыскиваются двое. Иден, смотритель второго ранга, и гражданка Мира, статус — дефектная. Разрешено применение силы для задержания».

— Они убьют нас? — спросил я.

— Нет, — сказал Кор. — Они отправят нас в Дикую зону. Через КПП-7. Это северные ворота. Там нет охраны, только колючая проволока и автоматические турели.

— И мы пройдем?

— Мы попробуем.

На подъезде к КПП-7 Кор остановил машину. Турели еще не видели нас — но видели бы через минуту, как только мы въехали бы в зону сканирования.

— Дальше пешком, — сказал он. — Я проведу вас.

— Ты идешь с нами? — удивилась Мира.

— Нет, — улыбнулся Кор. — Я стар для Дикой зоны. Я проведу вас до проволоки. А дальше — сами.

Мы шли по пустырю. Ветер — настоящий, не вентиляционный — бил в лицо. Я чувствовал запах земли, ржавчины и чего-то дикого, незнакомого. За пустырем была стена. Высокая, серая, с колючей проволокой в три ряда. За стеной — Дикая зона.

Турели проснулись, когда мы были в ста метрах.

Первый выстрел — трассер, предупредительный. Кор рванул вперед, размахивая трубой.

— Бегите! — крикнул он. — Я отвлеку!

— Кор! — закричала Мира.

— Бегите, говорю!

Он побежал влево, размахивая руками и крича что-то нечленораздельное. Турели повернулись за ним. Вторая очередь — уже не предупредительная. Я увидел, как Кор упал. Увидел, как земля вокруг него стала темной. Но он продолжал ползти, отвлекая огонь на себя.

Мы побежали.

Мира — впереди, я — за ней. Колючая проволока резала руки, лицо, одежду. Я подсадил Миру, она перевалилась через верхний ряд, упала на ту сторону. Я последовал за ней. Моя куртка зацепилась за шипы, я повис вниз головой, Мира схватила меня за пояс и дернула. Мы упали вместе, на сырую, пахнущую гнилью землю.

С той стороны стены больше не стреляли.

Я поднял голову. Над нами было небо. Настоящее, темное, без светового загрязнения. И звезды. Тысячи звезд.

— Мы в Дикой зоне, — сказал я.

— Да, — ответила Мира.

Она плакала. Я вытирал ее слезы. Кровь с моих порезов смешивалась с ее кровью на моих ладонях.

— Кор умер, — сказала она.

— Да.

— Из-за нас.

— Он знал, на что шел.

Мы лежали в грязи под звездами, и я чувствовал всё. Скорбь. Страх. Любовь. Благодарность. Вину. Жизнь.

Мы были живы.

Глава девятая. Дикая зона

Дикая зона оказалась не адом.

Она была красивой. И страшной. Без Анестезина мы чувствовали всё — каждый порыв ветра, каждый звук, каждую боль. И мы быстро поняли, что Кор не шутил: без таблеток здесь действительно редко доживали до тридцати. Не потому, что эмоции убивали напрямую. А потому, что эмоции заставляли тебя рисковать. Помогать другим. Плакать над чужими мертвыми. Жить так, будто каждый день — последний.

А еще здесь были болезни. Настоящие, не синтезированные. И раны, которые гноились, потому что антибиотиков не было. И голод — физический, ломотный, который не сравнить с скудным пайком в Солидарности.

Мы нашли заброшенную деревню. Дома без крыш, огороды, заросшие сорняками. В одном доме уцелела печь, и Мира научилась разводить огонь — спичками, которые мы нашли в кармане мертвого человека. Это было отвратительно и необходимо.

Мы прожили три месяца.

Я охотился на крыс и птиц. Мира собирала съедобные коренья — старый учебник ботаники, который она выучила наизусть в подполье, стал нашей библией. По ночам мы спали в обнимку, грея друг друга. У Миры начался кашель на втором месяце. К третьему она похудела так, что я мог пересчитать ее ребра.

— Я люблю тебя, — сказала она однажды ночью. — Если я умру, не оставайся здесь один. Возвращайся в Солидарность. Принимай таблетки. Забудь меня.

