Пролог
Бабушка Вера вешала над кроватью сухой репейник и шептала что-то, чего Глеб не мог разобрать. Ему было тринадцать, и он считал эти приготовления деревенским театром — вроде тех свекровь, которые кладут нож под порог, чтобы отвадить ведьму. Восьмой класс, айфон в чехле-камуфляже, пять подписчиков в закрытом канале с мемами. Что может быть страшного в колодце, который даже воду не даёт — давно пересох, туда бабка три года назад ведро уронила и не стала вытаскивать.
«Не ходи туда, внук», — сказала она на второй день.
Глеб кивнул. И, конечно, пошёл на четвёртый.
Часть первая: Сухой июнь
Деревня называлась Лиховицы. Четырнадцать домов по обе стороны от разбитой бетонки, магазин с часами работы «от девяти до обеда или пока не запру», и запах — какой-то сложный, состоящий из горячего шифера, коровьего навоза и неуловимой ноты прелых листьев, хотя июнь стоял сухой, как старая кость.
Глеба сослали сюда родители «подышать воздухом и отключиться от гаджетов». Отец так и сказал: «У тебя игровая зависимость, сын». Мать заплакала. Глеб не спорил, потому что спорить было бессмысленно — он уже понял, что взрослые всегда правы, даже когда неправы. Это такой их вид правоты, от которой не убежать.
Бабушкин дом пах пирогами и старостью. Два окна смотрят на огород, третье — в сторону леса и заброшенной фермы. Ферму бросили ещё до рождения Глеба: совхоз развалился, скот увели, остались только бетонные стены, проржавевшая кормушка и глубокий, выложенный красным кирпичом колодец посреди двора.
Говорили, что в девяностом году там работник утонул. Говорили, что не работник, а пастух. Говорили, что сам, а говорили — что столкнули. Бабушка Вера отмахивалась: «Болтают, языки без костей». И тут же крестилась, когда Глеб спрашивал про колодец.
— Там не чисто, — роняла она, и её губы становились тоньше. — Вода тяжёлая.
— Что значит тяжёлая? — не понимал Глеб.
— А то и значит. Не такая, как всегда. Тянет.
Он думал, она про удельный вес. Потом понял: про другое.
Часть вторая: Первый зов
В ночь с пятого на шестое июня Глеб не спал. Планшет отец конфисковал, в доме ловила только кнопочная «Нокиа», и единственным развлечением было смотреть в потолок и слушать, как за стеной всхрапывает бабушка.
Около двух он вышел на крыльцо.
Деревня спала. Тьма здесь была не городской, разбавленной фонарями, а плотной, почти осязаемой — как чёрный бархат, которым кто-то накрыл всё от горизонта до горизонта. Глеб постоял, подышал мятой и росой. Уже собрался вернуться, когда услышал.
Сначала ему показалось — ветер. Но ветра не было. Потом — собака далеко за лесом. Но собаки начинают с воя, а этот звук был другим.
Это был голос.
Тихий. Дребезжащий, как старая пластинка. Или как если бы кто-то говорил сквозь воду — с той глухой, пузырчатой модуляцией, когда слова тонут раньше, чем долетают до уха.
Глеб не понял бы ни слова, если бы не одно — голос звал его по имени.
«Гле-е-еб…»
Не так, как зовёт мать с кухни. Не как отец, когда его ругают. По-другому. С лаской, от которой мороз идёт не по коже — а куда-то внутрь, в кости.
Он обошёл дом. Калитка в огород скрипнула. Через грядки, мимо пугала в бабушкиной старой кофте — и вот она, ферма. Силуэтом чернела на фоне чуть более серого неба. А в центре — окружность. Колодец.
Голос доносился оттуда.
Глеб остановился в пяти метрах. Каблуки кроссовок увязли в земле, которая ещё помнила вечерний полив. Он хотел развернуться. Он точно хотел развернуться. Но голос сказал:
«Не уходи. Я давно тебя жду. Ты такой… такой, каким я тебя представлял».
И назвал его второе имя.
То, которое в свидетельстве о рождении, но которое никто не помнит, кроме родителей. Глеб сам забыл его. Глеб вообще не знал, что у него есть второе имя — «Станимир». В честь прадеда.
Где-то внутри больно сжалось. Мать рассказывала: прадед утонул. В колодце? Нет. В реке. Или в пруду. Или…
— Откуда ты знаешь? — спросил Глеб в темноту.
«Спустись. Я покажу тебе то, что удивит тебя больше, чем мёртвый прадед».
Он развернулся. Пошёл обратно. Не бегом — спокойно, нога за ногу, как будто ничего не случилось. Лёг в постель. Спал без снов.
Часть третья: Странная сыть
На следующий день Глеб не мог есть.
Бабушка поставила перед ним тарелку щей — жирных, с большой ложкой сметаны, таких, от которых в городе у шеф-повара случился бы инфаркт от зависти. Глеб отодвинул. Хлеб показался пресным. Чай — приторным. Воду он вообще не пил — она пахла железом, хотя бабушка брала её из собственной скважины, и раньше такого запаха не было.
— Ты чего, внук? Нездоровится? — бабушка приложила ладонь ко лбу. Рука у неё была горячая, рабочая, но натруженной мозолью она умела гладить мягче, чем любой бархат. — Лба нет.
— Нормально, ба. Не хочется просто.
— А ночью куда ходил? Я слышала, дверь скрипела.
— Покурить выходил.
— Ты не куришь.
— Ну… попробовал.
Бабушка посмотрела на него долго. Так, что Глеб отвёл глаза. Потом она молча сходила в горницу, вынула из-под половицы что-то тряпичное и сунула ему под подушку.
— Не вынимай, — сказала. — И к колодцу больше не ходи.
— Я и не ходил.
— Ночью ходил. Я твои кроссовки видела — грязь на подошве только с того двора.
Глеб промолчал.
Ночью он снова пошёл. И следующей ночью. И ещё.
Часть четвёртая: Голос помнит всё
Голос говорил с ним часами.
«Ты в шесть лет упал с велосипеда, и у тебя была ссадина на левом колене. Не на правом — на левом. Мать мазала зелёнкой и плакала, потому что ты кричал. А ты кричал не от боли — ты испугался крови. Ты вообще не любишь кровь, да?»
Глеб сидел на краю колодца. Свесил ноги в пустоту. Под ним — не вода, сухой колодец. Бабушка говорила, что метра четыре глубиной. Камни на дне. Старое ведро. И ничего страшного.
«Помнишь, как вы с папой рыбачили на Оке? Он тебя учил насаживать червя. Ты заплакал, потому что червь был живой. Папа сказал: “Ты не мужик, сын”. Ты запомнил. Ты до сих пор не забыл. Простил, но не забыл».
— Откуда ты знаешь про папу? — Глеб сглотнул.
«Я много знаю. Я столько лет слушаю. Люди приходят сюда, говорят, плачут, зовут. Я слушаю. Я собираю».
— Кто ты?
«Я — тот, кто помнит. Спустись — и я покажу тебе кое-что. Такого ты не видел. Никто из живых не видел».
— Что именно?
«Свою собственную смерть».
Глеб замер. Потом рассмеялся — нервно, по-мальчишечьи, с тем подростковым вызовом, за которым прячется настоящий страх.
— Смерти не увидеть, пока она не наступила.
«Увидишь. Здесь — увидишь. Я покажу тебе дверь».
— Какую дверь?
«Ту, за которую ты войдёшь через сорок лет. Я могу провести тебя раньше. Ты увидишь — и перестанешь бояться. Или начнёшь бояться правильно. Это тоже полезно».
Глеб уже собрался спросить что-то ещё — про бабушку, про прадеда, про тяжёлую воду, — но сзади, из темноты фермы, послышался шорох. Он обернулся. Никого.
Когда посмотрел обратно в колодец — из глубины на него смотрели глаза. Не два. Много. И каждые горели тусклым голубым светом, как гнилушки в болоте.