— Не вернусь, — сказал я.

— Тогда умрешь.

— Значит, умру.

Она засмеялась — тем смехом, который я полюбил, и закашлялась. В кашле была кровь.

Глава десятая. Выбор

Их вертолет прилетел на рассвете.

Мы сидели на крыльце развалившейся церкви — единственного здания, у которого еще была крыша. Мира дремала, положив голову мне на плечо. Ее дыхание было хриплым и прерывистым.

Вертолет сел в поле в ста метрах от нас. Из него вышли трое. Два санитара. И Вера.

Она была в белом, с планшетом в руке. Смотрела на нас без эмоций.

— Иден, — сказала она. — Ты болен. Твоя спутница умирает. У вас есть два варианта.

Первый вариант: мы возвращаемся. Нас приводят в Центр Биостабильности, где нам делают процедуру стирания памяти — глубокую, необратимую. Мы не вспомним друг друга. Мы не вспомним любовь. Но мы будем жить. Мира получит лечение. Я восстановлю свой статус смотрителя.

— Память — это эмоциональный багаж, — сказала Вера ровным голосом. — Вы освободитесь от него. Станете счастливыми.

— Счастливыми без чувств? — спросил я.

— Это единственное возможное счастье, — ответила Вера. — Спроси любого гражданина Солидарности. Они скажут, что довольны. У них нет тревог. Нет боли. Нет страха потери.

— И нет любви, — сказал я.

— Любовь — это боль, — сказала Вера. — Вы не знали этого три месяца назад? Посмотри на нее, Иден. Она умирает у тебя на руках. Это любовь ее убивает. Не Дикая зона. Не инфекция. Любовь. Потому что если бы она не любила — она бы не убежала. Если бы она не любила — она бы приняла таблетки и сейчас была здорова. Если бы она не любила — она бы не кашляла кровью в твою рубашку.

Я посмотрел на Миру. Она открыла глаза. Слабые, но ясные.

— Второй вариант? — спросила она хрипло.

Вера помолчала.

— Второй вариант: вы остаетесь в Дикой зоне. Мы не даем вам лекарств. Не даем еды. Не даем ничего. Вы умрете. Она — через неделю, максимум две. Ты — чуть позже, от голода или от того, что не сможешь без нее.

— Или выживем, — сказал я.

— Нет, — сказала Вера без злорадства, просто фактологически. — Статистика. Из ста пар, бежавших в Дикую зону за последние двадцать лет, выжило две. Один мужчина и одна женщина. Они не встретились. Они выжили поодиночке, и оба сошли с ума от одиночества.

Я сжал руку Миры.

— Что выберешь, Иден? — спросила она тихо. — Жизнь без меня или смерть со мной?

— Ты знаешь ответ, — сказал я.

— Знаю. Но я хочу услышать.

Я посмотрел на вертолет. На санитаров с фиксаторами. На Веру — мою бывшую коллегу, которая не помнила запаха дождя.

Потом я посмотрел на Миру. На ее карие глаза, на ямочку на щеке, на руки — бледные, исхудавшие, но все еще теплые.

— Я выбираю любовь, — сказал я.

Мира улыбнулась. В первый раз за много дней — настоящей улыбкой, без боли, без кашля.

— Тогда умрем вместе, — сказала она. — Это тоже неплохой финал.

Вера покачала головой.

— Ты идиот, Иден, — сказала она. Впервые в ее голосе промелькнуло что-то, похожее на эмоцию. Зависть? Грусть? Я не знал. Но это было что-то.

— Знаю, — ответил я.

Вера махнула рукой санитарам. Те развернулись и пошли к вертолету. Винты закрутились быстрее, поднимая пыль.

— Прощай, Иден, — сказала Вера через шум. — Надеюсь, твоя любовь стоила того.

— Стоила, — сказал я.

Вертолет взлетел. Стало тихо. Только ветер в развалинах и хриплое дыхание Миры.

Я обнял ее. Крепко.

— Сколько у нас осталось? — спросила она.

— Неделя. Может, две.

— Много, — сказала она. — Я успею рассказать тебе всё.

— Что всё?

— Всё, что не успела. Сказки, которые мне рассказывала мать. Стихи, которые я помню. Рецепт настоящего хлеба. Как различить съедобный гриб от ядовитого.

— Для чего? — спросил я. — Мы же умрем.

— Для того, — сказала Мира. — Чтобы, когда мы умрем, хоть кто-то это помнил. Ты будешь помнить.

— Я умру следом.

— Да. Но эти несколько дней ты будешь знать всё. И это будет наша жизнь. Вся. Сжатая в семь дней.

Я заплакал. Она вытирала мои слезы своими холодными пальцами.

— Не плачь, — сказала она. — Это же любовь. Она не может быть без слез.

Эпилог. Седьмой день

На седьмой день Мира не проснулась.

Я лежал рядом с ней, слушал тишину. Ее дыхание прекратилось где-то за час до рассвета. Я не заметил точного момента — просто в какой-то миг понял, что рядом со мной уже не живой человек, а тело. Красивое, родное, пустое.

Я не позвал на помощь. Некого было звать.

Я зарыл ее в поле, за церковью. Насыпал холмик камней — чтобы звери не растащили. Сверху положил цветы — дикие, те, что она показывала мне в первый день, называя каждое по имени.

— Василек, — прошептал я. — Ромашка. Иван-чай.

Она научила меня их различать.

Потом я сел на крыльце и посмотрел на небо. День был ясный, солнечный. Птицы пели. Где-то далеко, за стеной, работала машина Солидарности — бесшумная, эффективная, мертвая.

У меня была еда на два дня. Вода — на три. Я мог бы пойти на север, к реке, где, по слухам, жили другие изгнанники. Мог бы вернуться к стене и сдаться — Вера, наверное, приняла бы меня обратно. Стереть память. Вылечить. Сделать снова удобным, послушным, счастливым.

Я не сделал ничего.

Я сидел на крыльце и вспоминал. Ее улыбку. Ее руки. Компот. Поцелуй на крыше. Звезды в первую ночь в Дикой зоне.

А потом я пошел в церковь, нашел ржавый гвоздь и написал на стене:

«Мира. Она жила. Она любила. Она научила меня, что такое жизнь. Я не вернусь в Солидарность. Я не приму таблетки. Я умру здесь, помня всё».

Внизу я дописал:

«Любовь существует. Я это знаю. Потому что у меня болит сердце. По-настоящему. Не от болезни — от того, что ее больше нет. И это боль — единственное, что доказывает, что я жил».

На четвертый день после ее смерти я перестал есть.

На пятый — перестал пить.

На шестой я лежал в траве рядом с ее могилой и смотрел в небо. Облака плыли медленно. Я вспомнил, как Мира говорила: «Интересно, какими были настоящие звезды».

Я закрыл глаза.

И мне показалось, что я слышу ее голос. Не зовущий. Не плачущий. Поющий — тихо, как в тот вечер в подземелье, когда она впервые спела мне колыбельную.

Я улыбнулся.

И перестал дышать.

Послесловие

Через три месяца патрульный вертолет нашел в Дикой зоне тело мужчины. Он лежал на земле, рядом с холмиком камней. На лице застыла улыбка.

Вера, которая вела поиск, вышла из вертолета, подошла к телу и долго смотрела на него. Потом достала планшет и записала:

«Объект Иден. Статус: ликвидирован. Причина: отказ от Анестезина, длительное пребывание в Дикой зоне, истощение».

Она хотела нажать «отправить», но палец замер.

Она смотрела на улыбку мертвого мужчины и чувствовала что-то странное в груди. Что-то, чего не должно было быть. Какой-то липкий, горячий ком. Вера не знала, как это называлось. Она не помнила запаха дождя.

Но она запомнила улыбку.

Вертолет улетел. Тело осталось лежать в траве, рядом с камнями и дикими цветами. Рядом с надписью на стене церкви, которую ветер еще долго не мог стереть.

«Любовь существует».

Это была не статистика. Не отчет. Не протокол.

Это была правда. Та самая, ради которой стоило умереть.

Комментарии: 0