Он бежал до самого крыльца, не оборачиваясь.
Часть пятая: Потеря веса
На пятый день Глеб заметил, что его руки стали почти прозрачными.
Нет, не буквально. Кожа оставалась кожей. Но когда он подносил ладонь к настольной лампе, он видел сквозь неё очертания костей — отчётливее, чем раньше. Как рентген. Он проверил на бабушкиной руке — нет, у неё пальцы плотные, непроглядные.
Он перестал спать. Точнее — спал, но сны заполнились одним и тем же: он стоит на дне колодца, под ногами черепки кирпичей и песок, а вокруг — не стены, а огромный зал. В зале нет потолка, только небо с незнакомыми звёздами, и чей-то голос шепчет ему на ухо то, что он обязательно должен сделать, когда проснётся.
Он почти не ел. Бабушка пыталась его кормить насильно — он давился, выплёвывал, извинялся и снова уходил на ферму.
— Глебка, — она поймала его за рукав у калитки. Сила в ней была — женщина семидесяти лет, а пальцы как клещи. — Я запрещаю тебе туда ходить. Слышишь? За-пре-ща-ю.
— Ба, там ничего нет. Сухой колодец.
— Там нечисто. Я тебе говорила.
— Ты просто веришь в…
Он хотел сказать «в бредни», но не смог. Потому что глаза из колодца были не бреднями.
— Внук, — бабушка отпустила его и вдруг заплакала. Тихо, без звука. — Ты становишься лёгким. Я тебя подняла вчера, когда ты упал на крыльце, — ты весишь, как мешок с ватой. Куда твой вес девается?
— Не знаю.
— Он в колодец уходит. Вода тянет.
Глеб хотел спросить про воду — какая вода, если колодец сухой? — но не успел. Потому что в тот момент, когда бабушка произнесла слово «тянет», голос из глубины двора позвал снова. Не словами. Просто его имя. Один слог.
И Глеб понял, что пойдёт. Обязательно пойдёт. Этой ночью. И спустится.
И не вернётся.
Но самое странное — он не боялся. Совсем.
Эпилог
Бабушка Вера нашла его кроссовки у колодца на следующее утро. Одни кроссовки, сиротливо стоящие на срезе каменной кладки, носками внутрь. Рядом — айфон в чехле-камуфляже. Он разрядился, но на экране осталось последнее незаконченное сообщение в мамин чат: «Мам, тут такое… я, наверное, скоро…»
Дальше — пустота.
В колодце по-прежнему было сухо. Бабушка заглянула вниз — дно, камни, ржавое ведро, никого. Она постояла, послушала. Тишина. Потом наклонилась ниже — и услышала голос. Тот самый. Только теперь он не звал её внука. Он звал её.
«Вера… Вера… Помнишь, как ты уронила ведро? Ты не хотела его доставать, потому что боялась. Ты всегда боялась. А зря».
Бабушка перекрестилась. Трижды. И, не говоря ни слова, пошла в дом за сухой верёвкой.
А через двадцать минут её соседка, тётя Зина, видела, как бабушка Вера спускается в колодец по самодельной лестнице, которую никто не видел в сарае последние тридцать лет. Лестница скрипела, но держала. Вера уходила вниз медленно, будто погружалась в воду — хотя воды не было.
На четвёртом метре тьма съела её целиком.
Тело найти не удалось. Приехавший участковый написал в рапорте: «Пропала без вести, вероятно, упала в заброшенное сооружение». Колодец завалили камнями и досками. Поставили крест. Соседние деревни обходили Лиховицы стороной.
Но иногда, в глухие безлунные ночи, местные мальчишки слышат из-под завала два голоса. Один — тонкий, ломкий, мальчишеский. Второй — старушечий, надтреснутый, но с ласковыми нотками.
Они переговариваются о чём-то на языке, которого никто не понимает.
И всегда зовут кого-нибудь по имени.
Н.Чумак